Про собаку
Собака была старая, у нее гноились глаза. Седеющая шерсть на спине
поредела, словно старая шуба, побитая молью. Когда-то, давно,
мы нашли ее на обмороженном ленинградском асфальте, трясущимся
клубком привалившуюся к ступенькам подъезда. Мне и было тогда
всего-то 35, но казалось, что жизнь уже прошла и не стоит даже
рыпаться.
Вадим наклонился над щенком и дотронулся до черной шерсти рукой
в перчатке. И тогда щенок застонал. Как человек.
Назвали ее Найдой – найденышем. Ей было, наверное, месяцев шесть,
не больше, и кто знает, что пришлось ей уже пережить. Почему-то
гораздо легче жалеть детей и животных. По крайней мере, они не
отвечают за те несправедливости судьбы, что выпадают на их долю.
***
Я уже много лет повторяю:
Зима тревоги нашей прошла, И с сыном Йорка к нам снова солнце возвратилось.
Это двойная цитата. Когда-то я читала Стейнбека, и слова эти так
и застряли в памяти. Мне льстит, что я помню эти строчки из Шекспира.
Как будто это делает и меня саму лучше.
Глупо. Вот из такой чепухи построена моя голова.
Но в самой фразе есть нечто магическое.
Зима тревоги нашей... –
это снежное покрывало. Все, что случилось – это все зима тревоги
нашей, и нет тут моей вины, не за что мне отвечать. А уж если
что-то получилось не так или совсем не получилось...
А дальше там:
И с сыном Йорка к нам снова солнце возвратилось.
Этот сын Йорка – вестник перемен. Придут перемены, обязательно
будут перемены – и без каких-либо на то моих усилий.
***
Я помню эти слова так давно, и они то и дело приходят мне в голову
– стоит лишь начать себя жалеть, начать думать о моей неудавшейся
жизни. Но, с другой стороны, эта фраза – первая фраза – звучит
совсем по-другому на английском, в оригинале:
The winter of our discontent…
Зима нашего недовольства. Зима нашей досады, зима нашего ропота...
Зима нашей неустроенности.
Когда-то, уже в эмиграции (я тогда еще не работала, не знала,
что с собой делать... Почему мне было так плохо? Ведь я была моложе...)...
Да, был такой момент – я читала запоем, ходила в библиотеку, как
на работу. Нашла книгу, стала листать. И вот она, моя цитата:
«...Зима тревоги нашей позади, К нам с солнцем Йорка лето возвратилось».
Оказалось, что это был «Ричард III». Значит, неправильно я запомнила.
И память уже изменяет мне.
Я все думаю о моей наступающей зиме, о зиме моего недовольства,
моей неустроенности.
Я научилась роптать. Но кто услышит мой ропот? Вадим? Мама? Я
могу досадовать только на себя, тихо роптать наедине с собой.
Кого трогает мое недовольство?
Да и стоит ли роптать? Может быть, жизнь уже почти прошла? Может
быть, стоит радоваться просто солнечному лучу? Жизни, которая,
как река, протекает сквозь тебя, через тебя...
***
Без Вадима я смогла прожить только две недели. Верочка все время
плакала, а мама вообще со мной не разговаривала. Молчала. Молча
подавала еду, молча ела с нами, молча мыла посуду. Ну и пусть.
Я уже и на развод подала. Уходить мне было некуда. Вадим собрал
вещи и ушел сам. Ушел с одним чемоданом. Можно сказать, что я
его просто выгнала. Хорошо, что ему было куда пойти – я знала,
что он ночует у свекрови. Но все же я держалась; ровно две недели.
Счастливей я не стала. Если бы можно было уехать куда-нибудь,
убежать – я бы уехала. Сначала меня вдохновляла какая-то внутренняя
уверенность, что должна быть другая жизнь, что у меня может быть
другая жизнь. Я прятала глаза, я бегала от мамы и от Веры, я запиралась
в туалете и сидела там на унитазе, прижав кулаки к глазам, зажмурив
глаза, сжавшись в комок. Я заслуживала другой жизни, иной жизни,
но старая жизнь все продолжалась, и я хотела кричать, плакать,
крик стоял у меня внутри, и я отматывала длинные куски дефицитной
туалетной бумаги, комкала ее и прижимала ко рту – чтобы не закричать,
не напугать верочку. Я запихивала свой крик обратно себе в горло,
я не давала себе воли, я не спала по ночам, я стала курить. Но
ничего не помогало. Смелость моя, первый кураж – прошли, и я осталась
наедине со своим одиночеством, наедине с моей собственной беспомощностью.
А вскоре мне стало совсем плохо. Я не знала, что делать, ходила
на работу – как автомат, с запухшими глазами, с тяжелой головой.
Сидела за своим столом, как затравленная, втянув голову в плечи.
И словно была я меченая, как больной зверь, которого чуют волки.
Тут же вызвали меня в отдел кадров и пообещали вскоре, весной,
отправить на базу или в колхоз. Цыпин стал выходить на площадку
следом за мной. Курил, поглядывал. А когда отмечали Новый Год
– столы вытащили в проход – подсел рядом, подливал водку. Все
было погано, и домой я брела одна по праздничным улицам, завидовала
торопливым прохожим, читала афиши, разглядывала парочки – кому-то
хорошо, но не мне. Бродила, рассматривала витрины, шарахалась
от прохожих, а потом поняла, что домой ехать не могу. И подняла
руку навстречу первому же зеленому огоньку. Как ни странно, мне
повезло, и я поймала такси. Поехала на Васильевский. Юлька напоила
меня чаем, а в чай налила коньяку. Мы сидели с ней на кухне, курили.
«Все брось, живи для себя», – сказала Юлька. Но пришлось все же
ехать домой, а дома опять началась та же мука: Вера и мама смотрели
на меня прокурорскими глазами. Я ушла в мамину спальню и зарылась
головой в покрывало.
Наутро я позвонила Вадиму, и он не захотел со мной разговаривать,
бросил трубку. Но я звонила ему опять и опять, и он стал на меня
кричать, а я плакала. Через два дня мы встретились у Горьковской,
он долго рассматривал меня, потом ткнулся холодным носом мне в
щеку, взял за руку и повел домой. Тогда мы и увидели Найду у подъезда.
***
Мне всегда представлялось, что я сумею добиться в жизни чего-то
особенного. В институт я поступила только со второго раза, так
что пришлось год поработать в проектной конторе, подтирать бритвой
чужие чертежи, слушать непонятные мне сплетни и есть жуткие столовские
обеды. С Вадимом мы столкнулись в коридоре около копировочной,
куда меня послали разыскивать потерянные кальки. Пахло аммиачной
смесью, пылью и подвалом. Я сразу же стала чихать, потекло из
носа и из глаз. Мне было стыдно, что меня такую сопливую может
кто-нибудь увидеть, и я приткнулась в угол между дверью и батареей.
Над головой жужжали тусклые лампы дневного света, и почему-то
стало ужасно тоскливо, захотелось плакать. Мне от этих ламп всегда
становится ужасно грустно.
Я там стояла, в пыльном и тусклом углу, вся в слезах и соплях,
вытирала мокрый нос тыльной стороной ладони – так что уже под
носом защипало – и решила немного поплакать. Вот такую он меня
и увидел, сопливую и зареванную; вернее, сначала он увидел мою
спину в сером свитере. Я помню этот момент, стоит лишь прикрыть
глаза: я стою в пыльном углу в моем старом свитере, который уже
давно протерся подмышками (я купила его у фарцовщицы на первую
зарплату; мама долго потом ругалась, что я трачу деньги на барахло,
а на хозяйство не отдаю), мне уютно и тепло, и хочется плакать.
Возможно, Вадим даже долго там стоял за моей спиной, но я увидела
только носовой платок, большой и белый, он мне его сверху протянул,
над моим плечом. Я высморкалась, а потом оглянулась. Он стоял
близко, высокий и красивый. Я не знала его, он был из конструкторского
отдела, но запомнила его еще с праздников. Он танцевал с Мариной
из строительного: она закидывала голову и вовсю с ним кокетничала;
а меня пригласил какой-то из гипов, с усами и красной мордой.
И сразу стал прижиматься – было противно, но лестно. И когда он
спросил, сколько мне лет, я соврала, что девятнадцать.
***
Мама всегда была одна. Я даже не помню ее молодой. Не помню ее
отдыхающей, веселой. В доме у нас было тихо, грустно. Я приходила
после школы, и мне хотелось громко сказать: «А у меня сегодня
день рождения!». Хотя и не был это день моего рождения, и я все
время это помнила и чувствовала себя какой-то страшной дурой.
Самое обидное слово у мамы было «подонок», она произносила его
словно выбрасывала из себя, и мне становилось неловко, хотелось
выйти из комнаты. Еще она говорила «подлец», с чувством, словно
со сцены. О мужчинах, конечно. Меня же она называла «зараза»,
но в шутку, и я никогда не знала – обижаться мне или нет.
Но я никогда не видела в доме мужчин. Были у мамы подруги – скучные,
одинокие женщины. Были двоюродные сестры, с которыми она постоянно
пререкалась, ссорилась, злилась на них. Мама много работала, но
я не скучала без нее, мне нравилось оставаться дома одной. Мученьем
были выходные и праздники. Чтобы не видеть ее, я уходила с книжкой
в туалет – больше уходить было некуда, подруг у меня было мало,
в доме же у нас, в квартире нашей, было тесно. Я могла часами
сидеть запершись в туалете, на унитазе. Мама кричала: «Что ты
там делаешь так долго! Это вредно! У тебя кишка выпадет!»
Я очень много читала. Наверное, таким образом я занимала себя
– дети ведь по-разному справляются с реальностью. (Теперь это
уже стало моей привычкой. Я всегда таскаю за собой книги, читаю
за едой, перед сном. А в детстве я перечитала всю нашу библиотеку,
которую собрали еще бабушка с дедушкой. Сидя за старым кухонным
столом, под лампой, привинченной к стене. Стол был застелен блеклой
и липкой клеенкой. Под лампой стояла бутылка толстого темного
стекла с кипяченной водой. Там же, за этим же столом, я делала
уроки и ела.)
Я ненавидела есть одна. Но еще больше я не любила есть с мамой,
сидеть с ней рядом. С четырнадцати лет мама была мне почти физически
неприятна, неприятно ее тело, то, как она говорит, ходит. Она
редко смеялась, а когда я слышала ее смех, мне было неприятно,
стыдно слышать эти ненастоящие звуки. Может поэтому я и читала?
Спасалась от нее. Я читала за едой, в туалете, на улице. Я шла
по Невскому с книжкой и натыкалась на прохожих.
Сколько себя помню, я хотела от нее уйти. Я лежала на зеленом
диване в комнате с окнами на двух противоположных стенах (большое
окно выходило на Невский, а три маленькие – на кухню. Кухня у
нас была «за вторым светом» – вот как это называлось); я лежала
и мечтала о своей собственной квартире. Я мечтала, что у меня
будет большая светлая комната – где-нибудь в новостройках, подальше
от «всего этого» – и вдоль стен, до самого высокого потолка там
будут книги, полки с книгами. Я сама боялась таких мыслей, мечтала
потихоньку и тут же раскаивалась – как я могла жить одна? Разве
такое возможно? Дочь не может жить одна, девочка из хорошей семьи
не может уйти от матери. Сначала надо было устроить жизнь, выйти
замуж – порядочная девушка не может жить одна. Чего же я хотела,
смерти родной матери? Разъехаться было невозможно. Но я все равно
мечтала, мысленно расставляла мебель, вешала занавески. Я ощущала
свое присутствие там, в своем собственном пространстве; там мне
было легко, там я была одна.
***
Я не хотела уезжать. В конце концов, в моей жизни все устоялось,
притерлось. Верочка закончила школу, мама вышла на пенсию и стала
часто болеть. Теперь она во мне нуждалась и неодобрение свое скрывала.
Ее подруги считали, что я неудачница. Может, потому что мама всегда
так обо мне говорила? С оттенком недовольства?
Что самое смешное – маме Вадим сразу же понравился. Единственный
раз в своей жизни я получила ее одобрение. Почему? Кто знает,
почему. Я уже давно отказалась от каких-либо попыток понять ее.
Может она пыталась компенсировать отсутствие отца в моей жизни
и вносила элемент здоровой критики, для равновесия? Не знаю. Может
у нее просто где-то там гнездилась подавленная злость, что ей
пришлось меня тянуть одной, и она все время боялась, что я вырасту
не такая как надо? А как надо?
На этот раз я угадала. Возможно, у нас с ним ничего бы и не получилось,
если бы не мама. Кто знает.
***
Но поначалу я категорически отказалась жить у мамы. Мы поселились
у Вадима, на Садовой. По утрам нас будил звон трамвая и хрипение
унитаза за стеной. Но было не так уж плохо. Я училась на последнем
курсе; с работы я уволилась, как только поступила в институт.
Я писала диплом, и Витька – младший брат Вадима – таскал мои карандаши
и «нечаянно» проливал чернила на чертежи. Спали мы за бархатной
занавеской. Нам не было плохо. Мне не было плохо. Я просыпалась
рано, на улице медленно светало. Я помню, была зима, я зажигала
ночник у кровати. На сером потолке змеились старые трещины. Кое-где
еще сохранились остатки лепки.
Потом родилась Верочка, и мама у меня ее тут же и отобрала. То
есть стала постоянно что-то советовать, во все лезть, всем управлять
– она взяла уход за ребенком в свои руки. Я немножко поборолась,
а потом махнула рукой. Так было проще.
***
Замужняя жизнь до удивления напоминала мою прежнюю жизнь с мамой.
Вначале мы еще что-то делали вместе, но вскоре я поняла, что Вадим
просто вежливо терпит и друзей моих, и театры. Даже меня. Стоило
мне заговорить, и лицо у него становилось доброжелательное и пустое.
Я мучалась, старалась ему угодить, суетилась. Пыталась заинтересовать
его книгами, покупала билеты в театры. Он всего лишь терпел. И
оставался холодным, равнодушным – словно пребывал в ином пространстве.
Вадим работал. Он так работал, что, казалось, в жизни его больше
ничего не занимало. Мне было обидно, я пыталась пробиться к нему,
упрекала, устраивала истерики, обвиняла во всех смертных грехах,
говорила, как я несчастна, одинока. Он сочувственно улыбался,
гладил меня по голове. Словно кошку, словно маленькую девочку.
Я думаю, что он отчасти чувствовал себя виноватым, покупал мне
цветы, порой даже пытался завести со мной какой-то разговор, спрашивал,
как дела у Юльки – ее-то одну он и помнил по имени. Но я все время
подозревала, что он притворяется, что ему скучно, не заинтересовала
я его. Вот закончит очередное свое «домашнее задание» и уйдет,
уткнется в телевизор. Потом уже, когда мы купили «видик», Вадим
увлекся привозными фильмами, но и это увлечение было временным,
словно болезнь. За всеми его занятиями стояло желание уйти из
всего, из дома, от меня – нет, не к другой женщине, а всего лишь
на работу. И это было еще обидней. Я даже не могла предъявить
к нему какие-либо претензии. В конце концов – как я уже сейчас
понимаю – мы были с ним похожи. Я, так же как и он, уходила от
всего – но для меня спасением были книги. Так же, как и я, Вадим
всего лишь выживал. Оживлялся он только в постели. Но и это занятие
не объединяло нас. Как только мой муж начинал ласкать меня – глаза
его словно покрывались пленкой, стекленели; и я наблюдала (какой
уж тут секс, какая страсть) – беспомощно, с растущей пустотой
в груди – как он уплывает в долину наслаждений, без меня, не видя
меня.
Ах, как же я хотела, чтобы он заметил меня, говорил со мной, действительно
видел меня – как хотела я его внимания, любви! Я представляла
себе, что, случись такое – приведется моему мужу заметить меня,
обратить на меня внимание – и я буду купаться в этом внимании,
нежиться, выпрямляться, становиться лучше. Как кошка буду кувыркаться,
подставлять спину и бока. Может, что-то со мной не так, может,
не разбудил он во мне женщину. Но только чувствовала я себя заброшенным
растением, ненужным ребенком, надоевшей вещью.
***
В конце концов, я плюнула на все и решила жить своими интересами.
Верочка была присмотрена, мама при деле. Они, кстати, Вера и мама,
образовали сплоченный фронт, и в какой-то степени, управляли нашим
домашним кораблем.
И потянулись годы.
Живи я тогда в Америке – бросилась бы учиться, искать себя. Или
зарабатывать деньги. И ушла бы я от Вадима. Ушла насовсем. Или
не ушла бы?
Иногда я ставила перед собой на стол бокал вина, включала музыку
и представляла, что живу одна, что обрела желанную свободу. Я
ходила к друзьям, ездила в турпоходы, шлялась по магазинам. Мама
говорила, что я бездельница, Верочка не желала меня признавать,
я не имела у нее никакого авторитета. Но что я могла поделать?
Я была тогда еще очень молодая.
***
Но в 88-м уехала Юлька. Она уехала в Америку, предварительно выучившись
на педикюршу, и увезла с собой мою молодость, дочку Ксюшу и квартиру
на Невском. Квартира осталась, конечно – во владении каких-то
полубезумных артистов из Малого Драматического. Осиротел угол
Невского и Мойки. Я проходила мимо и отворачивала глаза. Когда-то
мы жили с ней рядом, давно, и мы ходили в одну школу. Летом нас
вывозили на дачу. Мы жили в Зеленогорске, купались, играли в теннис,
ходили в кино. С Юлькой была связана вся жизнь.
Но у меня оставались книги. И Найда. Когда было совсем плохо,
я с ногами забиралась на диван, закутывалась в шотландский плед
и включала лампу с черным абажуром. Найда сразу начинала возиться,
поднималась с подстилки и подходила ко мне на толстых лапах. Уткнув
морду в мои колени, она начинала сопеть. Я гладила ее по голове,
а она толкала меня носом, приглашая поиграть. В 88-м ей было девять
лет.
***
Жизнь к тому времени как-то наладилась, я научилась ладить с Вадимом.
По вторникам я брала учебный день. Одиночество не так уже мучило
меня, появился Сергей. Мы ходили с ним в кино, на выставки – в
Манеж или в Эрмитаж; целовались в подъездах, бродили по городу.
Никто не поверит, но у нас даже ничего не было, кроме этих встреч
и поцелуев украдкой.
...Я, конечно, тряпка и человек уже конченный. Если бы мне тогда
хватило сил не вернуться к Вадиму... К сожалению, я отношусь к
той, довольно распространенной категории женщин, которые зависят
от мнения окружающих, особенно от мнения мужа. Может быть, потому
что я выросла без отца, мне так важно именно мужское мнение; и
когда Вадим равнодушно смотрит сквозь меня, мне кажется, что я
уже не существую, просто пустое место. И поэтому я все время пытаюсь
обратить его внимание на себя, пытаюсь угодить ему, и злюсь, и
почти ненавижу его за свою суету, унижение – и страдаю. А ему,
наверное, от всего этого очень некомфортно, он и сам не знает,
что делает не так. Возможно, я ему кажусь эдакой жужжащей мухой.
Себе я сильно не нравлюсь, но и освободиться не могу. И друг без
друга мы уже тоже не можем, так и живем.
Мне хочется верить, что на свете есть счастливые пары. Я не знаю,
может их сверху благословили небеса, может им повезло. А возможно,
те, что счастливы – долго мучили друг друга, притерпелись, притерлись,
жизнь прошла, уходить уже некуда и не к чему. И счастье ли это?
А что если это просто комфорт, удобство? Может, они уже вросли
друг в друга. Или же цена хорошим отношениям в том, что мы становимся
частью другого человека, единым организмом – попробуй разъединить
и начнется кровотечение. Вот мы и терпим, прощаем, не замечаем.
И цена такой близости – ужас потерь, страх одиночества. Но я знаю,
что иногда о себе забываешь, пусть даже и на мгновение, на долю
секунды. Может, это и есть любовь?
Я уже сама стала, как Вадим, похожей на него. Всю жизнь мне так
не хватало чувств, путешествий, впечатлений, я так рвалась наружу,
из себя, из своего существования. Хотела, жить, видеть, чувствовать,
но всего лишь просидела с ним рядом все эти годы. Присутствие
Вадима расслабляет меня, парализует; он никогда не проявляет никакой
инициативы. Его связывает со мной еда и постель. Это то, что мы
делаем вместе – едим и занимаемся сексом. Это то немногое, что
ему надо от меня. Я удовлетворяю его потребности. Его внутренний
мир для меня загадка. Я должна догадываться о его мыслях и чувствах.
Он не делится со мной своими проблемами, заботами, мечтами. Ему
заметно скучно, а мне от этого плохо; и у меня тоже пропадают
все желания, и я сплю, сплю... И наша жизнь похожа на летаргический
сон; вот почему я от него уходила. Но не ушла.
Поэтому я все время притворяюсь. Я притворяюсь, что мне смешно,
когда шутят, притворяюсь, что у меня есть семья, муж и ребенок.
Притворяюсь, что я довольна своей жизнью и что со мной что-то
происходит. На самом деле со мной ничего не происходит, а просто
меня нет. Меня нет уже много лет, и я к этому почти привыкла.
И если бы не Сережа, я бы не выдержала.
У него, у Сережи, тоже есть проблемы. Я не знаю, что у него там
плохо, какие скелеты пылятся в его шкафу – только догадываюсь;
мы друг другу эти вещи не рассказываем. Но у нас с ним ничего
нет, то есть физической любви, секса – нет. Мы с ним просто товарищи
по несчастью, а притворяемся любовниками. Но это не значит, что
он какой-то ненормальный, что ему ничего не надо. Мы с ним как-то
даже пытались это сделать, но у нас ничего не вышло.
Сережа повез меня в Юкки, на дачу. Зима была на исходе, но снег
лежал белый, нетронутый. Мы шли через этот снег, и я зачерпывала
сапогами тяжелые рыхлые хлопья. Меня покачивало от пьянящего воздуха,
от забытого чувства свободы и жизни. У Сережи размотался шарф,
он сорвал шапку и размахивал ею в звенящем воздухе. Мы шли через
снег и читали стихи, целовались под заснеженными деревьями, и
эти поцелуи были снежными на вкус. Замерзшая дача скрипела от
наших шагов, в комнатах стоял зимний нежилой холод. Мы растопили
печку и ели кильку в томате прямо из банки, вскрыв ее кривым перочинным
ножом, сидя на полу у печки.
Но у нас потом ничего не вышло – я не смогла; и мне показалось,
что если что-то сейчас произойдет, то я умру. И что, может быть,
родится нечто иное, но оно принесет с собой стыд, и неловкость,
и чувство вины. И я вспоминала наш самый первый раз с Вадимом,
мой страх, любопытство, его торопливость. Я позволила Сергею раздеть
меня, я отчаянно хотела, чтобы все это произошло, пыталась помогать
ему, ждала, что будет чудо, радость. Я хотела кому-то принадлежать,
и мне хотелось свободы и близости, тепла, чужого дыхания; мне
хотелось научиться быть бесстыдной, веселой, яростной, молодой.
Я знала, что навеки закована в этом моем теле; мне хотелось вырваться
из него, но я испугалась.
И ничего не произошло, а на смену неловкости пришло чувство облегчения
и благодарность. Все оставалось, как прежде, и можно было ничего
не менять. Может, если бы я, наконец, ушла от Вадима, нашла бы
в себе силы – всем наперекор – может и мама стала бы ко мне по-другому
относиться. Но я уже от него никуда не уйду.
И теперь мое одиночество стало осознанным. Это не было счастьем,
но я перестала страдать. Я с удивлением наблюдала за окружающими.
Как легко они тратили отпущенное им время. Это была такая коммунальная,
общая жизнь. Я редко оставалась одна, наедине с собой. Впрочем,
как и всякая жизнь в большом городе – это была шумная, общая жизнь.
Гудки, троллейбусы, толпы людей, шум за стеной, шум за окном...
Но даже если в этом городском шуме мне удавалось побыть наедине
с собой, когда я редко, так редко я пыталась что-то почувствовать
– даже тогда – в воображении, мысленным взором – даже тогда не
видела я за тонкой стенкой лба ни Сережи, ни Вадима.
Раньше мне казалось, что я имею право на свою судьбу, на какие-то
неожиданные повороты и события. Но по прошествии лет, нагрузив
себя привычками, вещами, воспоминаниями, поняв что-то о себе –
начинаешь думать, что вот эти привычки, и вот эти вещи – и есть
ты сама. А потом оказывается, что, изменив курс, необходимо избавляться
от багажа и совершать жестокую разрушительную работу.
(Окончание следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы