Проза

Служанка

(26/05/2009)

Я познакомилась с ней на группе. Группа – сеанс групповой
психотерапии, призванный освободить тебя от какого-нибудь комплекса. Я
страдала одиночеством и замкнутостью, а она… Она называла
это панибратски «депрессуха». Звали ее Лика. На первом
занятии я никак не выделила ее, разве что голос… Когда мы все
представлялись и каждый называл себя, она тоже назвалась, но так
тихо, что я едва расслышала, и именно поэтому обратила на
неё пристальное внимание.

Совершенно неинтересная. Даже дурнушка. Я самодовольно сравнивала ее
с собой. Маленькие, глубоко посаженные глазки, нос
картошкой, маленький рот с тонкими, сурово сжатыми губами. Стрижка
«а ля Данила-мастер» ей совершенно не шла. Вернее, это было
«каре», но совершенно неухоженное. Жидкие, неопределенного
цвета волосы… Худая, одетая почему-то во все красное –
красный, домашней вязки, джемпер, красная длинная юбка, красные
полуботинки, красное стеганое пальто, красный крестьянский
платок… Ни одной модной тряпки! В общем, я была разочарована.

Я вообще была разочарована составом группы – какие-то болваны!
Зажатые донельзя. Лица с грубыми чертами. Топорное сложение… Если
бы не этот её голос и худоба, граничащая с изяществом,
пожалуй, я не появилась бы там больше никогда.

Почему меня, собственно, привлек этот голос? Дело в том, что я
приняла ее за «тихую» или коллегу по несчастью, так сказать. Сама
я в любом обществе неизменно приобретаю подобную репутацию,
из-за чего потом очень страдаю, то есть: окружающие
совершенно не считаются со мной, третируют и унижают, загоняя, что
называется, в угол одиночества. Поэтому в любом обществе я,
сознательно или нет, ищу «тихих» и стараюсь наладить с ними
контакт, чтобы вместе противостоять жестокому миру. Однако,
помимо «тишины», мне нужно эстетическое «оформление»
сообщника. Найденная теперь девушка не подходила мне по этому
критерию.

Занятие закончилось. Она почему-то замешкалась в раздевалке у
зеркала. Заметив меня, быстро оделась и вышла. Я вскоре вышла
следом. Красная фигурка торопливо семенила вдали и вскоре
растворилась в осенних сумерках.

* * *

На следующее занятие я пришла чуть раньше его начала. «Красная»
девушка ожидала у двери кабинета в компании еще пары «психов». Я
приветливо присоединилась к ним.

Я не умею вести и даже поддерживать беседу в обществе. Центром
внимания была Лика. Разговор вращался вокруг ее учебы в педе.
Лика училась на биофаке и что-то увлеченно и заумно
рассказывала о почвах. Я была неприятно удивлена. «Тихий» голосок не
умолкал, нервный и какой-то «серебряный» смех то и дело
поднимался из каких-то темных глубин этого тщедушного тельца,
достигал маленького сухого рта и разрывал его, заставляя
обнажаться желтоватые маленькие зубки. Как же так! Моя тихоня
ожила? Я молча мужественно переживала «потерю». В очередной раз
приходилось расставаться с надеждой на дружбу и понимание. Но
занятие внесло свои коррективы в мою печаль.

* * *

Психологи затеяли с нами пару игр. Одна из них, игра в журналистов,
вытащила-таки меня в центр всеобщего внимания. Я оказалась
интервьюируемой десятком «репортеров», в числе которых была и
она, моя недосягаемая теперь мечта. Я изображала какую-то
заумную «звезду», болтала что-то о компьютерах, естественных
и искусственных языках и уперлась в конце концов в проблему
ИИ – искусственного интеллекта.

Лика проявила необычайную активность: задавая мне все новые и новые
вопросы, она загнала меня в интеллектуальный тупик, из
которого я довольно беспомощно, сохраняя однако амбициозную мину,
пыталась выбраться. Лика, очевидно почувствовав
неупорядоченность моей мысли, отступила. Но меня буквально мутило, в
глазах бегали черные букашки, пот лил ручьями.

Вторую половину занятия мы играли в собеседование. Лика изображала
претендентку на рабочее место в некой крупной американской
компании. Она сидела в центре образованного нами, «персоналом»
компании, кружка. Мы «пытали» ее на разные темы. Я не
входила в число «активистов», но другие задавали Лике самые, на
мой взгляд, каверзные вопросы. Эта девятнадцатилетняя
скромняга на моих, неверящих, глазах преобразовалась в
тридцатилетнюю американку Джулию. Джулия была замужем, имела двоих
отроков, мальчика и девочку, носила стильную прическу, была одета
в очень шедшее ей темно-красное платье и черные «шпильки»,
маленькая черная сумочка довершала сей «вамп»-наряд. Лицо,
слегка подправленное макияжем, имело деловое и немного хищное
выражение. По-прежнему тихий голос звучал приветливо, но
твердо. Одним словом, Джулия меня покорила. Но она покорила и
всех присутствующих. Мы поверили ей. Мы приняли ее на
работу. Но и после занятия я не могла отделаться от ее образа –
высоконравственного и сексапильного одновременно. Джулия,
Джулия, Джулия…

Я первая заговорила с ней перед зеркалом гардеробной:

– Джулия, ой, извините, Лика, у вас здорово получилось!

Она скромно улыбнулась:

– Спасибо. Но я все-таки не понимаю, как можно научить думать
машину. Мне кажется, мышление, творческий процесс, а,
следовательно, связанные с работой души…

Мы вышли на улицу. В темноте кто-то зажег спичку. Вспыхнувший на миг
огонь осветил знакомое лицо. Петя Абраменко. Он закурил:

– Ну, кто где живет?

Петя учился в иньязе на последнем курсе, проходил практику в
арабском посольстве. Смуглое лицо, обрамленное курчавыми черными
волосами, с большими карими, немного грустными, глазами и
изящно вырезанными нервными ноздрями, горделивая азиатская
стать…. Он походил на породистого жеребенка.

Арбатскими переулками мы провожали Лику домой. Разговор шел неровно,
перебивался паузами, пустотами. Мне все время казалось, что
это – из-за меня. Петя второй раз посещал группу и был
недоволен нынешним составом: никто, по его мнению, за редким
исключением, не хотел «работать». Петя страдал фобией – боялся
магазинов, точнее, продавцов. Он панически боялся быть
обруганным злыми тетками за прилавками. Он боялся заговаривать с
ними. После группы он чувствовал прилив отваги.

Мы бесконечно долго провожали Лику. Мои реплики не получали нужного
мне эмоционального отклика с их стороны. Во всяком случае,
так мне казалось. Заговорили о Москве. Ощущение лишности не
покидало меня.

– Как замечательно представлена Москва у Булгакова! В «Мастере и
Маргарите». Так и чувствуешь те годы, ту атмосферу…

Разговор, до этих моих слов шедший полным ходом, сел на мель.
Воцарилось молчание. Что стояло за ним? Непонимание, несогласие,
желание осмыслить сказанное? Во мне росло раздражение… Ну
хоть бы сказали что-то! Как сговорились мучить меня!

Наконец, мы остались с Петей вдвоем. Состояние мое улучшилось.
Заговорили о литературе. И вдруг я увидела себя со стороны.
Какая-то мечтательница. Идеалистка. Романтик. Эфирная девушка.
Стало противно. Подошли к моему подъезду. Я вошла в первую
дверь. Оглянулась. Увидела через стекло его всего – молодого,
жеребистого, породистого, арабского. В нем было что то
пушкинское… Но во мне не было ничего для него. В тот вечер я
видела его последний раз. Он больше не появился на группе.

* * *

На следующем занятии, когда мы играли в «семью», в поле моего зрения
попала некая Лера, коллективно выбранная на роль моей
внучки. Лера, джинсовая, спортивного типа, но довольно неуклюжая
двадцатиоднолетняя студентка МИРЭА, заставила меня серьезно
ревновать ее к Лике. В ее лице грубоватая рука природы
отделала только глаза, вложив в эти маленькие щелочки столько
мальчишеского задора, что мне становилось как-то не по себе при
взгляде на них. Излишество, в любом проявлении, всегда
отрицательно действует на нервы. Однако излишний задор оказался
лишь видимостью, скрывавшей крайне стеснительную и ранимую
натуру. Об этом я узнала не только на группе. После занятия
она присоединилась к нам с Ликой и тут же задорно предложила
обменяться телефонами. Я аккуратно записала Ликин, отметив,
что она живее записала Лерин и более вяло – мой. Всю дорогу
они весело болтали друг с другом. По счастью, на одном из
перекрестков мы дружно попрощались и разошлись в три стороны.
Оказалось, что мы с ней живем на противоположных концах
одной и той же улицы.

* * *

Я пропустила два занятия в группе. Однажды вечером соседка по
коммуналке позвала меня к телефону. Мне редко звонили. Недоумевая
я взяла трубку. Очень тихий, невнятный, болезненный, голосок
напряженно повторял:

– Алле, алле…

– Алле! – громко и требовательно провозгласила я. – Кто это?

– Тая? Это – Лика. Мы с тобой вместе занимаемся у психологов.

– А, Лик, привет! – развязно начала я разговор. – Как дела?

– Хорошо. А у тебя как дела?

– Да, ничего, работаю…

Возникла напряженная пауза.

– Ну, как тебе наши занятия? – нашлась я.

Ей все нравилось, она ничему не сопротивлялась. Я тужилась и
тужилась в поисках новых тем, выжимая из себя интерес к ней. Начала
ей подыгрывать и сказала, что мне тоже все нравится. Она
похвалила мое поведение в группе, дескать, за время занятий я
стала менее «официальной». Паузы то и дело бороздили
вакуумное пространство нашего протяженного диалога. Во время
очередной из них она вдруг пригласила меня на концерт старинной
музыки. Я никогда не увлекалась стариной, но согласилась
пойти.

* * *

Я, конечно, опоздала на встречу в условленном месте. Моя красная
знакомая минут десять ждала меня у булочной на углу Остоженки и
улицы Дмитриевского. Шел снег. В темноте я плохо различала
ее лицо. Извинившись за опоздание, я тут же поняла
неуместность такого жеста. Мы двинулись в путь пешком, переходя
улицы, ныряя в переулки, минуя неуютный Калининский. Наконец, мы
приблизились к цели – музыкальному училищу имени Гнесиных.

В большом зале было совсем мало народу. Концерт еще не начался. Мы
сели на первый ряд в самую середину, и я почувствовала себя
неуютно. В этом ряду сидели только мы.

Какой-то квартет представлял барочную музыку семнадцатого века. Я
ничего не поняла, но поразилась антуражу и торжественности
происходящего. Она сидела рядом – аккуратная девочка из хорошей
семьи: белоснежная праздничная блузка, длинная черная юбка,
туфли… К стыду своему, я впервые увидела переобувание перед
культурным мероприятием. Рядом с ней, такой чистой и
благовоспитанной, я почувствовала себя нелепой деревенщиной,
наследившей грязной обувью на блестящем паркете. Задрипанный
костюмишко усиливал неожиданный комплекс неполноценности.

Концерт окончился. Бурные аплодисменты и толкотня у выходов. Очередь
за верхней одеждой, тягостное молчание во время натягивания
причиндалов. Затем – мое заигрывание с ее строгим лицом.
Нарочитая веселость. Отвращение к себе самой.

– Я должна была родиться в семнадцатом веке…

Ну, что тут скажешь. Мы не профессиональные критики, мы не будем
искать фальшивую ноту. Оценивать технику – не наше
обывательское дело. Мы претенциозно примерим на себя целый век в его
музыкальной завершенности. Но эта фраза оказалась всего лишь
прелюдией тупика, ожидавшего нас впереди.

* * *

Я не могла остаться в долгу и купила два билета в Малый зал
консерватории на какого-то пианиста, лауреата каких-то конкурсов. В
программе было что-то из Шопена и Скрябина.

Мы снова встретились у булочной, и снова мела метель, и снова мои
тщетные попытки настроиться на ее неуловимую волну. Ее
суровость меня убивала.

– Слушай, как я искала эту консерваторию. Просто умора! Я три раза
проходила мимо – туда-сюда, туда-сюда. Представляешь? Потом
вдруг очутилась в ее заду и думаю – куда это я попала?
Увидела какой-то Рахманиновский зал, нырнула в какую-то подворотню
и думаю: «Ну все, это – лабиринт». И вдруг – вижу памятник
Чайковскому, захожу во двор…

Напряженный, нервический, говоря классическим языком, смех. Тихий,
мелодичный, болезненный смех эхом отражал мой рассказ. Я
замолчала. Мы быстро шли по Гоголевскому бульвару. Шаг задавала
она. Несмотря на худобу и хрупкость, она мерила мерцающий
снег широкими мужскими саженями. В сетке снежинок я видела в
профиль ее строгое, остренькое личико с поджатыми тонкими
губками и нахмуренными густыми бровями. Она хмурилась. Она была
недовольна моим рассказом. Она всем своим видом показывала,
что я говорю чушь. Чушь, чушь, чушь… Я знала, я это
прекрасно знала, но как можно было преодолеть это сумрачное,
тягостное молчание, стеной обступавшее наше совместное
времяпрепровождение? Я становилась ее шутом, ее бестолковой служанкой.

* * *

Зал постепенно заполнялся. Мы сидели где-то в пятом ряду и молчали.
Я озиралась по сторонам. Входящие искали свои места, но
многие ориентировались очень хорошо, сразу находили свои кресла,
здоровались с соседями. Вокруг нас то и дело слышались
приветствия и радостное, слегка суетливое, журчание московской
интеллигентской речи.

– Видимо, здесь многие друг друга знают. Свой круг… – задумчиво
произнесла Лика, и ее серебристый голосок на последних словах
окрасился в трепетную тональность. Кажется, пребывание в
«закрытом» обществе польстило ее самолюбию. А я-то только рада
была стараться.

Первую часть концерта я совсем не помню. Пианист был молодой и
нервный. Сыграв одну вещь, он вскакивал, кланялся, срывал теплые
аплодисменты, вновь садился за фортепьяно и погружался в
перипетии следующего по программе произведения. В антракте мы
вышли из зала: мне хотелось посмотреть окрестности. Мы
бесконечно долго спускались по крутой лестнице на первый этаж. В
вестибюле продавали пластинки и кассеты с классической
музыкой. Я подошла посмотреть, она последовала за мной. Ее
присутствие начинало тяготить и раздражать. Хотелось говорить, но
мысли путались и разбегались. Мы снова стали взбираться
наверх.

В холле огромные старинные окна были распахнуты настежь, и холодный
морозный ветер осторожно тянулся из темноты в душную одурь
ярко освещенного зала. Я остановилась у одного из черных
провалов, давая остыть пылавшему лицу. Она встала рядом. Мы
молчали. Я чувствовала, что надо прервать эту тягостную паузу.
Но почему я? – вопрошал внутри возмущенный актер. Почему все
время я? Я не знаю, что сказать. Я не знаю, как выйти из
этого дурацкого положения. Я не хочу говорить, потому что любое
слово прозвучит фальшиво. Какая мне разница, понравилось ей
или нет? Какое мне дело до ее эмоций? Какое мне дело до
нее? Так вопрошал этот варвар – чистоплюй внутри меня. Ты не
хочешь развлекать? Ты не хочешь работать, поганец? Ну вот. Мы
и докатились… Любимое словечко психологов группы – веселого
экстраверта Марины, к тридцати годам сменившей четырех
мужей, и очкастого флегматика-интроверта Александра, о котором
нам неизвестно было ничего. Работай! Ну, работай же, дура!
Напрягайся, начни разговор, развлеки эту тихоню, эту чухлю,
беспомощно волокущуюся теперь за тобой по залу. Мы давно отошли
от окна и кружили по тусклому паркету, разглядывая огромные
картины на стенах. Она висела на мне, как сопля, такая же
вялая, беспомощная, вот-вот готовая оторваться, упасть и
деформироваться. Тягучая, тягостная, как насморк, от которого
никак не можешь излечиться, она заставляла ненавидеть себя.

Во втором отделении исполнялся «Революционный этюд» Скрябина, и,
пожалуй, это произведение было единственным, что запомнилось
мне из концерта. Возможно, потому еще, что прозвучало
последним.

В узком проходе к гардеробам мы делили пространство с другими
представителями столичной интеллигенции. Я невольно вглядывалась в
эти равнодушные, утомленные лица. Их приглушенные голоса
возвращали меня из мира грез в мир будничных забот и
треволнений. Наконец, мы вышли на воздух и двинулись по Герцена к
бульварам.

– Ну, как тебе концерт? – с нарочитой легкостью начала я разговор,
решив, наконец, покончить с идиотизмом положения.

– Понравилось! – торопливо, но с чувством проговорила она.

– Мне тоже понравилось, – веселым эхом отозвалась я, – особенно Скрябин.

– Да, хорошее исполнение: задыхающаяся игра, как будто взволнованная речь.

Неловкое молчание воцарилось снова. «Как все-таки с ней сложно!» –
подумала я тогда. Но эти концерты как-то связали нас, и мы
уже не могли оставить друг друга в покое.

* * *

Чем была я для нее, я постепенно начала осознавать: как-то она
пригласила меня в консерваторию на Баха, упомянув вскользь, что
«подруга заболела». У нее, оказывается, есть подруга. Иначе и
быть не могло! У всех есть подруги и друзья. У всех, кроме
меня. Проклятая тихоня! Ты сбила меня с толку своим тихим
голосочком и благородной красной бедностью. Ты держишь меня в
запасниках своего сердца. Я не нужна тебе. Но ты нужна мне.
Я уже чувствовала потребность в этих концертах, в этих
красивых больших или маленьких старинных залах с портретами
мэтров на стенах, с хрустальными люстрами, с их духотой и
блеском.

Работая на скучной работе, я жила воспоминаниями о пережитом
двухчасовом блаженстве, неизвестном мне до встречи с ней. Я не
умела говорить об этом блаженстве, не умела оценивать и
рассуждать, а только вдыхала, впитывала, примеряла на себя новую
атмосферу, и она приходилась мне впору, насыщала меня
кислородом иного, нематериального, качества – кислородом культуры. А
Лика… Вскоре я очень многое узнала о ней.

* * *

Как только я вошла в Большой зал Консерватории, у меня закружилась
голова. Я чувствовала себя кротом, высунувшимся из норы в
дневное время. Какой яркий свет! Какое огромное пространство
отдано музыкальным упражнениям, и вот он, король музыкальных
инструментов, огромный орган – странное трубочное сооружение,
непонятно где управляемое, и, наконец, сам маэстро
органист, но, нет, наконец, сама музыка, Музыка. Великий Бах.
Огромный зал притаился в ожидании первых аккордов. Он грянул, он
обрушился с небес, гнев Господень, он поверг нас на колени,
он вознес нас в молитве к небесам. Он показал нам этот мир в
его красоте и величии, в его трагедии и уродстве. Как я
полюбила Баха с тех пор! И как я возненавидела ее, подарившую
мне этот чудный вечер, вместе с ее таинственной заболевшей
подругой, по воле которой мне так повезло.

Улица Герцена исчезла в буране, лишь слабый свет фонарей кое-как
помогал нам двигаться. Мы не пошли на метро, а по привычке
свернули в сторону бульваров. Ветер дул в лицо, преграждая путь,
заваливая снежным порошком. Начинать разговор в
полусогнутом состоянии было бессмысленно, но все-таки я попыталась:

– Ну, как тебе концерт?! – проорала я сквозь метель.

– Понравился! – как всегда односложно ответила она.

– А вот что тебе понравилось, – не угоманивалась я, – техника или образность?

– Техника, образность… Холодный разговор для профессионалов, – сухо
отозвалась она сквозь пургу. Ее лицо, такое расслабленное и
одухотворенное на концерте, вновь как-то подобралось,
посуровело, окаменело. – Когда я слушаю Баха, я вижу весь наш мир
в его иерархической стройности: микроорганизмы, почвы,
растения, животные, человек, Бог. Возможно, потому что я – биолог
и привыкла классифицировать, я так воспринимаю эту музыку.

Ты снова нанесла мне удар, о, моя красная богиня! В этот раз ты не
была односложной, ты даже очень много сказала, слишком много
для тебя. Но почему, почему я вновь чувствую себя
поставленной на место? Неприятный осадок в душе. Испорченный вечер.
Бессонная ночь с мучительными раздумьями о наших с тобой
отношениях.

* * *

У Лички начались студенческие каникулы, а я скучала на больничном с
затяжной простудой. Так неожиданно совпавший отдых мы решили
посвятить «узнаванию» друг друга. После очередного занятия
в группе мы договорились встретиться у меня дома.

Утром «приемного» дня я, отстояв внушительную очередь, купила в
ближайшей кулинарии пирожное и печенье. Заварила свежий чай.
Собрала стол с дорогим фарфоровым сервизом. Набрала заветный
номер.

Мне долго не отвечали. Наконец, кто-то еле слышно пропищал: «Алле».
Это была она. Чужая, суровая, больная… Первый раз она
подводила меня, но, увы, не последний. Она, оказывается, все
забыла. Теперь ее болезнь раздражала меня больше, чем когда-либо.
Ее забывчивость по отношению ко мне оборачивалась
снисходительностью. Когда я напоминала ей о себе, она действовала не
то чтобы неохотно, но всегда выставляя напоказ свое
«благородство». Все это я осознала гораздо позже, а сейчас меня
словно холодной водой окатили.

– Ну, извини, – сказала я.

– Таечка, это ты меня извини. Я ужасно себя чувствую. Депрессуха. Но
если тебе это очень нужно, я готова прийти, – торопливо
забормотала она в трубку.

– Нет, ну ты как хочешь. Я… Я просто приготовила чай…

– Ну, зачем так беспокоиться из-за меня?

Десять минут взаимного расшаркивания совершенно выбили меня из сил.
Наконец, было решено встретиться у булочной и идти ко мне.
На этот раз опаздывала она. Я нелепо стояла у большого окна
булочной и от нечего делать озиралась по сторонам. Наконец,
моя красная леди выпорхнула из Лопухинского. Торопливо
пересекла улицу на зеленый свет и, вымученно улыбнувшись,
остановилась передо мной. После приветствия мы молча двинулись по
Остоженке к моему дому. «Что же будет? Что будет?» – панически
думала я и пыталась начать разговор, но мысли, как
испуганные белки, разбегались в разные стороны и ни за что не хотели
вылезать из своих дупел. Скоро я поняла причину страха:
меня подавляла этот жуткий красный цвет ее одежды в сочетании с
депрессивной и монашеской одновременно суровостью ее лица.
Ну как растопить твое сердце? Как заставить болтать,
смеяться, просветлеть? У меня нет сил бороться с бесом, владеющим
твоей душой. Что так тяготит тебя, моя жуткая госпожа? Что
тревожит и заставляет хранить молчание? Мое ли тлетворное
присутствие, моя ли кажущаяся безмятежность? Ты не хочешь, чтобы
я радовалась тому, что ты есть у меня, что сейчас только ты
слегка ослабляешь крепко стянувшие мою душу ремни
одиночества и безнадежности. Я не умею говорить с тобой, но разве это
нужно настоящей дружбе и истинному пониманию? Неловкое
молчание, стеной встающее между нами при каждой встрече, должно
быть разрушено, и я добьюсь этого. Обязательно добьюсь.

* * *

Это был удивительный зимний день. Мы оттаивали. Моя Лика
разговорилась! И я узнала, наконец, ее историю, ее тайну. В это с
трудом верилось, но ее тайной был мужчина. Школьный учитель
русского языка и литературы, внешне похожий на Окуджаву, одинокий
сердцеед. О нет! Она, конечно, не считала его сердцеедом.
Появившись в школе, он за считанные недели приковал к себе
сердца одухотворенных старшеклассниц, среди которых оказалась
и отличница Лика. Да что там отличница! Активистка,
спортсменка – одним словом, краса и гордость школы. Строгое
логическое, аналитическое мышление «растапливалось» литературными
экспромтами, блестящими речами нашего героя, который был
героем таинственным, так как вел беседы, скрестив руки на груди –
а психологи нас «просветили», что это есть признак
скрытности натуры – и, следовательно, вдвойне притягательным для
юной девы. В общем, слово за слово, урок за уроком, и Лика
полюбила не только русскую литературу, но и ее сеятеля. А,
полюбив, осознала не сразу глубину чувства.

– Я играла с самой собой, – улыбаясь, рассказывала она, – и доигралась.

Через год учитель женился на ученице девятого класса. Лика училась в
десятом. Сутками она лежала на кровати и повторяла одну и
ту же фразу: «Я не хочу жить». Мать ее, женщина очень
активная, нервная и эксцентричная, занялась ее лечением. За год она
подняла на ноги пятерых психиатров, добралась до
психоаналитика. «Падали в детстве с большой высоты?» – спросил Лику с
порога мэтр со Старого Арбата.

– Мне все с ним стало ясно. Противно стало. Но ради мамы я походила
к нему. А теперь ясно вижу убожество этого метода.

Помог ей, как ни странно, районный психоневролог. Вернее, не то,
чтобы помог, но, по крайней мере, придал какой-то смысл ее
жизни. Это я так думаю. Мы не затрагивали столь мучительный и
сложный для любого человека вопрос, но он, этот смысл, как-то
сам собой вытанцовывался из ее отрывистого повествования,
перебиваемого моими рассказами. Психоневролог привел ее к
вере, задав по-детски наивный вопрос:

– Сестренка, почему не радуешься жизни?

Вопрос поставил ее в тупик. Она вела дневник. Психолог попросил
почитать его, после чего выписал горы таблеток. Так она и жила
теперь – верой и пилюлями. Суровость, скованность, бедность –
производные православия, целиком поглотившего теперь эту
бедную, истерзанную душу. А холодность, необщительность,
подавленность стали следствием строгого следования предписанным
дозам и схемам приема лекарств, то есть следствием ее полного
доверия врачу, того самого доверия, которое требовали от
нас, «сопротивленцев», психологи на группе, и которого напрочь
была лишена я. Я не доверяла и не доверяю врачам, да и
людям вообще. Мы благовоспитанно поспорили о «чаше».

«Чаша» – это душа человека, его внутренний мир. Человек должен
оберегать этот мир, эту чашу от посягательств извне. Он должен
преумножать свое внутреннее богатство и ни в коем случае не
разбазаривать его. Это – мое мнение. Лика же придерживалась
той точки зрения, что нужно дарить себя людям, обносить чашей
всех без исключения. Мои аргументы были следующими:

1) если одаривать всех, вскоре растратишься, чаша опустеет. Наступит
опустошение;

2) одаривать всех невозможно, потому что все – очень разные, и перед
многими просто придется «метать бисер». Следовательно,
лучше одаривать избранных тобой, да и то с оглядкой – кто они
такие, собственно, и могут ли они дать что-то взамен.

Лика, насупив брови, глядя исподлобья черными щелочками глаз прямо
мне в глаза остро и неуступчиво, доброжелательно шелестела о
своем:

1) если не одаривать, окажешься в застойной мути своей души,
переваришься в собственном соку;

2) одаривать нужно всех без разбора, поскольку избрание заставляет
думать, кого избрать, и можно ошибиться,

3) одаривая, ты и сам обогащаешься, содержимое твоей души
обновляется, границы твоего мира расширяются, ты перестаешь быть
одиноким.

Черные щелки ее глаз казались мне рентгеновскими лучами, неумолимо
просвечивающими мое нутро. Меня вдруг охватило желание уйти,
увернуться, уклониться от затягивающейся дискуссии, снизить
пафос разговора, сказав что-нибудь несусветно глупое и не в
кассу. Вероятно оттого, что в глубине души я стала уступать,
но не хотелось показать свою слабость. То была именно
слабость, а не согласие с ее позицией. Я просто хотела
освободиться от черных буравчиков ее глаз. Она, как мне показалось,
применила запрещенный прием – прием гипноза, к которому не раз
еще прибегала во время наших разговоров, и которому,
наверно, научилась у кого-то из психотерапевтов. В конце концов я
сказала глупость. Буравчики погасли, она как будто даже
слегка удивилась и разочаровалась, а вскоре засобиралась домой.

– Таечка, все было замечательно, – затараторила она под тусклой
лампой коммунального коридора, – я тебя обязательно приглашу к
себе, вот только поправлюсь. Ну, что ты? Зачем меня
провожать? Я найду дорогу.

Под оценивающими взглядами туда-сюда шныряющих соседок она оделась в
красное, улыбнулась на прощание. Шумно захлопнулась за ней
высокая деревянная входная дверь.

* * *

По заснеженным переулкам мы шли в гости к Лике. Теперь я почти не
чувствовала скованности. Да и в ней, как я думала, что-то
переломилось, двинулось навстречу ко мне: она без умолку
говорила, рассказывала о своей институтской жизни, учебе,
сокурсниках, преподавателях. Она снова была влюблена. Она обожала
болтать с ним в перерывах между лекциями. Она старалась любить
«слегка», как посоветовал ей районный психоневролог. И я
вдруг поняла, как ей сильно хочется замуж. Как тяготил ее
женский по преимуществу состав группы. Как пугала ее перспектива
остаться старой девой. Так вот она, твоя загадка, красная
дурнушка. Проста до примитива. С горя ты вдарилась в
православие. И ты ничего не умела делать «слегка» или «наполовину».
Но об этом позже, а пока мы входим в арку серого,
«сталинского», здания, попадаем во внутренний двор, налево – её
подъезд. На допотопном лифте с решетчатой тяжелой металлической
дверью медленно продвигаемся вверх, на восьмой этаж, и я слушаю
её небрежное, с легкой, едва уловимой, ноткой
превосходства, повествование о «завоевании» её семьей отдельной квартиры.

Дом был построен в тридцатые годы. Квартира – бывшая коммуналка.
Только в начале семидесятых переделали в отдельную. Во всем
доме был капитальный ремонт. А жильцам предложили в Солнцево
выселяться. Взбунтовались. Не поедем и все. И отвоевали дом.

В прихожей у порога нас встретил до болезненности толстый кот. Он
еле передвигался.

– Вася! – Лика тут же схватила его на руки и начала отчаянно
тискать. Кот сердито мяукнул, рванулся, упал на пол и уполз в
неизвестном направлении.

– Это – наш Вася. Ему уже семь лет. Ленивый ужасно. Сначала он во
двор убегал. Мы очень боялись его потерять. Кастрировали.
Теперь все больше дома сидит. Даже на прогулку редко выходит.

Прихожая оказалась очень тесной. Не уступали ей по тесноте и две
смежные комнаты. Мы сели обедать в той, что была чуть побольше
и служила и гостиной, и спальней родителей. Из окна
открывался неприятный вид на серую стену противоположного здания.
Стена вваливалась в оконный проём, заслоняя дневной свет. Я
сочувственно заохала, но Лика ловко сменила тему. Напротив
меня на стене комнаты висела огромная картина с изображением
какого-то пейзажа. Ликин отец был художником.

– Никогда не отдыхал в домах отдыха, – смеясь, рассказывала она, – а
в сорок два года вдруг надумал поехать. Познакомился там с
моей мамой, ей было двадцать восемь, женился и больше не
ездил.

– А кто твоя мама?

– Она – инженер, – задумчиво ответила Лика и вдруг, помрачнев,
добавила, – ругаются часто теперь…

...Беседа утомила и опустошила меня, но хотелось продлить это уютное
застолье под абажуром, хотелось запомнить размягченную
теплоту её узкого лица, под электрическим светом люстры
казавшегося желтоватым, как будто лишние минуты могли что-то дать
мне и ей, быть может, то, чего мы так и не поняли друг про
друга, что-то важное для наших отношений, но постоянно
ускользавшее из наших изломанных душ.

(Окончание следует)

Последниe публикации автора:

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка