Майор Фаберже. Главы из романа «Swedenborg»
Главы из романа «Swedenborg»
А теперь — о моих вечерах на хуторе близ Диканьки.
После моего развода с Чехтаревой мы еще больше сблизились с майором
Хуторенко, Хутором, как его звали в гарнизоне все, даже
солдаты. А я его звал просто майором Фаберже. Он охотно
одалживал солдатам деньги и давал закурить. Он был непревзойденным
мастером пасхальных яиц. Мы и познакомились с ним благодаря
Чехтаревой. Больше в городке у меня друзей не было. Когда у
нас пиликали на виолончели чехтаревские ученики, он
устраивался где-нибудь на подоконнике в коридоре с бутылкой и слушал
эти неумелые экзерсисы. Виолончель он считал самым
благородным и женственным инструментом и однажды признался мне, что
женился бы на ней, если бы она была женщиной. Я внимательно
посмотрел на него и решил, что алкоголь произвел в нем уже
необратимые изменения.
Прежде всего, чем был замечателен майор Хуторенко? Тем, что был
раньше начальником военного оркестра, а из-за употребления
докатился до того, что стал начальником службы ГСМ. Сам он играл
раньше на трубе, но теперь не мог выдуть из-за слабости ни
ноты. И, конечно, еще он был интересен тем, что когда лез
бабе под юбку, то всегда задумывался о свободе воли. Об этом
знали все, он рассказывал об этом даже в солдатской чайной. Он
никак не мог решить, свободно ли проявляется в известный
момент его воля, или она навязана ему кем-то извне. (Здесь он,
стихийный атеист и пантеист, вплотную подходил к вопросу о
Боге) Этот вопрос он честно старался разрешить до, а не
после совокупления, поэтому никаких женщин у него в общем не
было. Он только мечтал о них и высказывал предположения. Они же
соглашались принять участие в обсуждении этого важного
вопроса только после, и в этом было их мучительное противоречие.
Поэтому они у него не задерживались. Все низшие
человеческие инстинкты он отвергал, считая их наваждением дьявола.
Пристрастие к спиртному он таким инстинктом не считал, потому
что оно пробуждало в нем религиозные чувства. Однажды он
потихоньку крестился у себя на родине в деревне, когда был в
отпуске, о том донесли в дивизию, и был большой скандал. После
этого у него отняли оркестр и перевели в техобслугу.
Он когда-то командовал артбатареей, потом сводным военным оркестром,
теперь сидел на складе ГСМ, как макаронник, что открывало
перед ним безграничные возможности в смысле возлияний.
Технического спирта было на складе предостаточно. Я иногда заходил
к нему поговорить о жизни и пожаловаться на начальство. Он
был добрейший человек, образование имел небольшое и постигал
все военные премудрости в армии. Когда его перевели на
склад ГСМ, он, говорят, стрелялся, но неудачно. С музыкой он
расстаться совсем не мог, и по праздникам ходил дирижировать
своим оркестром на плац, то есть стоять где-нибудь неподалеку
и мысленно размахивать дирижерской палочкой, когда оркестр
играл без него. Иногда ему разрешали пройтись со сводным
оркестром в строю. На ГСМ он дожидался пенсии, на которую его
вот-вот должны были отправить. Пенсии он боялся больше всего и
даже написал куда-то в Москву о необходимости увеличения
пенсионного возраста военнослужащих, что даст большую экономию
Министерству обороны и сохранит кадры. За то ему чуть не
начистили башлык, как он выражался, то есть, сделали взыскание
по морде. Сослуживцы.
Майор Хуторенко жил один, семьи у него никогда не было, правда, жила
у него какая-то женщина, которую он называл своей теткой,
но я в это не вникал. У нас с ним были отношения чисто
платонические: он приходил ко мне побеседовать за жизнь и распить
бутылку «Мартини». В литровой бутылке с завинчивающейся
пробкой он носил свой подкрашенный спирт и прихлебывал из нее во
всех ответственных случаях. Это и называлось у него
глотнуть «Мартини». Таких случаев набиралось за день достаточно. То
прибудет состав с соляркой, и он разгружает его с
железнодорожниками и танкистами, то отпускает масла подшефным
организациям. Он ходил по городку седой и красный, как снегирь,
сугубо гражданский, как и я, человек, и я никак не мог взять в
толк, как его занесло в армию. Меня-то занесло случайно. Он
был абсолютно цивильный человек, даже с пистолетом.
По-видимому, музыка и вино проникли в его генную систему. Майор
рассказывал, что у них была большая семья, и отец отправил его в
суворовское училище, чтобы сбыть лишний рот государству, а
остальных братьев распихал по ремеслухам. Он считался в
семье самым образованным и способным. Хотя это было не так.
Книжки кое-какие, правда, он читал. Самостоятельно изучал
английский и пробовал переводить сонеты Шекспира. В переводах его
сквозило что-то неумело-пронзительное, дилетантское. Вообще,
он больше любил не жить, а размышлять о жизни, считая это
настоящим жизненным призванием. Из всех героев древней
философии ему ближе всех бы подошел, я думаю, Диоген, правда, с
поправкой на время и обстоятельства: на складе у майора были
только железные, а не деревянные бочки. Не знаю, пил ли
настоящий Диоген, и был ли он майором технической службы. В
покрытой дерном землянке ближнего склада майор предавался этому
занятию на топчане, взятом из караульного помещения. Летом
было жарко, и он, тучный и одышливый, пыхтел своими
папиросами, невзирая ни на какие инструкции, которые сам же сочинял.
Он лежал на своем выдающемся караульном топчане с протертым
до досок дерматином, сняв сапоги и накрутив вокруг голенищ
портянки, с какой-нибудь книжкой и бутылкой «Мартини» в
головах. В бутылку была вставлена жестяная воронка (меньшая
емкость пополнялась спиртом из большей, плетеной зеленой бутыли в
корзине), а по землянке бродил выселенный с кухни за мелкое
воровство кот, потерявший нюх от бензина и керосина.
Заведовавший складом старшина стучал на майора, но тот его прощал.
Здесь прошли мои лучшие дни в гарнизоне, у меня даже был на
этом топчане летучий роман с одной работавшей в штабе лысой
брюнеткой, носившей парик, которая меня заразила вторым в
моей жизни трепаком. Хутор лично проспринцевал моего
Терминатора соляркой, и все как рукой сняло. Именно тогда я понял,
что он настоящий товарищ. Здесь же мы обсуждали с Хутором
перспективы его и моего выхода на пенсию. Он полагал, что мне
тоже уготована участь начальника гарнизонного склада ГСМ,
причем гораздо раньше, чем ему. Потому что у него никогда не
было в жизни триппера. А у меня был. Другой его страстью, кроме
вина и музыки, была рыбалка. Глухой алкоголизм майора,
рядом с этими двумя, страстью можно было назвать только условно.
Зимой он рыбачил на мормыша, а летом на малинку. Иногда,
впрочем, менял их местами. Очень любил рассказывать «рыбацкие»
байки. Например, такие.
— Лежишь, значит, Ковалев, утром, еще спишь, в наряд не идешь, и
думаешь, на что сегодня лучше рыбачить: на мормыша или на
малинку? Ну, естественно, загадываешь: если он лежит направо от
пупка, то, значит, на мормыша, а налево — так на малинку. Ну,
естественно, заглядываешь под трусы, и выходит, допустим,
на мормыша, в противном случае — на червя.
— А если, товарищ майор,— спросишь у него,— он вверх глядит, в зенит
смотрит, как поступаете?
— То есть, ты хочешь сказать, лейтенант, когда он как гусиный
поплавок стоит, клюет, значит?
— Вы поняли меня, товарищ майор.
— Тогда, Ковалев, праздник для души, какая же рыбалка? Лежишь и с
Дунькой Кулаковой беседуешь. Но такое случается редко.
Его тетка была прирожденным психоаналитиком и однажды прямо заявила
ему, не чинясь:
— Ты бы, майор, лучше бросал свою рыбалку, женился бы на ком. Сидишь
и сидишь над своей лункой, как бобыль, она, небось, твою
удочку-то не согреет. Кому она отмороженная будет нужна? — Об
этом мне рассказал сам майор, потрясенный ее простонародным
прозрением. С этими старыми девами надо держать ухо востро.
Однажды Мироныч, так его звали, пришел ко мне без бутылки «Мартини»,
выбритый, вычищенный, с надраенными пуговицами, в новой
фуражке, встал у порога, шинель не снял и от дверей заявил мне,
что жизнь кончена, жить больше не стоит, и он во всем
разочаровался. Даже в горюче-смазочных материалах. Я спросил, что
случилось. Он махнул рукой и сел у дверей на детский
стульчик. Похмельный синдром, сходу определил я, раньше он
проходил в своих сапожищах прямо по ковру в комнату и садился за
стол. Он грустно покачал головой и высморкался. Сказал, что не
только его, но и любая жизнь не стоит того, чтобы быть
прожитой, и что он покончит с собой в ближайший наряд, если его
пошлют в караул (дальше дежурным по гарнизону его не
наряжали), там лучше всего, что он уже бросил пить и сказал об этом
своей тетке. Он даже прослезился. Что-то случилось
серьезное, подумал я, так просто пить не бросают. Я испугался и
стал, чем мог, утешать его. Я сказал ему, что еще все впереди,
что все у него еще только начинается. Сорок пять для такого
крепкого русского мужика, как он, не возраст, сказал я, а
если как следует подумать, то и не возраст вообще. Он
затравленно посмотрел на меня и сказал, что ждет только до первого
наряда, когда он разрядит свой «макаров» в висок. Где-нибудь в
лесу или под забором. Меня он просит быть его
душеприказчиком. Жизнь кончена. Прошла мимо. Я испугался еще больше и
прочитал ему вслух Книгу Экклезиаста, или проповедника. Бывает,
сказал я, о чем говорят: это новое, но нет ничего нового
под солнцем, и вот все суета сует и томление духа. Так-то,
майор Хуторенко, вы это знали? Он не внял аргументам и сказал,
что завещает мне свою коллекцию перочинных ножей, а тетке
рыболовную утварь. Я сказал, что слышал в штабе, что ему хотят
присвоить звание подполковника. Он махнул рукой и сказал,
что ему это уже все равно. Выпивка у него бесплатная, а
лишнюю звезду ему уже не носить. Жизнь бесцельна и в конце концов
обманет всех, даже командира дивизии. Он понял это на днях.
Остается только облить себя бензином или застрелиться.
Конец. Нет, больше он в эти игры не играет. Тогда я сказал ему,
чтоб он взял себя в руки. Брал, махнул он обреченно рукой,
все то же самое. Бери не бери, все одно ничего не получается.
Я насторожился. Гвардии майору артиллерии, бывшему дирижеру
духового оркестра, продолжал я, не подобает вешать носа, ни
при каких обстоятельствах. Он опять сказал, что жить не
стоит и что нос у него уже и так висит и, по-видимому, уже
никогда не встанет. Но это уже все равно. У меня мелькнула
страшная догадка, я не смел верить своему предположению. Тогда я
открыл Библию на Книге Иезикиля. Не зря же ее читала
Чехтарева во время любовного сеанса. По-видимому, там что-то для
майора Хуторенко тоже было. Он отказался слушать и сказал, что
жизнь абсурдна во всех своих проявлениях, даже Библия, и та
ни на что не годится. Первая пистолетная пуля — его. Я
разозлился и сказал, что он зарядил как попугай одно и то же.
Если хочет стреляться, пусть стреляется, я сам ему в этом
помогу, сниму предохранитель. В последний раз спрашиваю его, в
чем дело, пусть он все объяснит, наконец, как мужчина
мужчине, иначе я выставлю его за двери. Несмотря на субординацию.
Он залился слезами и сказал, что никакого Бога и загробной
жизни нет, все придумано импотентами, он знает это наверняка.
Иначе бы Он помог ему уже давно. Он даже заказывал молебен
по этому случаю, но и это было напрасно. Ничего не помогло.
Три года он домогался одной женщины, прекрасной, как нимфа,
не офицерская жена, ничего, вообще, кажется, ничья не жена, а
гражданская, вольнонаемная, одна продавщица из нашего
военторга, ты ее, Ковалев, знаешь, такая неприступная, как
графиня, ходил за ней несколько лет, дарил ей подарки и все,
ухаживал, ни разу даже не попросил, чтоб не обидеть, и когда,
наконец, решился, она и то не сразу уступила, но потом,
конечно, дала, попробовала бы отказать, это было на той неделе в
пятницу, у меня был короткий день, ты знаешь, пришел к ней,
разделся, выпили, все честь-честью, сапоги уже снял, а он
оказался не на высоте. Просто он у меня не поднялся, и все,
говоря прямо, как при обморожении или контузии, или без бутылки
на рыбалке, и в этом вся загвоздка, Ковалев. Не выполнил
приказа старшего по званию, а он ведь, думаю, ниже меня по
воинским отличиям и заслугам, и начальником военного оркестра
никогда не был. Он мне должен подчиняться, а не я ему. Пусть
уставы, если не знает, изучает. Такого с ним никогда раньше,
Ковалев, не бывало, никогда. Может, на ГСМ отравился или,
действительно, рыбалка повлияла. Ну, не стоит и не стоит —
раньше думаешь, ну и пускай, мы и не просим. Когда надо,
думаешь, тогда и встанет, сам поймет по обстановке. Потом, стал
замечать, самоволки начались, все в неурочный час норовит
определиться, ровно не в армии он, а на гражданке, а когда надо,
молчит, сучонок, и не клюнет ни разу. Я еще, когда
оркестром руководил, так тогда заметил, как труба верхнее до
возьмет, так он уж и начинает шевелиться. На марш «Прощание
славянки» лучше всего реагировал. Патриот. А то вдруг на рыбалке, у
лунки, понимаешь, вскочит не по делу, как ванька-встанька,
и стоит, как вкопанный, тут ерша надо тащить, а он
топорщится. И не знаешь, кому внимание уделить. Сколько, Ковалев, над
этими лунками мужской силы растрачено! Все думаешь, сколько
силушки-то еще впереди. Ничего не боишься. Гордишься перед
лункой, как Кобзон. А в нужный момент — осечка. Теперь,
когда его, как человека, попросили, он и отказался в самое
время, стоп-машина, словно и не слышал просьбы. Теперь вот жду
только, когда пойду дежурным по части, в караул не пошлют,
боятся, что из автомата застрелюсь или напьюсь и всех их
перестреляю. А ведь, Ковалев, какая разница, из калаша или
«макарова», из «макарова» даже удобнее. Нет, не посылают. А эта
тоже хороша, три года жалась-жалась, не давала, пока он стоял,
а когда дала, так он как назло и остановился. То ли от
неожиданности, что вдруг согласилась, то ли просто от вредности.
Сначала вроде бы ничего, приподнялся, клюнул, знаешь, как
сытый окунь, клюнет, и отойдет, клюнет, и отойдет, ждет вроде,
приценивается, думает, повести или не повести, или просто
болеет, жору нет, нос воротит, вот и выкобенивается, так и
этот мой чебак, дернет, трепыхнется и замрет, волну гонит, а
потом все, лег на дно, как грузило — и молчок. Я ведь хотел
чего? Просто, хотел поставить ей пистон, по-нашему,
по-простому, ты не думай, чтобы я какие-то там моды новые или
капризы, а просто, по-офицерски, ну, как это по-вашему,
по-саперному, выразиться, капсюль-детонатор, что ли, ей поставить, даже
тетку в деревню на неделю отослал, ну, думаю, держись,
пехота, но в самый ответственный момент он отказался мне
подчиняться, просто нарушил субординацию и лег как прибитая собака
возле чайной, подвернув хвост. И ни-ни с тех пор, вот уже
почти целую неделю, я специально его на вшивость проверял,
утреннюю проверку производил. Картинки какие из «Огонька»
посмотрю или чего, телевизор там, он раньше всегда откликался,
такой отзывчивый был, а теперь все, отвоевался парень. Молчит,
как немтырь, всю азбуку Морзе забыл. Я ей и конфет дорогих,
и отрез, и все, и, веришь, на самое это место ей целый
флакон «Красной Москвы» вытряс, думал, он обрадуется, оценит,
будет стоять, как человек, как на посту номер один, как у
знамени части, как никогда раньше не стоял, тоже ведь любит
наверно почести, чего ему делать-то, одна работа, стой да стой,
хозяина, когда просит, слушайся, старшим по званию
подчиняйся — а он нет, наоборот, совсем окочурился — и не дышит.
Шлангом прикинулся. Теперь все, Ковалев, конец, Шопен, Соната
№2, «Сарабанда» Корелли, тоже хорошая для похорон музыка.
Теперь я разочаровался во всех женщинах, Ковалев, как в
гражданских, так и в вольнонаемных, и не только в женщинах, но и в
самой женской природе, и в самой природе вообще. Жизнь, как
духовой оркестр, прошла мимо.
Вот что услышал духовник майора Фаберже, прочитав ему главу из
Экклизиаста, или Проповедника. И много еще чего другого из его
жизни, просто трагического. Если он не застрелится в ближайший
же наряд, то уйдет в отставку, сам напишет заявление, в
штабе полка ему уже намекали, пусть кого-нибудь на его место
найдут попробуют, нашли дурака бензин нюхать. От бензина-то,
наверное, он и упал, кот, и тот перестал мышей ловить, морду
воротит, а он-то не кот, не пес, у него более тонкая,
Ковалев, организация. Ну вот, значит, Ковалев, так-то, напряла,
как говорят, кунка мод, как говорили древние греки. Теперь он,
если не застрелится, бросит даже рыбалку, на баб вообще
больше не будет смотреть, курить тоже наверно бросит, но что он
точно уже знает, что он перестанет делать, так это красить,
как он это всегда делал, свои седые яйца, то есть не
всегда, конечно, а когда ходил на свидание, то есть не будет
делать этого больше никогда, даже на 23-е февраля, никогда, даже
к пятидесятилетию Великого Октября, которому все готовят
трудовые подарки, больше они от меня никогда этого не дождутся.
Я был шокирован и затрясся от страха как кленовый лист. Как —
никогда,— вскричал я.— Даже на пасху?! Неужели он дошел даже до
этого! Да, подтвердил он, никогда, даже по большим религиозным
праздникам. И пусть эти бабы все пропадут пропадом, есть
непреходящие человеческие ценности, например, бутылка
«Мартини» и рыбалка, не обязательно зимняя, сигареты и духовая
симфоническая музыка, наконец, и «Маленькая ночная серенада»,
конечно, тоже, и «Сарабанда» си минор Корелли. Я расхохотался
от души и по-товарищески обнял его, как равный, а он обиделся
на меня и сказал, что мне никогда не видать даже майора,
потому что у меня нет сострадания и чувства прекрасного. Я
все-таки утешил его под конец, сказав, что у меня тоже такое
бывает, осечки по мужской части, особенно когда о чем-нибудь
задумаешься во время эрекции, о чем-нибудь возвышенном и
непреходящем, о происхождении видов, например, или о свободе
воли, так сразу это и случается, как задумаешься, и что лучше
об этом вообще никогда не думать, не задавать себе проклятых
вопросов во время свидания, да и после семяизвержения тоже.
Это может привести к необратимым гносеологическим
последствиям. Потому что свобода воли и происхождение видов находятся
в прямой онтологической связи, товарищ майор, и лучше о них
не задумываться вообще, а тем более во время совокупления. Я
так прямо ему и сказал об этом, узнав, что он опять
задумывался о свободе воли, когда поливал свою продавщицу духами и
расстегивал себе ширинку. Это его окрылило, когда он узнал,
что они вытекают друг из друга, эти категории, свобода
вставания и свобода воли, что и у других бывают такие же
процессы, и что свобода воли не такая уж необходимая в природе вещь,
чтобы о ней постоянно печься, а если о ней думать во время
соития, так и вообще вредная, потому что и без нее все сразу
же становится понятным и ясным, когда женщина рядом,
происхождение видов в первую очередь, и, конечно, свобода воли
тоже, потому что природа выражает свою свободу непосредственно,
а ее воля и есть наша воля, или наоборот, наоборот даже
вернее, и это его очень окрылило, свобода воли при оргазме, и
мы с ним все-таки выпили его подкрашенный спирт, который он
называл «Мартини», и я в первый раз испытал в жизни настоящее
сострадание — я, не испытывавший его, по мнению майора,
никогда. Я подарил ему комплект настоящих рыболовных
принадлежностей, изделий №2 Баковского завода, сказав, что они мне
больше не нужны, потому что я развелся, что жениться больше не
буду, даже женщин у меня, наверное, больше не будет, хватит,
выражаю свой единственно возможный в этой жизни и армии
протест, легальное сопротивление насилию природы, и он так
расчувствовался, что сказал, что всегда знал, что я настоящий
друг — «С презервативом, думаешь, он не посмеет не подняться?
— спросил он.— В обмундировании, думаешь, у меня получится?»
Я немедленно подтвердил его догадку и сказал, что только
так настоящие мужчины и поступают, всегда выступают в полной
боевой выкладке, то есть в полной полевой экипировке и
униформе. Просто он не посмеет не подняться, сказал я, не сможет
ослушаться приказа старшего по званию, майора и бывшего
начальника оркестра, знающего все русские военные марши назубок,
должен же он, наконец, знать, этот невежа, что приказ
начальника — закон для подчиненного, это азы военной службы, а для
поощрения нужно присвоить ему внеочередное воинское звание,
тоже майора, пусть он и носит его, как весь майор
Хуторенко, это звание, но пусть знает свое место. Потому что, как ни
крути, это он подчинен нам, а не мы ему, пусть многие этого
пока не понимают. Потом поймут.
Он засветился и сказал, что никогда не станет читателем Книги
Экклезиаста и нарушителем Устава внутренней и караульной службы.
Нельзя впадать в такой глубокий пессимизм, согласился я, даже
если у тебя не было столько баб, как у некоторых, а если их
не было совсем или он пал, честно исполняя свой воинский
долг, во время наступления, так и совсем нет повода падать
духом. Все проходит. Просто, это, по-видимому, какой-то атавизм
природы и вооруженных сил, вечное стояние на посту номер
один, у лона природы, и в будущем, по-видимому, этот пост
отменят совсем, стоять перестанут все и стоять перестанет у
всех, потому что стоять станет не перед кем, к этому склоняется
эволюция природы. «Падать духом»,— сказал он задумчиво, меня
не слушая.— Что ты имеешь в виду, Ковалев, ты не
оговорился? Я усматриваю в этом скрытую опасность. Я крепко задумался
над своим неосторожным замечанием и сказал, что имею в виду
не то, что имеет в виду он, майор Фаберже. Он принял мое
истолкование.
Мы славно посидели, сыграли несколько партий в домино, поговорили о
дальнейших видах на службу и горюче-смазочные материалы. Я
его мягко уводил от проблемы, и в конце концов мне это за
несколько сеансов удалось. Но в метафизические споры о смысле
жизни с этого дня я зарекся когда-нибудь с кем-нибудь из
ожидающих эрекции вступать — отныне и вовеки веков, даже с
такими задушевными друзьями, как Мироныч, задумывающимися о
свободе воли в самый неподходящий момент. Тем более, что вскоре
он все-таки овладел своей неприступной продавщицей, вняв моим
советам и перестав задумываться о свободе воли во время
эрекции, и продолжал красить пасхальные яйца и отмечать большие
религиозные праздники.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы