Мякоткин. Главы из романа «Swedenborg»
Главы из романа «Swedenborg»
После училища меня направили работать в Нижний Тагил. Приехавший за
нами в училище «покупатель», страшно расхваливавший
комбинат, на котором нам предстояло трудиться, пообещал нам
баснословные заработки и, отобрав у нас паспорта, уехал. Больше мы
его не видели. Из Тагила я сбежал без трудовой книжки и
аттестата, поскольку такая работа мне не нравилась. Не будучи
совершеннолетним, я не имел права на хорошие заработки, и меня
с несколькими пацанами поставили работать на отстойники
доменного цеха, выдали болотные сапоги и газовые ключи с хорошую
оглоблю, и мы целыми днями бродили по этим заводским лужам,
проваливаясь в шлак и ил и осматривая задвижки и трубы.
Ревизия задвижек происходила так: мы срубали прикипевшие болты
зубилами, ставили заглушки, а задвижки бросали в бадью с
соляркой. Отмочив их там с неделю, мы ставили их на место не
вскрывая. Запчастей все равно не было, и мастер говорил, что
они постоят еще. Это называлось квалифицированной работой
слесаря промышленного оборудования четвертого разряда. Другим
повезло больше: они попали в прокатный и конверторный цеха на
престижную, как они говорили, работу. В прокатном,
например, наши кореша по группе, совершеннолетние Козлов и Токмаков,
крепкие деревенские парни с румянцем до шеи, стояли у
прокатного стана и бросали березовые метелки под валки, из-под
которых выходила листовая сталь, чтобы было меньше окалины. Но
платили им за это в два раза больше. Мы сбежали из Тагила и
разъехались в разные стороны: кто домой, кто по вербовке в
Казахстан, на строительство глиноземного завода в Павлодаре.
Я поехал в Свердловск, который мне представлялся большим
культурным центром. Собственно, ни до какого другого
приличного города у меня денег больше не хватило. В этом культурном
центре я рассчитывал закончить вечернюю школу и постичь
красоту оперного искусства. Мне всегда казалось, что опера и
балет — это и есть настоящая культура. Утонченная и
аристократическая. До сих пор у меня комплексы из-за того, что так
по-настоящему и не посмотрел в своей жизни ни одного ни оперного,
ни балетного спектакля — но к пониманию оперы я все же
максимально приблизился, о чем расскажу позже. Без документов и
со штампом НТМК в паспорте меня приняли в какую-то шарашку,
всесоюзную монтажную организацию, одно из отделений которого
было на крупном заводе, и поселили в общежитие на
Шарташской, что недалеко от оперного театра. Это обнадеживало. Работа
у меня была такая: сверлить тяжеленные анодные штыри,
которые использовались в цветной металлургии и куда-то
отправлялись. Штыри были неподъемные, килограмм под тридцать — сорок,
и свой первый радикулит я заработал на них. Зато они были
толстые и долго сверлились. Кроме того, у них была постоянная
эрекция. Это как-то примиряло с действительностью. Я
выставлял их вокруг стола сверлильного станка остриями вверх и
любовался на их мужскую силу. Мужики подозрительно посматривали
на меня, что-то им в моей работе явно не нравилось. Думаю,
во всем виноваты были эти штыри, у которых я бессознательно
заимствовал их твердокаменную потенцию. А они со штырями
никогда не работали.
Самосвал подъезжал прямо в цех и сваливал штыри у моего станка на
деревянный брусчатый пол, я же, поставив станок на самоход и
разведя в ведре эмульсии, только подкладывал их под сверло,
поливая раствором, заполняя промежутки политическими беседами
с инструментальщиком Андреем Андреевичем, сталинским
сидельцем, или с токарем Мишей Бурячком, который тоже точил свой
бесконечный вал самоходом и обучал меня сексуальной грамоте.
Именно ему я обязан развернутой интерпретацией известного
лагерного изречения: «Не верь, не бойся, не проси», которое,
как и мой отец, он всецело относил к женщинам. Этот Мишин и
отцовский завет, который я выполнял свято, меня никогда в
жизни не подводил, и я им за то благодарен. Андрей же Андреевич
считал Мишу узким прагматиком и говорил, что это только
частный аспект универсальной онтологической максимы. «Не верить
жизни, не бояться жизни, ничего не просить у нее» — так он
понимал эту формулу. Для своего возраста он был, конечно,
прав, как я — для своего. Андрей Андреевич был раньше
преподавателем исторического материализма и попал в лагерь из-за
того, что не успел внести в экзаменационные билеты вопросов по
какой-то работе Сталина, вышедшей как раз накануне экзамена.
С тех пор он решил, что затачивать резцы и сверла,
насаживать напильники и кувалды гораздо привлекательнее, чем
заниматься историческим материализмом. Любопытно, что женщин у него
никогда не было, а максимы по женскому вопросу были. Я
понял это по тому, как он ни с того ни с сего набросился однажды
на мои штыри из-за пятиминутного опоздания, и стал пинать
их своими коваными по передку сапогами, кровеня пальцы. Штыри
стеной поехали по железу и замертво рухнули на брусчатку,
что вызвало всеобщее одобрение. «Так-то,— сказал Андрей
Андреич.— Не будешь опаздывать и заготавливать их с вечера, эти
железяки. Умный больно». И, сняв свои кузнечные чуни, залил
ногти зеленкой. Его прикрепили ко мне наставником, и он
добросовестно выполнял общественное поручение. Просто накануне он
видел меня на плотинке с двумя девицами, что поразило его
трудовое воображение. Но был он очень незлобивый.
Поселили меня в общежитии с каким-то чудаком, брившимся по два раза
в день и носившем надушенные галстуки. Я в первый день
ничего не понял. Пришел в комнату, когда в ней никого не было. В
комнате было чисто и по-женски уютно, не как обычно в
мужских рабочих общагах. На столе в углу стоял трехстворчатый
зеркальный складень, а возле него всякие баночки, щеточки и
пузырьки. Над кроватью плюшевый коврик с цветочками.
Прикроватный же плетеный коврик из соломы. Аккуратные в уголку тапочки,
махровые носочки. Всюду присутствие чистоплотной
внимательности и гармонии. Что, меня в женское общежитие поселили? Но
чистота в общем мне понравилась. У нас-то дома некрашеные
полы пока мать выскребет. Я прилег на голую пружинную койку и
задремал. Кастелянши, которую я ждал полдня, не было, и я
размечтался. Вот, думаю, хоть с нормальным соседом повезло,
заживем с ним. Буду учиться в вечерней школе, читать хорошие
книги. Покорять вершины. Вот постелюсь только, разберу рюкзак
и отправлюсь в жизненное плавание. Обязательно стану
капитаном. Мне бы только в оперу попасть, культурный уровень
повысить. Среднее образование закончить. А книжки я и так любил
читать. Это мой актив. Пассивом же было отсутствие
музыкальной грамоты и незнание областного этикета. В раздумье над этим
серьезным пробелом в своем воспитании я и задремал. Вдруг
входит в комнату какой-то мокрый, почти голый брюнет,
препоясанный махровым полотенцем, с тремя волосинками на лбу и
густыми бакенбардами на плечах и груди, проходит, не обращая на
меня внимания, к столу, садится возле триптиха и плачет:
— Нет, ну что это, бляха, за страна, а? Нет, вы скажите, что это за
страна такая, а? Как я теперь на работу пойду? Меня же
уволят! — И ревет, как белуга, и в розовое махровое полотенце
сморкается; слезы утирает. В деликатный вечерний разрез его
шотландской юбки я успел разглядеть устрашающие части тела.
Я прямо задрожал. Никогда раньше не видел, чтобы так мужики голые убивались.
— Да что,— говорю,— случилось-то? Может, я чем помогу?
— Да плавки, бля, в душевой украли, японские, красные... С шнурочком
беленьким вот так вокруг пояса. Как я теперь на работу
пойду!
И — в рев.
Ну, думаю, что это за работа такая, что без плавок никак нельзя.
Наверно, ответственная. А трусы вот мои, на, не подойдут?
— Смеешься, да? Отойди, не береди душу... Ты пойми ж, пацан, мне не
трусы, а плавки нужны. Японские... И завтра понедельник, как
назло, ничего не купишь. Туча до следующей субботы закрыта.
Придется целую неделю гулять, пока новые не куплю. Вот
подонки!
Он лег на кровать, завернувшись в халат, и зарыдал. Потом все
рассказал. Оказывается, он в ресторане «Малахит», что неподалеку,
официантом работает, а там, известно, музыка, вино, женщины,
производственное напряжение такое, что без плавок никак
нельзя.
Я от души посмеялся.
— Вот вам смешно, молодой человек, а я целую пятидневку из-за этих
мудаков должен прогуливать, потом отработаю, конечно. Что вы
мне ваши семейные трусы суете? Вы кто, мой новый сосед
будете?
Я представился:
— Ковалев, слесарь.
— А-а. Лёка, официант. Я раньше оперным певцом работал, голос на
рыбалке прокакал. На х.. мне эта рыбалка была? Провалился под
лед — и п....ц Карузо. Теперь вот здесь, в «Малахите»,
кручусь. Хотите пирожного?
Он вытащил из тумбочки обветренных пирожных в обувной коробке,
открыл бутылку ситро и выпил. Я присоединился.
— Ешь, ешь, Ковалев, у нас этого добра, знаешь, сколько каждый день
пропадает? Я и зеленый горошек приносить могу. Любишь
зеленый горошек? Нет, не буду, он музыкальный. И так дышать нечем,
топят, топят... Ну ладно, брат, извини, ты бы погулял пока,
что ли, мне привести себя в порядок надо...— Он завел
механическую бритву и стал сбривать мох под мышками.
Я страшно его зауважал. Вот, думаю, повезло с соседом, музыкальное
образование имеет, бритву механическую. Интеллигент.
Наверняка, научусь чему-нибудь у него хорошему. Только подход найти.
Вот куплю ему плавки, он и растает.
Я пошел знакомиться с городом и сразу же обнаружил неподалеку
оперный театр и большой спортивный магазин напротив. Душа так и
ликовала в предчувствии будущего. В спортивных товарах обошел
все отделы, приглядел себе сборные гантели и подводное
ружье, но пока отложил покупку, до денег, а спросил нарочно, есть
ли мужские спортивные плавки, желательно чтобы специально
для официантов и японские. На меня посмотрели как на
умалишенного и сказали, что и советские-то только по великому блату
бывают, не то что официантские или японские, и что на
барахолке на Вторчермете бывают все размеры, надо туда ехать, в
субботу, ну, и полушубки тоже бывают. Жаль, хотел помочь
соседу. Придется ехать на тучу.
Несколько дней Лёка дома не ночевал, я уж отвык от него и стал
скучать, и однажды ночью он явился, раздушенный в пух и прах, в
малиновом пиджаке и берете, с картонной коробкой пирожных и с
какой-то свердловской шляйкой на шее, даже двумя, и
радостно сообщил мне, что плавки он все-таки нашел. Девочки дали
поносить, у них почти такие же, да, девочки, приобнял он своих
подружек и подтолкнул их ко мне. Девочек он предложил мне
от чистого сердца, а когда я отказался, он ужасно обрадовался
и сам подлег ко мне на койку, прямо в берете и ботинках, и
сказал, что он с самого начала понял, что я свой, и что он
меня теперь по-настоящему уважает. Девочки нам не помешают,
да, девочки? Только вот трусы вам надо сменить. Я турнул его
локтем и сказал, что я не по этому делу, и что мне известна
давно бескорыстная дружба мужская, что пусть немедленно
убирается из моей комнаты, иначе я посажу его на десять лет без
права переписки за мужеложство и больше не буду есть его
пирожных. Он обиделся и попросил девочек выщипать ему брови. Он
все-таки заставил меня переспать со своими девицами,
наверное, в порядке компенсации, сам раздел их и положил ко мне в
постель, умоляя меня никому не говорить о его слабости, и
девицы хлопотали за него тоже, лежали со мной и хлопотали,
одна слева, а другая справа хлопочет, совсем бескорыстно, даром
что заразили триппером, но наутро он все равно съехал от
меня, хотя я готов был уже простить его за этих смазливых
девочек, да и сладкого у меня в детстве было маловато. Наутро он
свернул матрац прямо с этими девицами (он был сильный и
рослый, несмотря на свою нетрадиционную ориентацию) и ушел в
неизвестность. С комендантом и воспитателем он ладил, и они
выделили ему отдельную комнату, каптерку, в которой была
камера хранения и напольные часы. Больше никто не хотел жить с
ним, кроме меня. Там он, кажется, и воспитывал нашего
воспитателя, который потом воспитывал нас. При встрече Лёка всегда
вздыхал и опускал глаза оземь, словно жалея о том, что некого
больше кормить бесплатными пирожными, и о том, что никогда
наша страна не станет по-настоящему свободной и
цивилизованной, а всегда будет чистить в душевой зубы и красть исподнее.
А японские нейлоновые плавки, красные, с белым, кокетливо
завязанным шнурком на фасаде, которые я ему сдуру купил у
барыги на следующий день у спортивного, я износил сам, и не
скажу, чтобы они мне очень в моей жизни помогли.
После Лёки ко мне подселили другого соседа, милиционера. Этот был
настоящий мужчина, сержант милиции, отличник боевой и
политической подготовки Коля Мякоткин. Он работал гаишником, стоял
со своим полосатым жезлом возле оперного театра у светофора,
руководил движением и свистел в свисток. Он досконально знал
весь репертуар театра и сообщал мне о всех премьерах.
Говорил, что может достать контрамарку на любой спектакль и
провести в театр кого захочет. Но не меня. Меня он считал
поначалу плебом, так и сказал, не достойным культурных мероприятий.
Со своим жезлом он ходил по этажу из в конца в конец и
победительно поглядывал на работяг и уборщиц. В комнате он с ним
не расставался даже когда пил чай. Он лежал у него поперек
колен и трепетал как жезл Геракла. На ночь он укладывал его
с собой в постель, как жену. Я боюсь, что у его жезла бывали
поллюции.
Вскоре после заселения Коля притащил в комнату самодельную штангу,
конфисковал мои гантели и устроил из старого листа ДСП
помост, на котором все свободное время отдавал культуре тела. На
этаже пахло спортзалом и юриспруденцией: Коля готовился в
юридический институт. Он сразу потеснил меня отовсюду: мои
несколько книг и умывальные принадлежности были переселены из
тумбочки на подоконник, а тощая курточка из встроенного шкафа
на гвоздик. Тапочки мне разрешалось оставлять только возле
своей койки. Всюду были развешаны его пружинные и резиновые
эспандеры, расставлены пудовые гири и хрустела канифоль. Он
был еще здоровее Лёки, но духами, как и подобает мужчине, не
пользовался. В общаге он носил тельняшку и читал книги по
праву. Он был с Украины, из Днепропетровской или Харьковской
области, откуда ему часто присылали посылки с салом, чесноком
и тыквенными семечками. Семечки были набиты на Харьковщине
в старые капроновые чулки и развешаны затем как колбасные
слитки в нашем шкафу.
Это был фанат правоведения, бескорыстный служитель Фемиды, слово
«эрудированный» он произносил как «юридированный»; «симпозиум»
как «симптозиум», а со своими учеными книжками он не
расставался нигде, даже на помосте. Выжав свою самодельную
стокилограммовую штангу и зафиксировав вес, он, выпучив глаза,
смотрел в Гражданский или Уголовный кодекс, мало что соображая
там, но таращился и просил перевернуть страницу. Считал, что
так лучше усваивается. Я бы ему досрочно присвоил звание
доцента. Узнав, что я учусь в вечерней школе, он сразу же, не
согласовав со мной, понизил мой интеллектуальный статус до
минимума и переселил мой тощий рюкзачок с антресолей под
кровать. Это был мой последний оплот, предельный духовный рубеж, и
я несказанно разозлился на этого служителя муз. При случае
я задумал ему отомстить. Но чем, пока не знал. Если бы я
ездил на машине, я бы обдал его грязью на его дирижерском
подиуме и скрылся в неизвестном направлении. Или украл афишу
оперного театра, и свалил на него — на большее моего воображения
не хватало. Или я бы угнал их милицейский газик и разобрал
его на запчасти. В крайнем случае, я бы выбросил из комнаты
его растоптанные галоши, которые он напяливал на пимы, чтобы
руководить движением, или поступил в юридический институт.
Могли быть варианты с жезлом. Я завидовал его твердолобой
уверенности во всемогуществе человеческой воли и в готовности
матушки-природы отдаться именно его, Коли Мякоткина, разуму
по первому же его мужскому требованию. Все человеческое
знание было сосредоточено для него, как уже было сказано, в
юридической науке, а точнее, в Комментарии к
Уголовно-процессуальному кодексу, с котором он не расставался даже во сне. В
туалет он тоже ходил не иначе как с Комментарием к УПК,
толстенной поваренной книгой судопроизводства, и после возвращения
оттуда донимал меня какими-нибудь особенно каверзными, с
его точки зрения, вопросами, например, что такое состав
преступления или превышение пределов необходимой обороны. Я не
знал, что ответить: пределов необходимой обороны я еще ни разу
не превышал и состав моего преступления состоял только в
том, что я имел перед ним некое неназываемое мужское
преимущество, которое вскоре и обнаружилось. Он настоятельно советовал
мне заняться чтением братьев Стругацких для повышения
общего интеллектуального уровня. Я поблагодарил и сказал, что
пока мне хватает Гоголя.
Вскоре блестящая возможность отомстить за мое интеллектуальное и
пространственное унижение мне представилась, и я не преминул ею
воспользоваться. Однажды он привел на ночь девицу, а меня
попросил переночевать где-нибудь в другом месте. Я сказал,
что никакого другого места у меня нет. Самое большое, что я
мог ему обещать, это некоторое свое временное отсутствие в его
эротическом пространстве, то есть спуститься в подвал и
что-нибудь немного постирать там, может, даже его милицейскую
рубашку. Свое я недавно все выстирал. Он тяжело посмотрел на
меня и сказал: смотри, я не отвечаю за твою психологическую
травму, Ковалев. Как бы не пришлось раскаиваться. Я пожал
плечами и пошел в душ, мылся там часа два, перестирал все
чистые рубашки и носки, размышляя о предстоящей травме. Что он
имел в виду, я сначала не понял. Бить будет? Непохоже.
Все-таки в одной комнате живем. Сдаст в КПЗ? Наверное, он хотел
оглушить меня своими мужскими успехами. Скажет, сколько
заработал со своей подружкой трудодней. Вернулся я ужасно
довольный собой: перестирал все белье да еще и товарищу удружил. Он
и не думал вылезать из койки. Лежал со своей кралей бочком и
изучал комментарий к УПК, поставив книгу на ее обнаженное
плечо. В головах стояла включенная настольная лампа. Они
совершали согласованные ритмические движения, напоминающие
юридические. Кажется, он и ее экзаменовал в перерывах по
Гражданскому кодексу. «Ну, ты всё?» — спросил он нетерпеливо, когда
я вошел, и выключил свет. Я думал, что он спросил у нее. И
так и стоял, раззявив рот, в темноте, прислушиваясь к стуку
капель. Он не дал мне даже развесить белье. Я бросил его
мокрое на подоконник и залез в кровать. Всю ночь они мужественно
стонали как тяжело раненный солдат, которому отнимают ногу
без наркоза, и тогда я понял, что такое психологическая
травма. Кажется, мы эякулировали все трое, нет, четверо,
синхронно. Его милицейский жезл я никогда из виду не упускал. Я был
измучен этой ночью как после разгрузки состава с цементом.
Такого еще никогда со мной не бывало. Я считал себя
контролируемым юношей. Никогда на случайные позывы плоти не
поддавался. Мне казалось, что я стал фаллосом с головы до ног.
Иногда я сам превращался в вагину. Тогда фаллосом был его
полосатый милицейский жезл.
Утром он быстренько собрался, не забыв свою палку, и побежал на
пост, оставив мне свою подружку. Я крепился и снаружи, и под
одеялом, и она, конечно, это почувствовала. Как только он ушел,
девица хохотнула и сказала мне: ты хочешь? Я перевернулся к
ней головой и спросил, а знакома ли она с Комментарием к
УПК и знает ли, например, что такое событие преступления? Она
весело засмеялась и нырнула ко мне под одеяло. «Ну его! —
сказала она.— Не можешь, не берись. Всю п... измучил!» Я
удивился свободе ее самовыражения, приостановив эрекцию, словно
еще раздумывая над последствиями, а потом, уже на ней, уже
хорошенько познакомившись с ее характером, спросил: так он
что, так и не?.. Ни разу, подтвердила она. Он у него даже не
поднялся. Хохол ленивый! Или, может, он... импотент?
Я видел, как трудно ей далось это предположение. Все-таки она была
ему благодарна. Я понял, что этот распространенный в обществе
недуг волнует женщин даже больше, чем мужчин. Я просто
спятил от радости и принялся с удвоенной силой исполнять свой
нравственный долг. Никогда мне так не хотелось удовлетворить
женщину и отомстить мужчине. Мы перепробовали все возможные
комбинации, и, скажу прямо, что я узнал в тот день немало
нового. Оказывается, телесный опыт столь же неисчерпаем, как
духовный. Она умело прикидывалась неумехой и паинькой, ведя
меня от открытия к открытию — и даже не претендовала на
лидерство. Но я чувствовал себя крохотным ведомым колесом перед ее
огромным ведущим. По-моему, она осталась очень довольна. Я
был на высоте. Позволить женщине оставаться невинной даже с
таким многоопытным влагалищем — это не каждый сможет. Я
ликовал. Несомненно, к радости первооткрывателя прибавлялось
сладкое чувство мужской мести. Конечно, я смутно сознавал, что
это было превышением пределов необходимой обороны. Немного
побаивался. В перерывах она читала мне вслух Гоголя, она сама
наугад взяла книгу с подоконника и наугад же открыла ее
прямо на «Носе». Мы хохотали как подростки. Мы съели все
наличные запасы продовольствия, как то: кильку и фасоль в томатном
соусе, растаявший сыр и сухой хлеб, а также сахарный песок,
которым мы кормили друг друга из ложки, посыпая им все
части своего тела. Она вся была как мармеладная конфета,
обвалянная в сахаре, сочащаяся изнутри. Напоследок мы выкрали из
его посылки кусок сала и съели его без хлеба и даже без
благодарности. Мы как-то негласно согласились, что он виноват
перед нами обоими и должен заплатить по счету. Сероглазая
грустная газель со свежим, дышащим любовью, шрамом аппендицита. Он
необыкновенно волновал меня.
Милиционер вернулся днем и застукал нас на месте преступления. Он
страшно обрадовался такому повороту дела. Он так и знал, что
никому доверять нельзя, даже близким друзьям. Он будет теперь
изучать на нас все тонкости человеческих отношений и права.
Мы притихли и на время почувствовали свою вину. Она даже
хотела одеться и встать, под напором его аргументированных
обвинений. По всему было видно, что он познал многое в своей
науке. Но он не выпустил ее из моей постели! Даже не дал ей
одеться. Загнал ее обратно под одеяло и просил нас не обращать
на него никакого внимания. Просто он хочет прочитать нам
небольшую лекцию о гражданском и уголовном праве, нас же
просит не отвлекаться. Прочитав нам краткие пролегомены ко всякой
будущей юридической науке, он присел на край нашей кровати
и сник. Лекцию он отменил. Сделал нам чаю. Просил продолжать
и настаивал лишь на том, чтобы ему было позволено
оставаться в комнате, присутствовать при одном из актов гражданского
состояния и помогать нам товарищескими советами. Он
досконально изучил теорию и прочитал много книг по технике
современного секса. Ему дает их начальник отделения, от которого ушла
жена. Он может нарисовать кривую мужского и женского
оргазма. Он знает точки экстремума того и другого и знает, как
рассчитать точку их совпадения. Ему просто немного не хватает
практики, но теорию он знает хорошо. Если бы этот предмет был
главным при приеме в юридический институт, то он бы был
зачислен немедленно. Быть может, даже с повышенной стипендией.
Он принес с собой целую сетку пива, огнетушитель «Солнцедара»,
колбасу, и, накрошив ее тупым штык-ножом на газете, стал пить
вино из пол-литровой банки. Потом заплакал. Хлеб он забыл
купить. Пиво он вылил в чайник. И вдруг он бо-бабьи завыл. Он
сидел к нам спиной и рыдал, как ребенок. Жаловался на судьбу и
говорил, как она несправедлива к правоохранительным органам.
Какие органы он называл правоохранительными, я так и не
понял. Он размазывал слезы по лицу и запивал их «Солнцедаром»,
сося пиво из чайника. Никто, никто в мире не знает, как ему
тяжело. Трагедии, оказывается, разыгрываются даже при
социализме. Маркс предупреждал. Мы быстро освоились с его
присутствием и продолжили взаимное обучение под его жалобы, и такой
групповой секс нам даже понравился. Иногда он мочил
полотенце в пиве и клал его себе на темя. Потом подносил нам банку с
вином или поил из своих рук пивом, и мы, на секунду
оторвавшись от трудов, сосали его из рожка, как из козьего вымени.
Я наполнял ее пупок липким напитком изо рта и выпивал его
как нектар. Ей это нравилось.
— Давайте, давайте, издевайтесь над человеком,— говорил Коля, вконец
охмелев от горя.— С ним теперь все можно, раз у него не
стоит, можно даже выставить его из комнаты, или съесть его
сало. Все равно, в теории вы ничего не понимаете. Да что ты,
Нинка, глаза закатила, как белуга, смотри, как он тебя любит,
всю жизнь потом вспоминать будешь, детям расскажешь! А ты,
Ковалев, что дрыгаешься, как кролик? В книгах написано, что
надо дышать ритмично!
Мы старались соблюдать дыхательные инструкции. Потом уснули.
Проснувшись, мы обновили наши ощущения и спросили даже у него
какого-то совета. Коля сидел, повесив голову между колен, и,
уловив экзистенциальный ритм, пристукивал ему в такт своей палкой
об пол. Хлюпая, он рассказал нам повесть о настоящем
человеке. Как служил в армии в Чебаркуле, где был командиром
отделения, и как их послали убивать скот в Кыштым, попавший под
радиоактивное облучение. Но им-то сказали, что их посылают на
ящур. Они сразу догадались, что за ящур, и приготовились.
Защищались кто чем мог, некоторые облекли его в свинцовую
броню, как кабель высокого напряжения, но ничего не помогло.
Атом ведь весь организм облучает, а не только один член. Они
расстреливали из автоматов целые стада коров и овец, и
свиней, конечно, тоже, отбирали у людей их кормилиц и убивали, а
затем, облив бензином, сжигали. Собак убивали тоже. До сих
пор стоит в носу эта вонь, сало копченое есть не могу, а так
раньше любил. А вы думаете, легко убивать живую скотину? Вам,
городским, этого не понять, когда беременную корову — из
автомата. А теленок-то чем перед этим атомом виноват? Даже
травы ни разу не попробовал. Не говоря уже про что получше. Ей,
корове, знаете сколько сена на зиму надо? Знаете, как
молоко это достается? Он с отцом и зятем его столько дома
заготавливали, другим продавали. А теперь... Вас, городских, это не
е..., вас всех не обкормить, не обработать, мы на вас всю
жизнь хрип гнем, а вы над нами же, деревенскими, изгаляетесь
да еще и сметану в унитаз спускаете, сам видел в столовой,
целую флягу в очко ухнули, какую-то проверку ждали. Нет,
чтобы в детский дом или куда отдать, так лучше в канализацию.
Да, они, солдаты Советской Армии, знали, что будет после этого
с ними, и шли мужественно вперед. Ни на что не надеялись,
родину спасали. Даже о дембеле не думали. Конечно, глушили
водку ведрами, профилактика-то какая-то была нужна, как вы
думаете. Думали, поможет. Хрена с два. Командиры не возражали,
сами в этом участвовали. Первача засандаливали, спиртом член
натирали, ничего не помогло. Чуть не гуталином чистили.
Жарили на костре вонючие бараньи яйца и жевали их даже так,
сырыми, чтобы не потерять потенцию, грызли бычий член, зажарив
его на костре, как шашлык. Кто-то из деревенских
посоветовал. И даже коровье вымя они пробовали. Но ничего не помогло.
Не сразу, конечно, обнаружилось это недоумение. Зато все
потом, как по заказу, забегали. Вот бы, кто-то сказал, рог
носорога достать, все бы сразу направилось. Но носорогов у нас
почему-то не выращивают, всяких козявок и микробов разводят,
деньги в этих НИИ народные переводят, а для носорогов у них
институтов нет. Не знаете, где у нас в зоопарках носороги
водятся? В Свердловске их нет, я узнавал. А то бы, ей-богу,
залез в зверинец и отпилил ему рога, даже бы юридическим
институтом, если надо, пожертвовал, только бы вернуть все на место
и быть настоящим человеком, полноправным членом общества.
Интересно, у Маресьева ноги только отмерзли или еще что? В
повести об этом ничего не говорится. А мог бы о людях,
наверно, подумать, все как надо описать. Нет, о людях они не
думают. Им бы только гонорар получить да славу себе заработать. Я
думаю, он-то сам выдержал, не зря эту книгу все советские
люди любят. Это подразумевается. А другие… Да что там! Ну вот,
верите, ни на столько нет стойки, лежит как нанятый, и,
главное, никакой тебе страховки или компенсации. Как хочешь,
так и живи, чем можешь, тем и стой, и хоть бы
правительственную награду или что дали, нет, только благодарность от имени
командования, командира части, значит, а вы что думали, от
командира дивизии, что ли, устную, а не письменную, да и то
только перед строем, у меня что, от этой вашей благодарности
стоять опять будет, нет, не будет, не надейтесь, даже
привилегии никакой за вредность не определили, права бесплатного
проезда на транспорте или что, или льготы какой-нибудь при
поступлении в высшее учебное заведение, могли бы занести в
стаж. Нет, только ихняя гребаная благодарность, куда теперь с
ней, с устной благодарностью, Нинке вот этой эту благодарность
засуну, как будто бы она от этой благодарности меня больше
уважать станет или он от нее опять поднимется, а как ведь
раньше-то все хорошо было, как все было по природе устроено, с
самого утра как ванька-встанька вскакивал, лучше будильника
поднимал, какой там будильник, вечно не звонят и ломаются,
или во сне зажмешь и проспишь, а вот с ним-то никогда не
проспишь, как его зажмешь, ни за что не зажмешь, даже обеими
руками, всегда успеешь на работу и в любое место, а теперь и
зажимать не надо, теперь он даже от благодарности
Генерального секретаря, и то не поднимется, даже, я думаю, от
благодарности Генерального секретаря ООН — и то не очнется, надо
написать им, если не знают, не говоря уже о командире части или
министре обороны, вот ведь какая фамилия блядская, я ее с
самого детства недолюбливал, словно чувствовал, что будут
проблемы, ну что бы матери другую фамилию в метрику записать,
нет, все по-своему, по-хохлятскому, Мякоткин да Мякоткин, вот
тебе и Мякоткин, ей-то что, не стоять, на базаре только
разве, бабам вообще мужиков не понять, они к другому
предназначены, лежи себе и лежи, а не стой, это у нас всю жизнь другая
позиция, вот и доигралась с этой фамилией, учительница тоже,
нет, чтобы по имени или отчеству называть, как, говорят,
заграницей принято, или просто учеником, ученик такой-то,
такого-то класса средней школы, что, у меня имени нет, отчества,
нет, прямо нравилась ей такая фамилия, просто смеялась надо
мной, я же видел, молодая кобылка была, резвая, ее дружок
мой, Карпухин, прямо на парту сажал, как первоклассницу, и
она ему, знаете, какие оценки за год вывела, ого-го, почти
отличником стал круглым, в академию Тимирязева поступил, а ведь
Пном-Пень, пень пнем, видно было невооруженным глазом, зато
елда знаете какая была, вот ему и академия, и похвальная
грамота от Министерства образования, и все, а мне ничего, ни
грамоты, ни образования, только фамилия, одна по гроб жизни
эта долбанная, все только зубы знают моют, и девки туда же,
подхихикивают, ровно у них-то там когда-нибудь поднимется,
нет, туда же, Мякоткин, Мякоткин, Мяконький, Мяконький, вы-то
откуда знаете, мяконький или не мяконький, попробуйте
сначала, а потом говорите, и председатель, и завклубом тоже не
пропустят, Мякоткина вспомнят, а зоотехник так вообще говорит,
эх ты, говорит, простота, Вася-Мякоть, у тебя что, совсем не
стоит, что ли, баб сторонишься, вот тебе и Мякоть, я мякоти
этой, знаете, сколько свиньям засыпал, вот тебе и мякоть
получилась, вот и Мякоткин, накаркали, гады, полное
размягчение органа, и, главное, во всей деревне хоть бы одна такая
фамилия, нет, и в районе тоже, за сто км, не обнаружил,
специально адресный стол запрашивал, нигде не слышали, даже на
съезде механизаторов такой не оказалось, я был делегатом, все
проверил, я так думаю, что это вообще не наша русская фамилия,
завезенная откуда-нибудь с Запада, с Америки какой-нибудь
долбанной, у русских таких фамилий не должно быть, у нас, у
русских, знаете, ого-го, сразу видно по фамилии, что за
мякоть, а тут Мякоткин да Мякоткин, вот тебе и Мякоткин, у друзей
нормальные фамилии и всё тоже нормальное, вот у Петьки,
например, Живило, друга моего детства, фамилия как фамилия
была, почему была, и сейчас есть, думаю, уверен, что есть, надо
у Зинки, его бабы, спросить, вот буду писать домой и спрошу,
бывало, как пойдем на речку купаться, он лучше всех плавал,
особенно на спине, так он у него, знаешь, был, оё-ёй, как
поплывет на спинке, выставит его и маячит им как маяк, кивает
им издалека, своим живилом, чтоб корабли к нему плыли и о
скалы не разбивались, вообще он у него как артист был,
здравствуйте, мол, товарищи зрители, вот он я, сын полка, Аркадий
Райкин, сын трудового народа, над лодкой белый парус
распущу, пока не знаю с кем, и, главное, моторка рядом проплывет
или что, и то волной не скроет, что-то мне эта фамилия Райкина
не нравится, даже с середины реки видно было, с того
берега, такое живило было, такой фитиль вымахал, Рабинович,
наверное, и неутомимый был, как чемпион, мы уже по два раза в
реку, а он все плавает и плавает, даже в холодной воде, и все не
тонет, зачем они фамилии меняют, я бы вовек не сменил, кабы
не травма, то есть сам-то Петька вроде тонет, воды хлебает,
а живило его нет, не тонет, я думаю, они меняют для красоты
ну или там для чего, не для паспорта же, а я бы обязательно
для паспорта, мне красота ни к чему, я думаю, он сам ему
помогал в воде держаться, живило этот, стоит как свеча, а его
самого-то не видно, ну просто какой-то непотопляемый, как
пробка, как поплавок гусиный, словно он его, всего остального
Петьку, и держит на поверхности, а не Петька его, я бы даже
на Рабиновича и то поменял, если бы только встал, а что,
человек еще не до конца изучен, может и от фамилии встать, не
говоря уже о национальности, вот у Петьки же его петька
держал всего Петьку на поверхности, я думаю, много зависит от
фамилии, да и в жизни, думаю, тоже он не утонул, хорошо его
держит его живило, человек благодаря ему и не тонет, и отовсюду
выныривает, главное, что интересно, сам он весь, Петька,
когда плывет, весь расслабленный, усталый, квелый, на спинке
отдыхает, воды хлебает, а ванька-встанька хоть бы что, как
отдельный маячит, на особицу, значит, я думаю, проживает, сам
об себе думает, от крапивы это у него, что ли, его бабка с
самых двух лет крапивой драла, чуть что, бумажкой пучок
прихватит, и ну его по яйцам стегать, по тряхомудию обихаживать,
вот он и привык ко всяким трудностям, у незакаленного так
стоять ни за что не будет, он бы наверно и облучение у него
выдержал, а что, надо попробовать летом себя крапивой
постегать, витаминов в крапиве, знаете сколько, обязательно летом
поеду за город и нарву, и как я раньше не додумался, давно
надо было сделать, обязательно должно помочь, Живиле-то
помогло, бабы к нему так и липли, говорили, нам ничего от тебя не
надо, только посмотреть, как он в автономном режиме плавает,
он, конечно, не очень-то им показывал, а сразу брал их за
цугундер — и в малуху, что, он для показа вам создан, что ли,
разреши им, они его оторвут на память или сглазят, а что,
они запросто могут, у нас у одного в бане сглазили, не верите,
могу адрес дать, он у него на треть меньше сделался, как
банан ссохнулся, вяленый, как вобла, где бы такой сглаз найти,
чтоб наоборот увеличивался, наверное, бабки могут, только
себе такого сделать не могут, а другим могут, а то еще в
муравейник, говорят, суют, чтобы муравьи сосали, будто они
болезнь из тебя в себя вытягивают, а тебя здоровым делают, но я в
это не очень-то верю, что, муравьи дурни, что ли, чтобы
сосать, они знаете какие умные, они и пчелы, но все равно надо
попробовать, у них, говорят, самое справедливое общественное
устройство, еще справедливее, чем наше, лучше чем у Фурье и
Сен-Симона, даже лучше, чем в Городе Солнца, я думаю, такая
вот, значит, Кампанелла, а вот еще фамилия у нас в роте
была, Гарпун, или Горан, нет, Гарпун, у нас в отделении служил,
Володькой звали, я еще тогда салагой был, он раньше атома
демобилизовался, поэтому ему ничего, а нам всё, знаете какой
у него гарпун был, в спокойном положении почти до подбородка
доставал, ей-богу не вру, вот так вот защипнет и прямо на
подбородок ложит, под кожу горсть дроби в него закатал, бабы,
говорит, с ума так и сходят, ты, говорят, нас до смерти
защекочешь, лучше бы в другом месте пощекотал, но потом он
оттуда ее булавкой выковырял, распарил в бане и выковырял,
говорил, мы все помогали, даже командир отделения, тяжело стало
по земле ходить, да и свинец, говорят, вредный, я думаю, он у
него от тяжести так вытянулся, гарпун этот, тридцать
шестого калибра, а что если к нему просто грузило привязать, он и
вытянется как селедка, вот когда будет Город Солнца,
всеобщее счастье трудящихся, или вот еще хорошая фамилия, Долбилин,
инструктор горкома КПСС, думаешь, зря такую дали, нет, зря
таких фамилий не дают, даже коммунистам, с неподходящими
фамилиями в начальники не ставят, он их всех там, в горкоме,
заинструктировал, инструктировал-инструктировал и
заинструктировал, потом сразу на повышение пошел, а вы как думали, с
такой фамилией и до Москвы дойти можно, и доходят, или вот, еще
лучше фамилия, Пивень, на самом-то деле, я думаю, Бивень, а
не Пивень, я его в жизни сам, этого Бивня, не видел, просто
прочитал где-то такую фамилию, и все, но ведь ясно же, что
у него там за бивень между ног, так просто фамилии не
даются, ни Бивня, ни Пивня просто так не заработаешь, заслужить
надо, Пивень-то тоже, наверное, всю жизнь не воду пьет, а тут
и пива уже пить не хочется, ничего не хочется, ну почему мне
такая фамилия не досталась, просто завидки берут, или вот,
к примеру, Пихоя, тоже интересная фамилия, тоже недавно
прочитал, вот пихоя у него, думаю, так пихоя, куда только
академики русского языка и литературы смотрят, ну везет же людям,
а ты и не Живило и не Пихоя, и не Живаго даже, не знаете,
как правильно, «Жеваго» или «Живаго», а что, «Живаго» тоже
неплохая фамилия, ясно, что не последнего разбора, зря только
ей Нобелевскую премию за это дали, продался сионистам, а так
бы ничего, фамилия как фамилия, я бы взял, и кто только
этими фамилиями там заведует, везет же людям, а ты говоришь не
фамилия, еще какая, брат, фамилия-то, зря Нобелевские премии
тоже не присуждают, бывают же у людей человеческие фамилии,
а тут Мякоткин да Мякоткин, вот тебе и Мякоткин получился,
теперь хоть меняй ее, не меняй, что толку, уже ничего не
поможет, даже Рабинович, раньше надо было думать, хоть к столбу
теперь привязывай, хоть во льду замораживай — ничего, знай
полеживает, глаза закатил, как покойник, и не дышит, что
характерно, о чем-то думает. О чем? У нас не дембель был, а
похороны, Ковалев. Сидим и дрочим, сидим и дрочим. Та просто,
без всякой надежды. К гражданке готовимся. А им хоть бы что,
нашим живилам, не поднимаются ни на вот эстолько, ни на
микрон. Слезы так и капают, как олово, а им хоть бы что, не
заревут. Салаги кричат нам, старикам, как ляжем после поверки, до
приказа осталось столько-то, до приказа осталось
столько-то, радостные такие, как будто им домой ехать, а не нам, а мы
все лежим, как покойники, вздыхаем, будто и дембеля никакого
нет, и хоть бы на миллиметр пошевелился, гад, дембелю
обрадовался, или просто от любопытства вздрогнул, ну, кто, мол,
там такой голосистый кричит, дембель объявляет, ведь
интересно, как бывало раньше, при каждом удобном случае, при
вечерней прогулке или голосе диктора Левитана, у меня раньше,
знаете, как на официальные сообщения реагировал, или, например,
на майскую демонстрацию, у меня и от песен тоже не падал, от
любых, особенно от наших советских, жизнелюбивых,
оптимистических, от Дунаевского и Соловьева-Седого, и от этого, как
его, Фатьянова, а симфонии этой ни за что не выносил, как
замяучат, так и прикорнет сразу, как на морозе мерзнет, да нет,
на морозе-то, если от «Катюши» наоборот двигался, молодец
Матусовский, комсомолец он у меня, что ли, по духу, наверно,
да, помощник партии, такой всегда раньше бодрый был, любил
веселые песни, но и от грустных тоже пошевеливался, теперь
все, наверно, больше никогда так стоять не будет, как раньше,
даже на эту Пьеху не реагирует, не говоря уже о Бернесе или
Кобзоне, нет, правда, лежит как контуженный, как будто за
зарплату не подниматься нанялся, нахохлится вроде чуть,
подразнит, будто встать хочет, на цыпочки так вроде приподымется,
как целка, вроде привстанет, ровно шепнуть что на ухо хочет,
а потом снова на полшестого как парализованный, как пельмень
на морозе, скуется и чахнет, как нос под противогазом,
когда в палатку газ нюхать загонят, дрыхнет и ни-ни, будто в
обмороке, а ты секунды про себя, как при газовой атаке,
считаешь, готов вот-вот выскочить, а он-то уже давно вскочил,
кислород глотает, что ему зорин и зоман, а салага вдруг опять как
заорет про дембель, ну, вздрогнешь, весь от головы до пят
так и передернешься, и он, вроде, вздрогнет с тобой тоже, как
бы за компанию, даже прислушаешься сначала, так поверишь, а
потом видишь, нет, показалось, ну шуганешь его, да не его,
конечно, а салагу, чтоб зазря не орал, у них-то небось,
такой заботы нет, у этих молодых, им ехать домой не надо,
дембельский чемодан собирать, в альбом фотографироваться, им его
атомом не облучали, соберутся каждый вечер в туалете со
своими карточками, друг дружке их показывают, письма бабские
читают, песняка дают, вместо того чтобы уставы изучать или
членов Политбюро наизусть запоминать, нет, страдают у толчка,
ноют, как в опере, знаешь, эти мудовые рыдания салаг на первом
году службы, да где тебе знать, ты еще, сам салага, ни разу
не служил, вот послужишь немного, узнаешь, как рубежи Родины
охранять, дембель старикам объявлять, лежать, как мы лежали
на койке, с брошенным якорем, ни стой, ни пой, ни писем не
читай, ни письма из дома не радуют, ничего, даже
фотокарточки порнографические пробовали к нему прикладывать, специально
в увольнение салагам заказывали, у немых на станции
покупали, ничего не помогает, вот бы атом такой новый изобрести,
чтоб, значит, еще сильней того лежачего атома, чтоб тот
блядский атом другим, более сильным, стоячим, атомом выдавить, он
ведь, я думаю лежит почему, потому что в нем скрывается тот
атом, ответственный за лежание, ген такой специальный, а
когда бы его, как клин клином, оттуда вышибли, так он оттуда бы
сразу и выскочил, как сверло из патрона выбивают, ну, это
ты сам знаешь, интересно, работают уже ученые над этой
проблемой, или нет, как вы думаете, ребята, ну, вам-то что, у вас
не болит, вам успехи науки по фигу, вот если бы тебя,
Ковалев, в Кыштым из автомата косить, ты бы знал, бля, как яйца
бараньи есть, ты бы в миг свою вечернюю школу забросил и
перестал свои мокрые носки где ни попадя развешивать, а теперь
лежишь и изгаляешься надо мной с Нинкой, хоть бы немного
товарищу помогли, поддержали его в трудную минуту, погодите,
когда у вас тоже ляжет, к вам тоже на помощь никто не придет,
никто его не поддержит в трудную минуту, нет у вас
товарищеской взаимовыручки и поддержки, нет у вас сам погибай, а
товарища выручай, все бы тебе ёханьки да хаханьки, Ковалев, да
твой гребаный Николай Васильевич Гоголь.
Я прямо слезами с Нинкой улился. Слушал, слушал, и зарыдал. Прямо на
Нинке. Она подо мной, а я на ней плачу. Лежу, и плачу,
лежу, и плачу, а Мякоткин и не думает останавливаться. Скажу
прямо, что на фоне этого потока сознания мы с моей наложницей
достигли небывалого экстремума. Хорошо чувствовать себя
молодым и здоровым, не испытавшим ужасов оружия массового
поражения.
Вот тебе и иприт-люизит, Ковалев. Вот до чего меня довела служба в
армии, друг, и тебе это предстоит тоже. Мы с Нинкой приуныли.
Неужели и мне выпадет тот же жребий?
Вы слушайте, слушайте, не жмитесь. Ты, Ковалев, хотя бы вид делай,
что не спишь. Уже тогда это началось, понимаете? В деревне
этой долбанной, где он опустился, я в первый раз почувствовал,
когда в уборную пошел. Всегда ведь проверяешь, когда
отправляешь естественные надобности: все ли на месте. Я думаю,
природа так сделала, чтоб мы часто по-малому бегали, чтобы все
время видели, что ничего не пропало. Вот и бегаем.
Посмотрел, а он как куренок, лапками кверху, весь обмер и почти не
дышит. О чем думает? О чем мечтает? А раньше всегда, от одного
запаха хлорки поднимался. Это вообще еще неисследованный
вопрос медицины, почему запах хлора такое действие производит.
Надо об этом в Академии наук спросить, там есть у меня один
знакомый. Я потом и в муравейник его совал, и в улей,
ничего. А говорят еще, что муравьи самые разумные животные. Хоть
бы один укусил, чужую беду почуял, равнодушная все-таки к
человеку природа, как хочешь, так и погибай, никакой помощи от
братьев по разуму, а еще говорят, что человек царь природы.
Пчелы тоже, сучки, только своим медом интересуются. Нет бы
сесть на него, как на цветок, и взять взяток, может, он бы и
поднялся. Так нет же. Потом мы по очереди к одной доярке
специально ходили, для проверки, когда в часть вернулись, и
тоже ничего. Говорили, она мертвого расшевелит. Расшевелила,
как же. Еще больше лег, слег, как чахоточный, и наших нету.
Может быть, из страха? Она здоровая баба была, как Тарас
Бульба. Или от самовнушения, это бывает, внушил себе, что не
может встать, вот и не смог. Или из-за подписки о
неразглашении, тоже давали. Ты, значит, не разглашаешь, а на психику
давит. Знаете, как эту подписку о неразглашении трудно
соблюдать, крепишься, крепишься, чтобы не разгласить, поделиться-то с
кем-нибудь-то охота, вот он и слег от перенапряжения. От
соблюдения государственной тайны. Тоже, наверно, что-то
думает, не просто так. Или все-таки от самовнушения? Внушил себе,
что не встанет, вот и не встал. А что? Такое тоже бывает.
Или от слухов. От сплетен всяких. Люди-то, сами знаете,
наговорят, а мы слушаем. Как приехали с Кыштыма, так и разговоры
пошли: не будет стоять да не будет стоять, ничто не поможет,
никто не поможет. Так и здорового в могилу свести можно. Им
бы только языками чесать, а о последствиях никто не хочет
подумать. Может, этим вред целой стране нанесли, болтовней
этой, урон нашей супердержаве. А что? Происки-то врагов,
знаете? Ни перед чем не остановятся, чтобы первой в мире стране
социализма пакость какую учинить, на колени поставить.
Сначала, значит, член твой унизить, на коленки опустить, а потом
всех нас в рабов превратить, на колени бросить. Это они все. В
ЦРУ и не такое могут придумать, уверен, что это их рук
дело. Это самое верное предположение. Или, опять думаю, может
кто его околдовал? Тоже бывает. Пошептали там как-нибудь за
спиной, чем-нибудь вслед побрызгали, и он все, скукожился.
Слег, как от бронхита. А то еще монетку подбросят.
Наколдуют-наколдуют,, поплюют-поплюют, и на дорожку подкинут. А ты и
подберешь вместе с импотенцией. Может, та же доярка Томка, к
которой мы все ходили, это и сделала. С нее станет. Я рубль
как раз тогда вот такой, с ленинской башкой, нашел. Она,
больше некому. Здоровый, видно, трепак на эту монету навела. Она
нас всех потом пускать к себе, эта доярка, перестала, дверь
на крючок, и наших нету. Как ножом отрезало. Нечего,
говорит, зря избу выхолаживать, у нас от нашего кривого пастуха и
то больше толку. У ихнего, мол, кривого пастуха, телки и то
не без присмотру. Мы ей, погоди, Тома, еще не вся черемуха в
окошко брошена, будет и на нашей улице праздник, это еще,
может, он просто от соблюдения тайны или от ожидания дембеля
расстроился. Просто перенапрягся от ожидания, перестой
случился, и все, стальные канаты и то лопаются. У коровы твоей и
той молоко перегорает, когда несколько дней не доишь, а
человек не корова, три года без бабы, вот и прогоркло. А как
возьмет да подымется? Что скажешь? Небось своего кривого Ваньку
забудешь. Мы ей так и сказали. Она обсмеяла нас всех со
своими подружками доярками и говорит, что нас всех
стерилизовать, как их колхозного мерина надо. Чтобы всех мужчин и
Вооруженные Силы великой страны не позорили. А Советская Армия тут
причем? Дура. Она в атоме, эта доярка, что-нибудь понимает?
Мы ей, конечно, про атом ничего, что им, деревенским, про
атомную энергию рассказывать? Тем более, подписку о
неразглашении давали. Но он-то подписку сам-лично не давал! Я давал, а
он не давал, мог бы направиться. Мы потом и сами перестали
по бабам ходить, лежим себе после обеда и думаем. Дембеля
вроде ждем. Его обманываем. Понимаете, целая рота — и у всех
на уме одно и то же. Целое подразделение Вооруженных Сил
влежку. Все до одного, вплоть до командира роты, а у него жена
знаете какая блядовитая была? Он с ней и без атома намучился.
Со всеми солдатами перетрахалась. Чуть что, сразу в
ширинку, тут у себя-то не всегда, особенно на морозе, нащупаешь, а
она чужую, ну просто как ридикюль распахивала, такая
интуиция. И сразу в руке его, как воробьенка, зажмет, и держит, не
отпускает, а в глазах электричество, смех, ты на посту
стоишь, в тулупе, в валенках, а она под тулуп — и на тебе, сразу
вынимает, как на паску, на улице мороз, а она его на улицу,
в кулак, словно голубя мира запустить хочет, ну, обожмет
там, обомнет, обогреет, языком обожжет, а толку-то чего, все
равно на морозе падает, только ты к ней, автомат в сторону, а
он на полшестого, она мнет-мнет, а он ни гу-гу, замерз, как
сосулька, ты бы еще на Северном полюсе его достала, профура,
унты бы ему выдала, паек тушенки, а потом стойки
спрашивала, или на дрейфующую льдину как челюскинца отправила, нет,
прямо на снегу хочет, а то еще на вышку влезет, прямо на пост
в лес придет, стой, кто идет, машка ко мне, остальные на
месте, термос с чаем принесет, и давай термосом его отогревать,
снегом, как нос, оттирать, вот бабы, а, верные вы наши
подруги, есть женщины в русских селеньях, есть какие-нибудь
места, где они не хотят, я думаю, нет таких мест, им хоть
пустыня Сахара, хоть Земля Франца-Иосифа, у них-то всегда стоит,
чтоб они треснули со своей профурсеткой, ни погода им, ни
влажность воздуха, ни давление, столько-то миллиметров ртутного
столба, а раньше у меня от одного прогноза погоды по радио
поднимался, от влажности воздуха, и от Гимна Советского
Союза тоже, как и у тебя.
Мы с Нинкой уж выспались и анекдоты все друг другу пересказали, а он
все лопочет. Ни за что не отпускает, пока всю историю до
конца не выслушаем. Он и рад. Руку Нинке под одеяло запустил и
продолжает.
Лежим, грустим. Ждем, вот как вы, дембеля. И другие офицеры тоже не
радуются, как теперь они будут помогать стране строить
светлое будущее? Родина-то очень рассчитывала на них, на офицеров
Советской Армии. Придут новобранцы, чему они могут их
научить? Разве в лежачем положении чему-нибудь научишь? В лежачем
ни один устав в голову не пойдет, потому что ни учиться, ни
учить тогда нельзя. Курсанты всё чуют. Значит, качество
обучения падает, уровень боеготовности снижается, об этом в
Генеральном штабе подумали? Нет, им Кыштым и ядерные отходы
дороже, чем боеготовность, и как солдаты будут теперь
продолжать свое образование, если никакой цели, никакой моральной
перспективы не стало, какая наука пойдет теперь в голову, когда
и нижняя, и верхняя голова вся в мыслях об одном? Об этом
ничего не говорится в Уголовно-процессуальном кодексе. Так и
останутся все необразованными, неучами, как американцы или
китайцы какие-нибудь. Как кореша мои все, с кем служили,
остались. Никто по научной линии, кроме меня, не пошел, потеряли
жизненный импульс и головами сникли. Кто на заводе, кто в
колхозе пашет, кто еще где. А чтоб там инженером или мастером
каким, зоотехником, так ни-ни, никто не выучился, даже в
вечернюю школу, как ты, не записались. Я вот тут один за всех
корячусь, наверстываю им упущенное. Не знаю, наверстаю ли. А
вдруг справки по этому делу, по потенции полового члена,
при поступлении в юридический ВУЗ потребуют, так хоть нанимай
вместо себя кого, чтоб встал да проверился. Как пойдешь на
подмену? Подсудное дело, для юриста вообще немыслимое. Не
хотелось бы так начинать свою карьеру. У друзей моих, дембелей,
уже такой случай один был? Был. Пришел, значит, на работу
один устраиваться, а его не берут, говорят, нам полноценные
работники нужны, психологический климат в коллективе
соблюдать, он и повесился. Сначала он один, значит, висел, а потом
весь повесился. Им климат, а парня нету. Так и у других
теперь лежат, влачат жалкое существование. Мы до сих пор
переписываемся друг с другом и сообщаем о всех произошедших
изменениях. Некоторые даже дневник успеваемости ведут. Ну, там на
сколько каждый день приподнялся. Зарубки делают. Графики,
диаграммы. Приписки, конечно. Кто честный, отметку падения
уровня честно заносит. У одних падает прямо во время, у других
перед, а у самых невезучих, как я, не поднимается вообще. А вы
думаете легко, в расцвете сил и учебы отказаться от этого?
В расцвете изучения юриспруденции? Нет, не легко, не легче,
например, чем поступить в юринститут или сдать экзамен по
правилам уличного движения.
Да, трудно, соглашаемся мы хором с его подружкой, исполняя свой долг
перед правом. Очень даже нелегко, Коля, это ясно всем, даже
не бывавшим на ящуре ученикам вечерней школы и маникюрщицам
из быткомбината «Рубин». От этого, от моего и ее
сочувствия, Коля не успокоился, а еще больше расстроился. Разрыдался,
как дитя, запустил своей палкой в дверь, и, достав свой
облученный член и положив его как сардельку на стол, схватил в
руки штык-нож и закричал:
— Смотрите, что я с ним сейчас сделаю! Бефстроганов я сейчас из него сделаю!
Мы с ужасом выскочили с Нинкой из койки и принялись отбирать у него
штык-нож. Он не долго сопротивлялся. Скис, как квашня, и
даже палку с пола не подобрал.
— Р-ребят, не прог-гоняйте м-меня, а? — плакал Коля, икая.— Ну хоть
одним глазком посмотреть иногда давайте, мне и хватит, а? Я
вам пиво буду носить, воблу. Я тебе, Ковалев, еще баб, кроме
Нинки, приводить буду, мне только свистком свистнуть.
Может, он посмотрит-посмотрит, да и воспрянет. Научится
чему-нибудь. Не дурак же был. Ей-богу, он способный. Люди медведей
выучивают, а он что, не сможет? Тоже десятилетку наверно, как
все, кончил, налету все схватывает. А я вам книжку импортную
про это дам почитать, ладно? С картинками. Мне в библиотеке
Белинского еще одну обещали, из закрытого фонда. Там все
понятно рассказано.
Мы клятвенно заверили его в вечной дружбе. Что мы, нелюди какие?
Обязательно надо помочь товарищу. Можем взять над ним шефство.
Действительно, наставничество сейчас в большом почете, и мы
будем его наставниками. Нина даже была согласна на то, чтобы
он лежал рядом и постигал опыт непосредственно,
эмпирически. Говорила, что так он быстрее усвоит уроки и станет
успевающим. Ведь все-таки он первый узнал ее, Ковалев, правда? Надо
помнить добро, верно, мальчики? Тогда у Коли будет полный
эффект присутствия, как при педикюре, и он у него наконец
когда-нибудь поднимется. И тогда она опять перейдет к нему,
Коле, милиционеру, изучающему право, а пока... Пока она
остается со мной, чтобы не забыть пройденного и передать опыт
дальше. Она уверена, что в будущем все образуется. Ведь она по
жизни оптимистка, и если верить в себя, все обязательно
случится. Так их всегда учили в школе и на работе, а она верит
своим учителям. У Коли зажглись надеждой глаза.
Назавтра Мякоткин поставил мои книжки опять в тумбочку и вернул
курточку в шкаф. Я почувствовал настоящее уважение с его
стороны. А когда мы сходили с ним вместе в душ, и он увидел моего
дремлющего, хотя несколько утомленного, но всегда готового к
бою дромадера (одногорбый одомашненный верблюд, в диком
состоянии почти не встречается, это был последний экземпляр,
немедленно в Красную книгу), который приходил в возбуждение от
одной только капли упавшей на него воды, Коля вернул на
антресоли и мой рюкзак и признал за мной интеллектуальное
превосходство. Признаюсь, это было последнее, хотя и
бессознательное превышение пределов необходимой обороны с моей стороны,
после чего Коля навсегда выбросил свои гантели и штангу в
коридор и стал усиленно изучать Гоголя. Я ему всегда это
советовал. Он просто очумел от радости, так ему понравилась
классика. В школе они его так основательно не проходили. Он начал
с «Мертвых Душ» и буквально сбрендил от восторга. Это была
радость первооткрывателя, Циолковского или Колумба. Он читал
Гоголя на койке и хохотал над каждой фразой. Причем, я
чувствовал, смех его имел явно специфическое содержание. Он еще
не вполне был поклонником искусства для искусства, как я,
чего я неукоснительно добивался от него. Но успехи его многое
обещали. Он зачитывал мне какие-то фразы и как стихийный
психоаналитик комментировал их. «Вот, гляди, Ковалев, прямо
наугад читаю,— радовался он.— «...Пошли толки, толки, и весь
город заговорил про мертвые души и губернаторскую дочку, про
Чичикова и мертвые души, про губернаторскую дочку и Чичикова,
и все, что ни есть, поднялось». У меня поползла кверху
бровь. «А вот, смотри, еще. Нет, ты только послушай, гад, что он
пишет, этот хохол, а? Куда только цензура смотрит! —
«Чичиков был встречен Петрушкою, который одной рукою придерживал
полу своего сюртука, ибо не любил, чтобы расходились полы, а
другою стал помогать вылезать ему из брички. Половой тоже
выбежал, со свечою в руке и салфеткою на плече». Ты видишь?
Зачем Петрушка придерживал полы, понял? Ясно зачем: он у него
встал! И дальше он пишет, что лакей другою рукою стал
помогать ему вылезать из брички. Понял, кто кому помогал? Понял, из
какой брички? И дальше это слово «половой», да и само слово
«Петрушка», это не зря все так сведено, нет. Знаешь кого в
народе Петькой, Петром, Петром Петровичем, Петрухой,
Петруччио называют? Ну, хохол — вот мы хохлы какие! Я скоро тоже
буду так полы придерживать, вот увидишь. Из брички буду его
доставать. Зря я его раньше не читал!».
Я был потрясен его успехами. Мне до сих пор такого не удавалось.
Хотел тут же заказать ему фрак. Сказать, что я испытал нечто
похожее на ревность, значит ничего не сказать. Это было
прозрение его незрячей плоти. Несомненно, это было юридическое
сатори. До такого бы даже я не додумался. С этими детьми
природы надо быть настороже. Придется взяться за изучение
литературы 19-го века поглубже. Я сказал ему, что у него наряду с
юридическими, несомненные филологические способности. Почти
как у меня. Он просил подарить ему эту книгу. Я сказал, что
это невозможно. Тогда он захотел брать ее собою в туалет, как
Комментарий к УПК, но я не разрешил. Я сказал, что настоящая
классика насквозь эротична, и никаких параллельных
физиологических процессов не терпит. Хотя некоторым современным
извращенцам и кажется, что эти процессы родственны и даже
тождественны. Но мы ведь, Коля, не из их числа? Нет, подтвердил
Коля, мы другие. Он вдруг задумался. То есть, остолбенел
милиционер, они и дефекацию определяют как секс? Именно, сказал
я. И мочеиспускание тоже. И даже принятие пищи и кормленье
ребенка грудью у них — эротика, секс. Не то что у нас с тобой.
Только им я рекомендую брать с собою в уборную книги по
психоанализу и юриспруденции. И никому другому. Он был потрясен
достижениями современной науки и литературы.
После этого Мякоткин впал в продолжительный транс. По ночам вздыхал
и пытался расшевелить его домашними средствами. Перечитал
уйму книг из закрытого фонда. Я все более постигал глубины
оперного искусства и литературной классики. Коля стал регулярно
приносить мне контрамарки в театр и присылать ко мне девиц,
которых останавливал на своем посту у оперного театра за
какое-нибудь нарушение правил, отбирал у них права и просил
прийти за ними в его офис к его заместителю, чему они страшно
бывали рады. После сдачи небольшого техминимума права
возвращались и все радовались безопасности движения. Сам Коля на
испытании не присутствовал, а, загодя наполнив чайник пивом,
забирался в наш встроенный шкаф и вздыхал там в темноте,
булькая и размышляя о термояде, пока я экзаменовал
нарушительниц. Техминимум иногда длился до трех часов, и Коля терпеливо
ждал в шкафу, только просил, чтобы мы не сдерживали чувств и
вели себя естественно, как будто в комнате никого нет и
идет обыкновенный обмен мнений преподавателя и ученика,
особенно его возбуждают дамские стоны и другие естественные звуки,
а также некоторые (не все) междометия во время сдачи
экзамена, которые вырываются у эмоциональных натур внезапно, при
неожиданном повороте темы. Однажды у него не выдержал мочевой
пузырь, и он вылез из своей норы прямо посреди чужого
оргазма и побежал мочиться, чего, кажется, экзаменующаяся так и не
заметила. В другой раз он с радостным криком, как
сумасшедший, выскочил из убежища с оголенным членом, которому сдуру
показалось, что он встал, просто в темноте, по-видимому, не
разобрал своего положения. Но тревога была ложной, и Коля
уныло вернулся в свою пустынь. После этого случая я стал
инструктировать его тщательней, чтобы он вел себя более сдержанно,
поберег свои и наши нервы и не ждал чуда так быстро, а
оставался джентльменом, даже если это когда-нибудь произойдет на
самом деле. Я поддерживал в нем эту уверенность не только
из дружеских чувств, но и из-за корысти. Я сказал, что если
это когда-нибудь где-нибудь случится, его эрекция, например,
в шкафу или в каком-нибудь другом месте, то нужно просто
сосредоточиться и зафиксировать момент, как вес штанги, а не
бежать сломя голову к друзьям и не думать ни об эрекции, ни об
оргазме. Желательно вообще на сексе не сосредоточиваться, а
думать о чем-нибудь постороннем, лишь отдаленно
напоминающем о действительности, о палочках Коха, например, или о
милицейском жезле. Сексуальный образ должен быть не имманентным,
а трансцендентным, пояснил я. То есть, вынесенным за пределы
эмпирической реальности, подобно Богу. Коля напряг мозжечок
и сказал, что теперь ему все понятно. И лучше ему завязать
с пивом, продолжал я, оно не укрепляет простаты. Он
немедленно прекратил сосать пиво из чайника и стал брать с собой в
шкаф свою полосатую палку. Не знаю, чем они там с ней
занимались. Не знаю также, достиг ли он трансцендентного состояния.
Он очень старался, но, по-видимому, так и не смог подняться
до высот абстракции. Мне же казалось, что моя мощь питалась
его бессилием, я был просто уверен в этом, но я ему этого,
конечно, не сказал. Я сам недавно открыл это. Иначе бы он
меня просто отправил за решетку или лишил потенции своим
штык-ножом. Я сказал, что нужно немного подождать еще. Самую
малость. Сказал, что сейчас идет инкубационный период его
будущей потенции, он накапливает силы, и пока это выражается в
том, что он уже видит его стоячим во сне (а раньше не видел).
Это несомненно свидетельствовало о приближении его
выздоровления. Следующим этапом должен быть настоящий коитус, тоже
сначала пока во сне. Потом эрекция перейдет в реальность. Потом
в реальность перейдет коитус, то есть, не сам он, а
готовность к нему. Важно только не пропустить момент перехода.
Затем начнется настоящее семяизвержение, в первое же попавшееся
влагалище. Ни одна женщина не устоит перед ним, Колей
Мякоткиным. Все будут без ума от него. Несмотря на его
сумасбродную фамилию.
Он с нетерпением ждал. Сидел в своей конуре и мечтал. Иногда я
говорил, что в шкафу ему мешают темнота и эротическое ожидание, и
требовал, чтобы он прекратил ждать вообще, чего бы то ни
было вообще, чтобы просто-напросто забыл об эрекции и
совокуплении, что вставание произойдет спонтанно, как сатори, когда
его совсем не ждешь, пусть только он не отчаивается, и не
выскакивает из шкафа раньше времени, даже если его члену
покажется, что он поднялся, а то вместо одного импотента в нашей
комнате окажутся двое, и тогда некому больше будет обучать
женскую половину человечества правилам уличного движения. Он
сделал необходимые пометки в своем органайзере и расправил
плечи. Он говорил, что если нужно, он будет тренироваться в
шкафу один, то есть без нас, то есть когда в комнате вообще
никого нет, чтобы приготовиться к коитусу как следует. Я на
этом не настаивал. Быть может, это было уже излишним. Хотя
подчеркнул, что всякие настоящие учения должны проходить в
условиях, максимально приближенных к действительности, а лишние
тренировки только выматывают спортсменов. И еще я его
предупреждал против всяких допингов, иначе его остановят на
допинг-контроле, и он не поедет на Олимпиаду. Он все понял и с
удвоенной энергией принялся следовать дальнейшему курсу,
который состоял из двенадцати ежемесячных посещений им Оптиной
пустыни и двенадцати принятых мной экзаменов у неуспевающих.
Но девушки его раз от разу становились все толще и некрасивее. Он
стал как-то спустя рукава относиться к своим обязанностям и
присылал ко мне уже каких-то уродин и старух. Говорил, что
молодые ездят осторожно и почти не нарушают правил. Я
подозревал, что он делает это нарочно, чтобы отомстить мне за мою
молодость и зрелые познания. Наверное, опять начал завидовать и
терять надежду на реабилитацию. Я стал подробнее
инструктировать его. С вечера заказывал ему детальное меню, в котором
высказывал свои скромные пожелания. Я не был привередлив, но
соблюдал необходимые стандарты. Иногда мне хотелось
чего-нибудь особенно пикантного. Хромоножки, например, или японки с
белокурыми волосами. Он готов был привести мне женщину с
протезом. Я указывал в спецификации цвет глаз, волос, тип
конституции и объем бедер. Иногда я специально указывал номер
бюстгальтера. Я не доверял его весьма невоспитанному вкусу.
Кроме того, я не доверял мужскому бессилию. Так, он явно
предпочитал полнотелых, полуувядших, стельных дам, тогда как мне
нравились нервные худые. «Чтобы ягодицы были как два
сложенных вместе детских кулачка, не больше,— наставлял я его.—
Тогда секс имеет настоящий духовный, а не физический смысл, ты
не отвлекаешься на излишние впечатления, и у тебя происходит
тотальное сатори, внезапное телесное просветление, даже в
шкафу или на посту ГАИ, а если ты, Мякоткин, будешь
относиться к выбору моего партнера халатно, оно не произойдет у тебя
никогда, никогда. И перестань ты, ради бога, есть сало, оно
только тормозит эрекцию. Только тем, кто ее уже имеет, оно
не вредно».
Так мы прожили с милиционером Мякоткиным два года. Я закончил
вечернюю школу, а он научился не превышать пределов необходимой
обороны. Благосостояние населения увеличивалось, виновных в
нарушении правил дорожного движения становилось все больше, а
Колины дела все не поправлялись, застыли на точке
замерзания. Он уже даже в шкаф перестал лазить, так разуверился в
своей судьбе. Зато я встречал девушек уже стоя, в полной боевой
выкладке, обнаженным. Их это ничуть не смущало. Напряжение
моего Фудзи было таково, что они чувствовали его еще за
дверью, а, войдя, защищались от него руками, как от ядерного
излучения, но продолжали двигаться вперед, как
загипнотизированные, по пути роняя детали туалета. Они шли на него, как
кролики на удава, и, я думаю, могли бы пройти за ним по коньку
крыши, не оступившись. Я был удивлен этому сексуальному
сомнамбулизму, полагаю, я первый открыл это явление природы. Я
собирался сообщить об этом в Уральское отделение Академии наук
и запатентовать открытие — у Колиного знакомого.
По-видимому, этот рефлекс врожден всем женщинам, даже не имеющим
водительских прав. Смесь религиозного экстаза, сладкого отвращения
и муки отражалась на лицах всех без исключения женщин,
которых я когда-либо под собой видел. Но судороги
метафизического страдания обреченной на заклание жертвы я видел только у
тех, кто лишь приближался к нему. В этом обреченном движении
женщины на мужскую эрекцию угадывалось ее истинное
предназначение и ее невозможность сопротивляться ему. Тогда я впервые
переосмыслил роль женщины в истории. Я понял, что женщина
целиком состоит из вагины, даже когда предается абстрактному
мышлению и написанию математических уравнений с многими
неизвестными. Утонченный трансцендентализм, который они иногда
демонстрируют, сопряжен только с этой их способностью
возбуждаться от всего, даже от запредельной эрекции Абсолюта. Они
ощущают ее всем своим существом и напрягают этим всю духовную
жизнь общества. Через них существование прорастает в
бессмертие и страдание. Я убежден, что периоды религиозного
подъема народов связаны с мистической способностью женщины
зажигаться от любой вещи, даже от импотентного Бога христиан.
Достаточно лишь малейшей искры мужского вожделения.
Осенью меня вызвали на призывную комиссию, и Коля расплакался, как
ребенок, когда я получил повестку. Ему было жаль расставаться
со мною. Мы так и не закончили курс, а ему казалось, что
просветление вот-вот наступит. Может, тебя еще забракуют,
Ковалев, с надеждой сказал он. Вон у тебя какой елдак, таких в
армию, мне кажется, не забирают. Я ужасно обиделся на его
предположение и сказал, что немедленно прекращу обучение, если
он не заберет свои слова назад. Я сказал, что наоборот,
армии нужны настоящие мужчины, а отнюдь не такие, как те,
которые не могут защитить своего мужского достоинства даже перед
жалкими нарушителями правил вождения. Он ждал меня у
военкомата и пытался всучить за меня кому-то взятку в форме обещания
снисхождения на экзаменах по правилам уличного движения. Я
лихо прошел всех врачей, и иные меня осматривали по два
раза. Особенно усердствовала Ухо-Горло-Нос, поразившая меня
лихорадочным блеском стекол своих очков. Седой подполковник,
спустив с меня трусы и задумчиво смотря в пах призывнику,
покрылся испариной. Я никогда не замечал у медиков особенного
человеколюбия, но здесь я почувствовал просто прямую угрозу
своему здоровью. Подполковник явно мне завидовал. Он промычал
что-то невнятно латинское и сказал: «Дам-с, молодой человек,
у вас явная аномалия. Вне всякого сомнения, вы уникум. Но к
строевой службе вы годны!». Еще бы не годен, сказал я. Я сдал
на отлично все ступени ГТО. Я даже знаю, что такое состав
преступления и превышение пределов необходимой самообороны.
Не говоря уже о правилах уличного движения и двигателе
внутреннего сгорания. Он понимающе посмотрел на меня и с
удовольствием расписался в своем циркуляре.
— А где бы вы хотели служить, молодой человек? В каких войсках? —
спросил он уже значительно мягче.
Я сказал, что на любом месте буду рад приносить пользу Родине, но
больше всего мне бы хотелось служить в бронетанковых войсках.
Мне кажется, что там я принесу наибольшую пользу.
— Гм, гм, в бронетанковых,— сказал он, задумчиво перекидывая
стеклянной палочкой мой поникший нос.— Но вы, наверное, не знаете,
молодой человек, как там у нас тесно, внутри, я сам бывший
танкист, и знаю, а у вас... Считайте, что это дополнительный
член экипажа! — Он улыбнулся. Все сбежались посмотреть на
дополнительного члена экипажа, даже взвешивающая вес у всех
призывников старушка и живоглазая Ухо-Горло-Нос Люда. Очки ее
так и сверкали.
— Ну, тогда подводником,— сказал я упавшим голосом.— Там-то ему хватит места?
— Увы, мой молодой друг,— сказал подполковник.— И там тоже, знаете
ли, не слишком свободно. Вся лодка поделена, видите ли, на
такие небольшие секторы, отсеки, в которых тоже не очень-то
развернешься. Потому что они автономны! И там идет автономная,
хотя и взаимосвязанная с другими отсеками, жизнь! А вот мы
вам предлагаем послужить в военно-инженерных войсках,
сапером, это, знаете ли, такие войска... Просто вы не знаете,
какие это войска! Понтонером служить будете. Рост у вас хороший,
мускулатура развитая, реакция нормальная. Главное, на
воздухе. Будете наводить понтонные мосты через водные преграды.
Переправы, переправы, знаете ли, берег левый, берег правый...
— Мосты так мосты,— махнул я рукой.— Надеюсь, они не потонут от
переукомплектованности экипажа.
— Нет, нет, что вы! — обрадовался военврач.— Понтонные мосты очень
грузоподъемны! По ним даже танки ходят! Там одна окованная
железом доска 88 килограммов! Желаем вам отличной службы!
И я вышел к ожидавшему меня в коридоре милиционеру Мякоткину и
сказал, что иду служить в военно-инженерные войска и что его
просветление, по-видимому, на ближайшие три года откладывается.
Но я буду инструктировать его на расстоянии. Быть может,
даже телеграммами. Если он будет оплачивать. Он приуныл и
сказал, что будет тренироваться заочно.
Он провожал меня со своими подружками (они были все-таки его, я это
понял — такова сила привязанности к
первому), почти до самого Егоршина (пересыльный пункт); они ехали
на милицейском газике вдоль поезда и махали мне рукой и
крутили сигнальными огнями. Родных у меня не было, а старая мать
в Свердловск не поехала. Я так и не попрощался с ней. В
Егоршине нас вымыли в холодной бане, переодели в наше же чистое
белье и погнали по ночному морозу в пересыльный пункт. На
входе в лагерь нас выстроили в две шеренги, повернули лицом
друг к другу и приказали вывалить на снег из наших рюкзаков
все содержимое. Найденную водку били и выливали в снег, а
колбасу бросали собакам на уничтожение. Когда моя темная бутылка
07 с первачом, которой меня снарядили мои подружки, живая и
горячая, полная эрекции и свободы, лежала на снегу, и
старшина, матерясь, колотил по ней металлическим прутом, все
никак не поддававшуюся, тугую, я сжался от боли, а когда он ее
все-таки добил, я почувствовал как в моем паху просквозил
метафизический холодок, летучий, и ирреальный, как
воспоминание. Воспоминание о моей жизни в столице Урала и его славных
девчонках. Старшина победительно посмотрел на меня и сказал,
наддав меня коленком под живот: «Вот так-то, товарищ
призывник. На три года можете теперь забыть о гражданке!». Он все
понял как надо, ибо почему-то был очень зол на эту бутылку. Я
понял, что это была агрессия импотента. У меня хотели также
забрать моего Гоголя, слишком он показался им подозрительным
и не нашим, но его я не отдал. Я сказал, что мы еще не
приняли присягу, чтобы лишать нас личных вещей и зубных щеток.
Белобрысый старшина в заиндевевшей портупее сказал, что
присяги ждать осталось недолго и что, судя по его опыту, служба
медом мне не покажется. Но в наряд мы можем нарядить тебя уже
сейчас, мудила, прямо отсюда, не дожидаясь присяги. Пойдешь
на кухню пилить дрова, грамотей, дрова у нас хорошие, сырые,
то есть осиновые, так что прихвати туда свой талмуд
растопить печку.
И он повел меня на кухню, даже не дав забросить рюкзак за спину.
Началось тотальное отчуждение моей свободы.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы