Провинциальная хроника мужского тщеславия
Продолжение
XXV
Каков человек есть, так он и должен поступать: следовательно,
не по его отдельным деяниям, а по его существу и бытию предначертана
вина или заслуга.
Будда
Я сегодня видел человека, который пилил сук, на котором сидел.
Причем, делал это в прямом смысле. Он взгромоздился на засохшую
ветку старой липы, и с лицом человека, занятого важным и ответственным
делом, весьма усердно орудовал ножовкой. Шансов сильно ушибиться
было вполне достаточно – высота, на которой работал верхолаз,
была приличной.
Эдик Варфоломеев, по кличке Репа, а именно так все зовут моего
приятеля, работает в парке озеленителем, и в его прямые обязанности
входит подрезка кустарников и разросшихся деревьев.
Стояли солнечные жаркие дни. Отдаленный от города зеленый остров
млел в запахе сосновой смолы и полевого разнотравья. Оранжевая
вода реки рьяно искрилась и слепила трезвые еще глаза. Наконец,
Репа, в обнимку со спиленной веткой, упал с дерева. Он слегка
выпивши.
– Я привык, – мрачно заявил экстремал, почесывая свое филейное
место. – Понимаешь, так быстрее ветка падает. – Железная логика;
возразить, собственно, нечем.
Уверен – Архимед пришел бы в восхищение.
Добровольный помощник Эдика, – мой тезка Вася – похоже, был давно
нетрезв. Он нетерпеливо топтался, крутил головой и нервно покашливал,
очевидно, надеясь – и не без оснований – что cейчаc его пошлют
за бутылкой. В отличие от Репы, Вася был мягок, откровенно весел,
его круглая красная физиономия излучала довольство жизнью. Он
постоянно улыбался, счастливо гримасничал и подмигивал, словно
напоминая нам о неком связывающем нас тайном сговоре, намекая
на секретный, объединяющий нас с ним замысел. Но Репа молча хмурится
и, хромая на правую ногу, неспешно ковыляет в свой сарайчик.
Эдик хотел стать художником, или на худой конец, скульптором,
но его исключили с последнего курса художественного училища за
то, что он избил граблями учителя физкультуры, заставлявшего студента
бежать кросс. Возможно, я сделал бы то же самое, но я люблю бегать
кросс, а Репа – нет. Всё, что делается по собственному желанию,
а не по принуждению, не доставляет человеку особого отвращения.
Однако следует добавить, что у него возникали конфликтные ситуации
не только с учителем физкультуры, но и с кондукторами общественного
транспорта, с милицией, что доставляло моему другу определенные
неприятности.
Как бы то ни было, сейчас он работает озеленителем, а в свободное
время – коего у него достаточно – вырезает из дерева декоративные
скульптуры, украшающие парк. Наше совместное времяпрепровождение
не отличается особым разнообразием. Под бутылочку винца мы неспешно
ведем «богемные» разговоры. Репа любит повторять, что пьет он
мало, но когда выпьет сто граммов, в него вселяется другой человек,
а этот уже пьет много. До тех пор, пока Эдик не напивался, он
был гораздо лучше меня. Красноречивее, талантливее, добрее. Мне
нравилось пить с ним; хороший собеседник – это невероятно важный
компонент пьянки. Но Репа пил значительно чаще меня, и было очень
грустно, что люди явно достойнее меня, стремительно катятся по
наклонной. Вообще-то винолюбие, может, и порок, но что поделаешь,
если добродетель и удовольствие имеют разные критерии ценностей.
Всем хорошим, что есть во мне, я, наверное, обязан друзьям. Всем
плохим, к сожалению, тоже.
Но сегодня какая-то неимоверная сила тянула меня от сотоварищей,
и вечером (зачастую наши похождения заканчивались поздней ночью)
я отправился домой. Пока добирался, ночь действительно обогнала
меня. Гаснул свет в домах, и всё вокруг погружалось в полупрозрачную
ночную синь. За их черной пустотой лежала тихая спокойная жизнь.
Лишь окна наших соседей светились пронзительно-оранжево и даже
страшно. В этом доме вместе со своей дочерью Ниной жил тяжелобольной
человек – Иван Ильич. Почти каждый день к воротам подъезжала машина
«Скорой помощи», и выходившие через продолжительное время врачи
хмурились и что-то тихо говорили его дочери. Она плакала и вытирала
слезы носовым платком.
Вдруг из дома выбежала Нина и заметалась по пустынной улице. Увидев
знакомого человека, она устремилась ко мне.
– Папа умирает, – вскрикнула девушка и заплакала.
Я прижал ее к себе и, как мог, успокоил.
С соседями, причем со всеми, как это ни странно, (учитывая мой
скверный характер) я жил дружелюбно. Мне как-то удавалось избегать
придуманных дутых конфликтов, как правило, разрешимых и, разумеется,
одних и тех же: у кого-то кошка пропала или, например, крона дерева
закрывала грядку с клубникой, у кого-то собака погоняла соседских
курочек. Ни более и не менее.
Иван Ильич, на мой взгляд, был порядочный человек. У него не было
собственной идеи существования. Он жил, потому что Создатель даровал
ему жизнь, и грандиозных смыслов он в ней не искал: работа, дом,
семья, телевизор. Традиционный нехитрый набор, десерт которого
был траурный венок от профсоюза. Впрочем, пару лет назад он понадобился
его супруге, умудрившейся уйти к праотцам от отравления колбасой.
Кажется, докторской.
Иван Ильич был неказист на вид, как и его житейские обстоятельства,
но он не искал спасительного убежища ни в чем и никогда. Он не
курил, не напивался, у него никогда не было любовницы. Поразительно,
но Иван Ильич никогда не лгал. Впрочем, зачем человеку лгать,
если у него нет любовницы. Своей каратаевской сутью он понимал,
что лучшее в этом мире – спокойное, сносное, в какой-то степени,
ограниченное существование. Вернейшее средство для счастья. Но
Иван Ильич не был счастлив. Во всяком случае, мне так казалось.
Возможно, я ошибался.
О его дочери я знал мало. Симпатичная, одевается скромно, но аккуратно.
Студентка какого-то технологического института. Виделись мы редко,
но при встречах она всегда улыбалась и приветливо махала мне рукой.
Несколько раз мы с Ниной переговаривались ничего не значащими
фразами.
Мы забежали в дом. Иван Ильич лежал на спине и смотрел в потолок
застывшим немигающим взглядом. Перевернувшись на бок, простонал:
боль шевельнулась где-то внутри. Страшная болезнь. Та, от которой
нет спасения. Недаром Нина прячет глаза и врет, что скоро ему
станет легче.
Человек довольно легко думает о смерти, как о чем-то неприятном,
но неизбежном. Словно о похмелье после затянувшегося запоя. Она
придет, но, наверное, не к нам и уж, во всяком случае, не скоро.
И вот теперь Иван Ильич умирал. Умирал смиренно, долго и тяжело.
Его брюки и майка уныло и обреченно висели на спинке кровати.
Нина попыталась поднести ко рту умирающего лекарство, но отец
жестом отстранил пилюли. Хотя дорога к смерти вымощена болезнями,
природа мудро приспособила наше тело к моменту истины: когда душа
расстается с телом, то в первую очередь отмирают нервные окончания
клеток, и человек не чувствует ни боли, ни страха. «Удержи руку
мою, пока время не наступило. Затем одари благом смерти, о, Открывающий
Дверь».
Казалось бы, к чему эта слепая сила? К чему смерть? К чему этот
распад форм? К чему эта невозможность удержать жизнь? Где находится
мое «Я», когда тело брошено и разлагается? О, боги, как вы немногословны!
Иван Ильич задышал довольно часто и тяжело, лицо стало бледно-восковым,
нос его сильно заострился. Руки смиренно покоились вдоль легковесного,
измученного болью тела. Он попытался что-то сказать, но смог лишь
открыть рот. Паузы между хриплыми вздохами становились всё длиннее,
и, наконец, он затих.
Нина смотрела на отца с каким-то странным выражением лица, словно
очень хотела услышать те слова, которые он пытался ей сказать
только что. Она ждала и еще не могла понять, что он уже никогда
ничего не скажет.
По щекам девушки текли слезы, плечи ее вздрагивали. Но мы молчали.
На фоне смерти любые слова кажутся бессмысленными.
Вскоре приехали немногочисленные, скорее всего, дальние родственники,
и всех закрутила предстоящая погребальная суета, которая заключалась
в распределении ритуальных обязанностей на завтра. Нина слушала
неохотно, с равнодушной покорностью, словно надеясь, что похорон
можно избежать, и отец еще поправится. Пусть не скоро и не окончательно,
но поправится.
Был уже поздний вечер, и дядюшки и тетушки спешно засобирались
по домам, чтобы с утра с новыми силами продолжить скорбеть по
усопшему. Я тоже двинулся к выходу, но наткнулся на взгляд Нины.
В нем было столько страха, отчаяния, мольбы, что я в замешательстве
остановился
– Я боюсь оставаться одна, – прошептала девушка и обернулась в
сторону комнаты, где на столе лежал Иван Ильич. – Нет, нет! Не
отца. – Она взяла меня за руку. – Я боюсь Смерти – она где-то
здесь притаилась. – Нина в испуге осмотрелась по сторонам.
– Рано тебе, детка, смерти бояться, – мимо нас прошла одна из
родственниц и демонстративно-осуждающе посмотрела на наши сплетенные
кисти рук.
– Нет, не своей смерти я боюсь, – сказала девушка, когда прошла
утешительница. – Я Смерти боюсь, – она с надеждой смотрела мне
в глаза. – Ты меня понимаешь?
Подумав, я ответил, что, наверное, понимаю. Мне казалось, что
мозг Нины сейчас отключен каким-то особым механизмом горя, и мне
необходимо остаться. Я робко вглядывался в холодную глубину ее
серо-голубых глаз и ничего там не видел.
Мы сидели за кухонным столом и пили пахнущую печалью и переспелыми
вишнями домашнюю наливку. В полумраке горящей свечи из комнаты
виднелось тело Ивана Ильича. «Вот жил человек, жил – и нет его»
– банально, но справедливо подумал я, глядя на усопшего. Ведь
считается, что надо жалеть об уходе лишь молодых, но ведь старики
уносят с собой гораздо больше. Что унес с собой Иван Ильич? Что
он хотел сказать дочери в последнюю минуту своей жизни? Секрет
философского камня? Или хотел сказать, что любил ее? Не знаю…
Да и какое сейчас это имеет значение.
Мимо окон, наполняя ночь картавым гвалтом, прошли армяне. Отчего
они всегда так шумят? Очевидно, боятся, что останутся незамеченными.
Гаснул свет в окошках соседних домов, и комната наполнялась тягучим
гнетущим мраком. Пронзительно звенела тишина, лишь изредка нарушаемая
треском свечи у изголовья Ивана Ильича. Таинственное ее тление
стало вдруг проникать в мое сознание. Ужасом мерцали в темноте
глаза Нины. Казалось, флюиды смерти, словно вирусы болезни, от
которой никуда не скрыться, заполнили пространство дома.
– Пойдем в мою комнату, – прошептала девушка.
Отчего-то на цыпочках мы прокрались на ее половину. Также тихо
сели на кровать и уставились в одну точку. Неуклюжим, дерзким
и безотчетным движением, несомненно, от страха, я прижался к Нине.
Она ответила мне тем же. Чувства мои расползались, как целлофановый
пакет на электрической плитке. Желание стало лениво бродить по
моему совершенно статичному телу. Нина вдруг очень ясно и твердо
сказала:
– Ложись, – и, отвернувшись от меня, стащила через голову платье.
Ее голос, слегка искаженный темнотой и стрессом показался мне
уже более спокойным. Душа моя опускалась всё ниже, почти без борьбы,
сдаваясь собственному телу. Нина не сопротивлялась. Я совершенно
ничего не чувствовал. Девушка, скорее всего, тоже. Так вырывают
больной зуб после анестезии. Наконец, наше безумное бегство от
страха закончилось.
Размытый лунным светом орнамент шторы косо лежал на полу. Я отвернулся
от жизни к стене. Как это я ухитрялся прожить столько лет в заблуждении,
что я порядочный человек?
Нина прикоснулась к моей спине пальцами. А если это и есть та
истина, к которой бегут все люди, рассчитывая на сострадание?
Хоть на такое. Может быть, именно в близости видится огромнейший
смысл настоящей жизни? Вдруг пала какая-то невидимая преграда,
а всё, что казалось неуместным и даже постыдным, стало дозволенным
и естественным.
Нина поднялась с постели и надела платье.
– Вставай, кажется, родственники пришли.
«Акт умирания – это вселенский ритуал, управляющий всей нашей
жизнью на планете, но реакция страха присутствует лишь в человеческом
семействе и очень слабо в животном царстве».
Трактат о семи лучах.
XXVI
Если ты искренне хочешь увидеть Как солнечный свет Играет на листьях, У тебя должны Быть чистые окна.
Лао Цзы
Чем ближе я подходил к школе, тем меньше оставалось во мне уверенности
и ощущения важности предстоящего мероприятия. Выступление перед
любой аудиторией несло не только определённый творческий заряд,
но и подтверждало мои убеждения в литературе, политике, да и всей
жизни, которые многие годы нивелировались в сознании.
Студенты первокурсники, интеллигенты-гуманитарии, даже заключённые
колоний были благодарными слушателями, и худшее, на что они способны
– задать вопрос с заковыринкой, не догадываясь, что в таких чувствах,
как насмешка, ирония, сарказм я был большим виртуозом, и щекотливые
ситуации не заставали меня врасплох. Но школьники! Возраст, когда
ты ни с кем и ни с чем не согласен. Порой совершенно непонятна
их новая трамвайная терминология, а употребляемое буквально в
каждом предложении слово «короче» от столь частого использования
утратило свой первоначальный смысл и звучало как пароль поколения.
Пещерная грубость и дерзость молодых людей, нарочито отталкивающая
вульгарность девушек, вырыли во мне ров неприятия, который я сегодня
попытаюсь преодолеть.
Жизнь я вел не шумную, не броскую, отодвинутую куда-то в угол
бодрыми переменами перестройки. Как говорят коллеги-литераторы
и критики, пишу я приличную, мелодичную по технике, но безнадежно
мрачную и беспросветную по колориту и тону прозу. Сказать, что
я творю, не покладая пера, было бы преувеличением. Я считаю, что
самое важное в работе литератора – это внезапное озарение, когда
рука сама тянется к пачке бумаги, и ты пишешь под диктовку свыше.
Правда, следует отметить, что зачастую голос с небес безмолвствовал
довольно долго. В достаточно примитивный сюжет я ввинчивал динамичные
куски текста с чертовщинкой, где фабулу повествования двигала
любовь к полнолунию и потревоженным гробам. О смерти много писать
не принято – достаточно нескольких предложений, и вот оно, воплощение
скоротечности бытия. Благодаря гофманиаде, я вскоре обрел дутую
репутацию самобытного автора. Втащить идею мистики, вне зависимости
от содержания – это ведь надо уметь. Трепетным пером, как многим
казалось, я превращал грубый человеческий материал в идеальный
зазеркальный образ. Сам же я относился к своим произведениям в
равной мере удовлетворенно и разочарованно – в зависимости от
настроения.
Женат я был только один раз и то очень давно, что отнюдь не отражало
моего равнодушия к прекрасному полу. К своему сорокалетию я безошибочно
научился определять женщин, которые не любят спать одни, и нередко
повторял, что важнейшим из искусств для нас является любовь.
Были у меня попытки отразить в своей прозе эротические нюансы
чужой постели, но альковные страсти обозначались в тексте скупо
и клишировано, и я оставил фрейдистские упражнения на ниве литературы.
В одном были единодушны как почитатели моего творчества, так и
его критики – счастливо избежал встречи с пошлостью. Надеюсь,
это действительно так.
«Ну и что же я им буду рассказывать?» – я вздохнул, входя во двор
школы. Я шел мимо стаек акселератов, без особой брезгливости прислушиваясь
к виртуозной, беззлобной, бесцельной брани, нарочито громкой,
а посему еще более отвратительной. Накрашенные девицы лицемерно-застенчиво
прятали за спину дымящиеся сигареты. «Эстетическое также удалено
от них, как и этическое», – я совсем растерялся, – « да, впрочем,
какая мне разница, не учитель же им я, в конце концов. Здесь я
не участник этой жизни, а наблюдатель, прохожий».
На крыльце меня встретили завуч школы – женщина загадочного возраста
с невероятно строгим взглядом и молоденькая учительница, – как
впоследствии оказалось, – литературы.
– Рады вас видеть, уважаемый Василий, – завуч заглянула в бумажку,
– Викторович, – и крепко пожала мне руку.
«Где-то я ее видел» – я нахмурил лоб.
– Вот, знакомьтесь, – завуч слегка подтолкнула вперед учительницу,
– Татьяна Анатольевна, – если позволите, – коллега ваша – стихи
пишет.
– Валентина Сергеевна…– алая краска смущения бросилась в лицо
девушки, – ну кто сейчас стихи не пишет?
– Я не пишу, – я дольше, чем диктовала ситуация, задержал взгляд
на учительнице – «Как, все– таки, блондинкам идет голубой цвет».
Актовый зал гудел, как стадион до начала матча. Они втроем поднялись
на сцену.
– Тихо! – возопила вдруг завуч.
Я вздрогнул от неожиданности и вспомнил, где видел Валентину Сергеевну.
Несколько лет назад группа литераторов выступала в колонии для
несовершеннолетних, и одна из надзирательниц была поразительно
похожа на завуча. «Неужели это она?» – я внимательно разглядывал
женщину.
– Внимание! – уже тише произнесла Валентина Сергеевна.
– Ребята, сегодня перед вами выступит известный писатель, Василий,
– она развернула бумажку, – Викторович Вялый. Многие из вас читали
его книги «Черный шар», «Посторонним вход воспрещен», «Несорванный
букет», «Стервятник» и другие, – завуч сунула шпаргалку в карман
жакета. Раздались жидкие хлопки, свист. Кто-то заулюлюкал.
– Тихо! – снова рявкнула Валентина Сергеевна.
Я смотрел в лица уже почти взрослых людей и видел на них раздраженное
ожидание очередных банальностей, которые они уже сотни раз слышали
от родителей и учителей. Разглагольствуй о том, что надо старушек
через дорогу переводить, маме не грубить, не курить, не пить.
Ранний секс – это плохо, а главное – надо учиться. Да пошел ты…
– Я усмехнулся. Нет ничего глубже и мудрее банальности: не надо
никаких подпорок и объяснений. Но поймут они это значительно позже.
Когда переболеют Пелевиным и Ричардом Бахом, и, может быть, станет
ясно, что все философии мира ведут в тупик, стены которого, как
это ни странно, выложены банальностями. О, юные человеки, если
вам это не нравится – тем хуже для вас, потому что таково положение
вещей. Я не заметил, как начал говорить о том, что дети – нравственная
перспектива, камертон нашей будущей жизни. Детство должно быть
справедливым, а если нет, то это откладывает отпечаток на всё
бытие. Так в чем же наша заслуга перед вами, чему мы вас можем
научить? Тем идеям и идеалам, в которые верим сами. Все доброхоты,
– ими могут быть родители, учителя, политики, писатели, – хотят
только одного: чтобы вы следовали по нашему пути. Не хочется ставить
под сомнение свои добрые замыслы, но благие намерения, как известно,
приводят к плачевным результатам. Мы познакомили вас со своим
образом жизни, передали вам свои болезни, неудачи, мелкие желания,
страсти.
В зале стало невероятно тихо. Они впервые слышали такое. Завуч
нервно теребила бумажку-справочник.
– Люди приходят и уходят, – продолжал я, – но болезни общества
остаются. И если вы решили выбраться из этого тупика, то станьте
неповторимыми. Пусть ваша жизнь раскроется без чьей-либо помощи.
У вас будут неудачи, но это будут ваши неудачи. Станьте самими
собой, и с плеч свалится огромный груз. Груз наших неудач. – Я
говорил им о любви, о счастье, о грехе, о раскаянии и чувствовал,
что они верят мне. Верят простым истинам, но сказанным прямо и
честно. И, пожалуй, без банальностей. Я взглянул на часы.
– К вашему великому удовольствию прекращаю сотрясать космос.
Валентина Сергеевна ушла, не попрощавшись, буркнув что-то насчет
дешевого популизма.
– А мужик-то не лох, – послышалось из задних рядов. Сначала неуверенно,
затем все громче зал заплодировал мне. Учительница преподнесла
цветы и спросила:
– Вы действительно так думаете? – и, не дождавшись ответа, неуверенно
добавила: – Василий Викторович, не могли бы вы почитать мои стихи?
Боясь подвергнуть себя опасности пропустить трансляцию футбольного
матча, я поспешно согласился.
Как-то вечером, я полистал тетрадь со стихами и раздраженно бросил
ее на стол. Скорее всего, пишет вирши о сексуальном томлении,
что-то путанное, туманно-пугливое, причем, прежалостно о самой
себе. Я почему-то представил учительницу в черном нижнем белье
и, вздохнув, перевернул несколько страниц.
Я знаю: любит ночь. Она – зарница, Что он нашел тогда от ночи в ней? Ее ресницы как ее страницы, Мое же сердце бьется все больней.
Ну что ж… Прилежно написанные романтические строчки, причем, не
лишенные филологического обаяния. Я прочитал еще несколько стихотворений,
и пренебрежительная ухмылка сменилась пониманием ее замысла. Мне
вдруг захотелось позвонить Татьяне Анатольевне и за чашкой чая
поговорить с ней о литературе, искусстве, о влиянии этого самого
искусства на человека. Подсознательно я чувствовал, что не в стихах-то,
собственно, дело – роль мэтра в компании с молодой женщиной льстила
мне и сулила многообещающее продолжение. Я представил, как буду
ходить по комнате, добродушно-иронично вещая о смысле жизни и
пафосно разводить руками.
– Совершенно не уверен, что галантно звонить девушке в вечернее
время, но не смог отказать себе в удовольствии услышать ваш голос,
– думаю, я умею нравиться женщинам. – Беспокоит вас имитатор бульварной
литературы, некто…
– Узнала вас, Василий Викторович, добрый вечер, – она не заметила
иронии. А может, ее и не было.
– Очень внимательно ознакомился с вашими стихами, Татьяна Анатольевна,
и должен сказать…, – я придал голосу непринужденность, – а что
мы, впрочем, по телефону? Приезжайте в мою творческую юдоль. Тем
более, что живем мы близко друг от друга.
– Не знаю, Василий Викторович, – она задумалась, – а давайте лучше
вы ко мне.
Заросли жасмина доверчиво прислонились к домику, затаившемуся
в глубине двора, и полыхали приторным ароматом. Татьяна Анатольевна
вышла на лай собаки и, придерживая ее за ошейник, представила:
– Это Глобус, мой лунный сторож.
– А почему Глобус и почему лунный?
– Ну, я же учитель. Правда, не географии, но все же. Днем я в
школе, а ночью он меня охраняет.
– В какой-то степени логично, – усмехнулся я и, пережив громогласные
приветствия лохматого друга, вошел в дом.
Комната, в которую мы вошли, отличалась простотой быта, чистотой
и сугубо женским уютом, грозившим одиноким мужчинам задержаться
здесь намного дольше, чем предполагалось. Я вдруг ощутил резкий
запах жареной картошки, которую терпеть не мог. «Не могла в другое
время приготовить».
На книжных полках теснились тома Толстого, Пушкина, Чехова, Достоевского.
«М-да, классика…» – я легонько провел ладонью по корешкам книг.
– Не хочется выглядеть осквернителем праха отечественной изящной
словесности, но я почему-то давно не возвращался, – я взглянул
на полку, – к Достоевскому, например. И не особо тянет.
Учительница неуверенно пожала плечами и спросила: -Чаю, кофе?
Я достал из пакета бутылку коньяку и коробку конфет.
– Кофе, если не трудно, – я взял из шкафа рюмки и наполнил их.
– Люди, к сожалению, не придают значения простым вещам, и моменты
истинного общения уходят на второй план. Изнурительная повседневность
поглотила нас целиком и не отпускает ни на шаг, – закусив конфеткой,
я покосился в сторону кухни. – Представляете, какого труда мне
стоило выбраться к вам?
– Представляю, – учительница, пригубив, поставила рюмку на стол.
Я почувствовал в ее ответе едва уловимую иронию и старательно
не обижался. Татьяна Анатольевна сидела передо мной в простеньком
бирюзовом платье, степенно благоухая незнакомыми духами, такая
загадочная, привлекательная, но почти чужая, и от этого строгая
и недоступная. Она не хотела нравиться и не стремилась казаться
лучше, чем есть. И именно поэтому нравилась и манила.
Я снова наполнил рюмки.
– За наше творчество. – Я подвинул стул ближе к хозяйке. – Признаться,
у меня сегодня лучшая часть слов в бегах, а остальные хромают.
Но все же попробую выразить свои мысли. – «Боже, как она привлекательна»!
– Каждое слово в поэзии, да и в литературе в целом, несет смысл
и энергию, а главное, эмоциональную и интеллектуальную наполненность
произведению. Но очень важно донести то, без чего стихотворение
немыслимо, – я поднял руку, – настроение!
Я знаю, что не так должна писать, Чтоб Вы прочесть, быть может, пожелали, Но долго не решалась я сказать, Не верила и думала: не знали…
– Как вы думаете, удалось автору передать душевное состояние?
– Я закрыл тетрадь и наклонился к учительнице.
– Когда писала эти строчки, думала, что да. А сейчас – не знаю.
Я положил руку на спинку ее стула и доверительно сказал:
– Я полагаю, что стихи неплохие, и мы их куда-нибудь пристроим.
– Как это – пристроим? – она улыбнулась.
– Милая Татьяна Анатольевна, не придирайтесь к словам, – во мне
шевельнулась гордость. – Я отдам их в редакцию газеты, где их
с удовольствием напечатают, – почти членораздельно произнес я,
но тут же успокоился: «Какая непроницаемая девушка, другая бы
на ее месте… Полное торжество духа над плотью. Ну да ладно, еще
не вечер». – А сейчас я хочу выпить за ваш талант, за ваше обаяние
и красоту, хотя говорят, что последняя осложняет жизнь женщины.
– Спасибо, – она с удивлением и опаской взглянула на бутылку,
очевидно, думая, что я пьян. – «Ха-ха! Я никогда не бываю пьян».
– Если вы читали мои книжки, то, скорее всего, заметили, что содержание
их отмечено скептическим отношением к человечеству, – я хлопнул
ладонью по столу, – ну не вижу я в людях ничего хорошего: всюду
ложь, лицемерие, пошлость. – «Не перегнул ли я палку»? – В большинстве
своем. Отсюда, наверное, тема мистики, – я и сам удивился своему
открытию. – А хочется, знаете, – я встал и широко раскинул руки,
– написать что-то мощное, монументальное. Воистину, человек велик
в своих замыслах, но немощен в их осуществлении.
– Ну что вы! В ваших книгах есть чувство пространства, объема
жизни. А сила воображения позволяет видеть то, чего не замечают
другие, – видимо, ей хотелось утешить меня.
– Давно для себя выяснил, что литература и жизнь – вещи совершенно
несовместимые, – я подошел к ней, обнял за плечи и прикоснулся
губами к щеке.
Нестерпимая волна желания вдруг нахлынула на меня. Близость женщины,
ее трепетный аромат, тихое волнующее дыхание заставили отступить
все мысли. Она попыталась отстраниться, но я еще крепче сжал руки
и стал целовать ее лицо, шею, плечи. Когда я перебирал с выпивкой,
то, казалось, в меня вселялся сам дьявол.
– Василий Викторович! Ну, пустите же, – девушка тщетно вырывалась
из моих объятий, но я, разгоряченный коньяком и ее сопротивлением,
лишь усиливал свой натиск. В глубине души я осознавал, что действия
мои грубы и безобразны, но больше всего меня пугала нелепость
ситуации, если я отпущу Татьяну Анатольевну, и как глупо буду
при этом выглядеть. Я вдруг вспомнил свой короткий роман на курорте,
когда одержал победу благодаря своему упорству и, можно сказать,
силе. Отказ женщины не стоит понимать буквально – ее решительное
«нет» иногда уместнее воспринять, как усердное кокетство. Я сделал
несколько шагов от стола и повалился на диван, увлекая за собой
учительницу. На пол посыпались пуговицы от ее платья.
Не так уж это было восхитительно и вскоре всё закончилось. В комнату
ворвалась тишина, ежесекундно прерываемая тиканьем настенных часов.
Татьяна Анатольевна заплакала.
«Какой же я негодяй»…– мои пальцы легонько коснулись ее лица.
Она неистово замотала головой.
– Уходите… Умоляю вас! Боже мой. За что?
Я брел по ночной улице. Выбоины на тротуаре были наполнены дождевой
водой и предостерегающе поблескивали. На душе было скверно, хотя
я и не ощущал в своих действиях особой вины. Женщин надо любить,
но не надо с ними церемониться. Ничего страшного: через неделю
сама позвонит. Я еще буду называть учительницу «мое наглядное
пособие» и запрещу ей жарить картошку на ночь. Окончательно успокоившись,
я достал из кармана сигареты и зажигалку.
– Мужик, ты часом не заблудился? – передо мной перегородив дорогу,
стояли три подростка. – Щас скажет, что некурящий.
Липкая тяжесть страха мгновенно наполнила тело. Я оглянулся. «Бежать?
Да разве от них убежишь? Мерзавцы…Наверняка они из тех, кто аплодировал
мне в школе. Не узнали, что ли? Стоило ли тогда говорить столь
искусно и долго. А может, и узнали, толку-то…Им сейчас любой прохожий
подойдет».
– Ты че репой крутишь? Скажи лучше, сколько время?
Я взглянул на часы. Они вдруг ярко вспыхнули, и я упал на землю.
«Бьют…», – мелькнуло в моем сознании, и тут же получил удар ногой
в лицо.
– За что? – вскрикнул я и вспомнил, что сегодня уже где-то слышал
этот вопрос.
Окончание следует.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы