Комментарий |

Арт-хаус. Роман-химера

Роман-химера

Начало

Продолжение

До замка осталось идти всего ничего, принцесса все больше замыкалась
в собственной целеустремленности, я, посвященный ремнем ее
сумки в рыцари, волновался – как примут меня тамошние
придворные, и тут мимо нас пронесся дракон, про которого я совсем
забыл в пылу ее похищенья из пустой пещеры памяти.

Джип, ничуть не уменьшившийся в сравнении с чудовищем из детского
воспоминания, и более того, приобретший черты мифологической
тектонической мощи, проезжая мимо нас, газанул танковым
утробным ревом и умчался по своим убийственным делам, шелестя
широкими шинами по фигурально трескающемуся под ним цементу.

Она отсутствующе посмотрела мне в лоб, в область третьего глаза,
словно переглядываясь с тем, кто выше меня, и забормотала
что-то о том, что мы опаздываем, что она постоянно опаздывает,
что ребята, пока ее ждут, уже успевают напиться и не попадают
потом в ноты, и что, вроде, она виновата, но, с другой
стороны, что они, маленькие, что ли... Одновременно она думала о
чем-то, о чем не хотела думать. Я догадывался, о чем.

Абзац – я взял ее холодную безвольную руку в свою.

Так, рука об руку, мы с ней и вошли в обитель культуры, где через
два года я бездумно заступлюсь за одноклассника по прозвищу
«Дёма», не стоившего моего благородства, не без мудрого
расчета вечно изображающего придурка, которого, по неведомой мне
причине, будет небрежно пинать некто Захер, младший брат
кого-то из вождей отребья, порочный карлик без возраста, лет на
пять нас младше, с нонконформистскими выбритым затылком и
крашеным грубой рыжей хной чубом, обезьяньи вторящих моде
взрослых подонков, еще один «разводчик-залупальщик», вроде
встреченного нами моего знакомого, только классом повыше, могущий
и пером ткнуть исподтишка, я шутливо, как равный равному,
попеняю ему, мол, «не надо Дему обижать», чуть позже, в
потной чувственной толчее дискотеки, таящей опасность не хуже
какой-нибудь голубой лагуны с акулами, он подойдет ко мне и, не
глядя на меня, прикажет выходить на улицу, где меня ждет
десятиголовый коллективный организм, дружески делящийся
папиросами и прикуривающий друг у друга, предвкушающе глубоко
затягиваясь, и пойдет впереди меня, не оглядываясь, не
сомневаясь в моей безысходной покладистости, вот по этой лестнице, по
которой мы с ней поднимаемся в пахнущее болгарским табаком
и туалетной хлоркой сейчас.

Мы вошли в гулкий зал, с темными рядами пустых кресел, сводящимися к
таинственно освещенной сцене. На безлюдной сцене стояли
стулья, барабаны, микрофонная стойка, огромные колонки, плоский
синтезатор на металлических ножках, на стульях лежали
электрогитары.

– Пьют, – она с досадой покачала головой и пошла к сцене, еще раз
забыв про меня. Пока она поднималась по лестнице сбоку сцены и
шла к кулисам, звучно цокая в бесплодно выжидающей тишине
каблуками, отчетливая, как звуковой эффект «Шаги в тишине», я
сел, откинув сиденье, на кресло во втором ряду, в темноте.

Опередив самих себя смехом, продолжая добродушно пересмеиваться, они
вышли из за кулис, с раскованными сигаретами в зубах и
пальцах, длинноволосые, джинсовые, высокие, стройные, ладные,
«начало славного пути», снятый любительской камерой эпизод из
биографического фильма про звезд рок-н-ролла. На самом деле
ладным был один из них, тот самый, в позднеленноновских
круглых очках в железной оправе, которого я запомнил, как
любителя школьниц, остальные трое были – болезненно худой, с
бородой, толстый и тоже с бородой, маленький и лысый, с длинными,
загибающимися книзу усами. В вытертые голубые джинсы и
джинсовые куртки были одеты все, и длинноволосыми тоже были все,
кроме маленького. Она шла с ними, улыбаясь, и тоже курила,
с сигаретой в руке на отлете, объединенная с ними
сокровенным знанием причины веселья и небрежной ловкостью обращения с
табачными изделиями.

Они сразу взялись за инструменты, как-то буднично и очень
предсказуемо – толстый сел за барабаны, маленький встал за синтезатор,
худой и красавчик сели на стулья, с гитарами на коленях.
Она, сразу посерьезневшая и потусторонняя, встала у микрофона,
уже заботливо отрегулированный по высоте под ее рост.

Красавчик заправил за уши нависшие над гитарой волосы и посмотрел на
меня поверх очков. Усмехаясь, он громко объявил слегка
заплетающимся языком:

– Следующая композиция – «Я пришла к тебе с приветом» – посвящается
нашему молодому поклоннику. И не только нашему. В смысле,
поклоннику не только нас. Не только нашего коллектива.
Поклоннику. Ну, вы поняли. Словом, за смелость и оптимизм. (Я
напрягся.) Текст – народной поэтессы Чукотки, Антонины Кымытваль.
Перевод с чукотского – ее же. Обратный перевод на чукотский
– народный. Музыка – вашего покорного слуги.

Он наклонил голову, завесив лицо волосами, потом резко поднял
голову, рукой откинув назад волосы. Красиво. (Русского MTV еще не
существует, и до кабельных каналов еще далеко, нет даже
видеосалонов, с их клипами и мультфильмами между сеансами, и
этот жест еще не растиражирован до пошлой рисовки.)

– Э, – вскинулся вдруг толстый барабанщик, – а это кто еще? Ты кто?
Ты че тут делаешь? А ну, иди отсюда! Нахер он тут нужен?!
Кто его привел? Вали отсюда! Слышь, ты!

Растерявшись от такого напора, я привстал в своей жарко сгустившейся
темноте. (Надо сказать, довольно предсказуемая реакция на
кручение яиц – сарказм и гнев.)

– Сиди, сиди, – успокаивающе прохлопал воздух ладонью красавчик и
повернулся к толстому. – Сань, успокойся. Он ведь тоже
публика. Какая никакая. А публику надо любить. Тем более, это юный
друг нашей звезды. Пока. (?!) А порывы юных душ надо
поощрять. Ведь им уже так недолго осталось быть юными. Да вспомни
хотя бы себя, как ты, еще совсем недавно, пришел к нам, сюда,
робким неловким мальчуганом, с широко распахнутыми
глазенками...

– С шейкой, как у галчонка!.. – сквозь булькающий в горле смех
прокудахтал худой, – С пушком на губе...

Остальные выдержали распирающую паузу и разом лопнули смехом.

– С мозолями на руках. – с серьезным лицом сказал маленький. И, не
выдержав щекотки сдерживаемого смеха, прыснул в усы. Раскаты
смеха стали еще громче, все чаще обвисая со стоном в
задыхающиеся паузы. Видимо, это была еще и отсылка к их внутренней
мифологии, неведомой для непосвященных и не кажущейся
поэтому такой смешной. И толстый, видимо, служил постоянным
объектом для дружеского подтрунивания, и уже сам смирился с этой
ролью. Он похмурился, скорей уже нарочито, переводя взгляд из
под насупленных бровей с одного на другого, и, в конце
концов, тоже осклабился, с притворным возмущением качая головой.

Она смеялась, закрыв глаза ладонью с зажатой в пальцах сигаретой,
неслышно, только ее плечи вздрагивали, будто она плачет.

Красавчик вытер глаза под очками и поднял руку. Все постепенно
смолкли, тяжело дыша. Красавчик выговорил:

– Ну, ладно... Сань, давай. И – раз, два, три, четыре! – толстяк под
счет четыре раза стукнул палочкой по металлическому ребру
одного из своих барабанов и они заиграли.

Потом она запела.

Годом или двумя раньше, в этом времени, я пару раз дышал резиновым
клеем. Так, из любопытства. Достигнуть нирваны было просто –
наливаешь в целлофановый мешок какой-нибудь клей «Момент» из
отцовского ящика для инструментов или резиновый клей из
хозяйственного магазина, засовываешь в мешок лицо и дышишь
парами. «Нирвана» – это, конечно, фигура речи, на самом деле
все, чего удавалось достичь на пути поиска сокровенного знания
– это полторы секунды феерической вибрирующей пустоты, от
которой лицо лопалось бессмысленной улыбкой, чеширской
трещиной между мирами.

Но оставалась маленькая нежная заусеница в грубой ткани памяти,
быстро затягивающийся отпечаток блеснувшей в ацетоновых парах
золотистой истины, мгновенно рассыпающейся в трехмерном
воздухе обыденности, и это было все, что от нее оставалось –
воспоминание, что она была. Что она есть где-то.

Нечто подобное я ощутил, когда она закончила петь. Стоит очнуться, и
только тогда понимаешь, что спал. Я очнулся, и понял, что
спал всю свою жизнь. И скоро снова засну.

Я подумал, что если бы я был не жив, а написан, темным по светлому,
в виде какого-нибудь эпизодического персонажа, воплощающего
в традициях старинной драматургии одну черту или идею, ну,
например, романтичную влюбленность, или намалеванного по
стандартной схеме чтива – «пара примечательных черт внешности +
постоянно повторяемые одна-две характерные фразы», – что там
у нас? – прямая линия носа ото лба без переносицы и не по
возрасту мудрые глаза, «Я знаю», а, может, – чем Автор не
шутит, – я был бы воплощен в героя, да еще и от первого лица, с
замаскированной под внутренние монологи демонстрацией
глубины внутреннего мира автора... в любом случае, я бы
перелистнулся назад, чтобы пережить еще раз этот канувший в житейское
безвременье эпизод с ее пением.

Потом она запела.

Потом мы все пошли в небольшую комнату за сценой, где они хранили
многолетний табачный смрад, консервные банки, полные окурков,
бутылки из под водки и вина, тоже полные окурков, покрытые
пылью и засыпанные сигаретным пеплом катушечные магнитофоны,
– некоторые были без верхних крышек, бесстыдно выставившие
машинерию таинства, – бобины с пленкой, провода, усилители,
пульты, микрофоны и свои первозданно чистые инструменты. Там
они продолжили выпивать, под выкручивающуюся из одного из
магнитофонов музыку, какой-то хрестоматийный
свинцово-пурпурный рок, периодически двое из них обнимали онемевшие без
электричества инструменты, и вдохновенно сплетали со стертыми
бесконечными возрождениями до плоского сумбурного фона голосами
давно умерших гитар нежные струнные переливы, скорей
ощущаемые, чем слышные, а говорили они понятно о чем, сыпали
названиями групп, альбомов, песен, датами, именами, прозвищами,
сравнивали одних музыкантов с другими, разбирали их стили,
спорили, вспоминали их удачи и неудачи, вообще, весь этот
разговор своей одержимой самодостаточностью и простотой
обращения с великими тенями очень походил на хмельное общение
футбольных болельщиков со стажем, а она сладко смотрела на меня
этим их протяжным влажным взглядом поверх стакана с вином, а я
изредка отхлебывал из стакана приторное вино, упиваясь
теплым разделенным одиночеством, упавшим на нас из шума и дыма.

Еще не зная сам, что я делаю, я пробрался к ней через бурчанье
коленей и звон бутылок, наклонился в ее ароматную вещественность
и спросил, где туалет. Она встала и по-хозяйски махнула
рукой; огонь, иди за мной.

Сразу за дверью я прижал ее собой к стене темного коридора. Она
вывернулась с улыбкой, взяла меня за руку и повела куда-то. «Вот
оно!..» – зажмурилось у меня внизу живота. Я шел за ней,
нарочито неловко спотыкаясь в темноте, отыгрывая умилительную
неопытность, долженствующую смениться раскованной
тысячерукой пластичностью, там, куда она меня ведет, в какой-нибудь
костюмерной, где на пыльных, пахнущих нафталином костюмах...

Она подвела меня к какой-то двери и отпустила руку. Я по-мужски
решительно взялся за ручку и вдруг увидел на двери букву. Букву
«М». «Мудак».

Молодец. Сучка. Я повернулся к ней. Она отошла в сторону и белела из
темноты улыбкой №1. Я пошел к ней, расставив руки, как
Фредди Крюгер; и опять мимо – для нее Фредди еще не существует.
Она выпростала из складок темноты руку и положила холодную
ладонь мне на глаза, прошелестев – «Закрой...».

Я закрыл. Шуршание и удаляющиеся быстрые шаги. Открыл. Никого.
Сбежала. Прячется. Детский сад.

Нога наступила на что-то. Папироса. Дальше – еще одна. Потом – еще.
Гретхен, блин. Но, надо отдать ей должное, все эти киношные
романтические разбрасывания предметов одежды и нижнего
белья, которые она, сама того не зная, спародировала, еще не
стали штампом.

Так, по папиросам, я и дошел до приоткрытой двери, с торчащим из
замочной скважины ключом. За дверью была большая комната с
зеркальными стенами и балетным поручнем. Возле одной из стен
стоял большой пухлый кожаный диван. Она лежала на этом диване,
закрыв глаза, дразняще раскинувшись, приоткрыв под одеждой
все свои укромности, насквозь просвечиваемые моим
рентгеновским тридцатилетним взглядом.

Я провалился в диван рядом с ней, потянулся рукой от коленки вверх
по ноге, но она сжалась, как морская звезда, повернулась
набок и, не открывая глаз, покачала головой.

Я пожал в темноте плечами; вечный и глупый жест мужского разочарования.

Вдалеке снова звучала музыка, ударяясь о тишину волнами низких
частот. Дискотека. Я встал и пошел на музыку.

– Подожди...

На самом деле я хотел уйти от нее, загадочный и жестокий, создав
прецедент обиды и разлуки, чтобы эмоции, испытываемые нами друг
к другу, стали насыщенней и глубже. Но я вспомнил о своей
куртке, оставленной в комнате с елдыринцами, и затаился возле
двери.

– А!.. – она выпрыгнула из двери и застыла, присев, боком ко мне,
растопырив руки со скрюченными пальцами. Принцесса-в-изгнании
моя, и ведь не стесняется дурачиться.

– А!.. – я выпрыгнул из темноты и тоже присел, лицом к ней, схватив
ее за руки, продев свои пальцы в ее.

– Испугался?.. – она зарычала, притянула меня за руки и укусила за
подбородок, из укуса перелившись в поцелуй, как-то по-кошачьи
спрятав зубы за мягкими губами.

Уловив изменение темпа музыки до почти полного штиля – медленный
танец – я взял ее за руку и повел к вибрациям и рокоту –
«Пойдем, потанцуем». Она пожала в темноте плечами; вечный и мудрый
жест женского равнодушия.

Чуть позже она остановилась и остановила меня. «Подожди. Надо одежду
забрать, а то елдыринские уйдут. Жди меня здесь».

Еще чуть позже мне стало жарко – а почему «жди меня», а не «пойдем сходим»?

Я пошел назад. Но вернулся словно в то прошлое, где ее не было.
Дверь в комнату была закрыта, за ней был только стук моего
сердца.

Я побежал к комнате с зеркалами. Она тоже была закрыта.

Под ногу мне попалась папироса, свидетельница и сообщница. Я
подобрал ее с пола и возжег, напитываясь сухим едким жаром, всем,
что от нее осталось.

Как разбуженная сомнамбула, спотыкаясь и ударяясь об углы, я снова
пошел на неизбывный массив музыки, вышел в какие-то двери,
спустился по каким-то лестницам, миновал по краю биомассу
дискотеки и оказался на улице, до дна неба полной холода.

– Эй, чмо! – ага, старый знакомый. Везет мне сегодня. Ну, иди сюда.

Но он был не один. Еще двое. Старшеклассники. А, пофигу.

И я со взрослой бешеной яростью бросился на них, не давая им времени
для подготовительной вербальной психологической атаки, с
целью ослабления морального духа противника, в чем они были
мастера. А вот с дымящейся исступленной злобой остервенелого
тридцатилетнего мужика, они еще, наверное, не сталкивались.

Силы, конечно, были неравны, но мой проржавевший дух, наконец,
развернулся, как пружина, от ударов я словно заводился сильнее, и
боль была мне сладка, наполняя меня ощущением жизни без
нее. Они-то забавлялись, а в моих кулаках была литая
безысходность всего моего тяжелого детства.

Но вдруг удары стали злее и точнее, даже как-то профессиональнее.
Падая, я узнал троих футболистов, с которых все и началось.
Да, уж эти-то знали, как сделать человеку больно; совсем как
она.

Трое моих первоначальных противников, приунывших было, воспрянули
духом, и их удары тоже стали осознаннее и больнее. Вскоре даже
на страх сил у меня не осталось, и я желал только забытья,
и мне уже неважно было, временное оно будет или нет.

Но вдруг все кончилось. Сквозь гул в голове я услышал: «А ну пошли
нахуй отсюда! (осатанело) Что, сука, не понял?!» Что
последовало дальше, был ли долженствующий быть по логике звук удара,
я не расслышал, но все равно мстительно обрадовался.

Я открыл глаз. И закрыл его снова. Ибо слишком ужасным было то, что
открылось моему взору. Я увидел огромные колеса. Такие
колеса могли принадлежать только одному транспортному средству –
джипу нашего «Хозяина тундры».

Меня снова пнули – ну и что? эка невидаль! я уже начал привыкать к
подобному обращению со мной мира, как какая-нибудь старая
кляча. Я открыл другой глаз, – вроде работает, – на меня
смотрел сверху большой лысый человек в кожаной куртке с меховым
воротником.

– Живой? – он снова пнул меня. Довольно брезгливо.

Я сморщился и выставил куда-то вверх, в небо, где безраздельно
властвовал этот злой гигант, вытянутый из кулака средний палец.
Наверное, не поймет, тупой бандюган.

Но бандит попался образованный, насмотрелся, должно быть, видиков,
обагренных кровью замученных жертв, или догадался, у них это
должно быть развито на рефлекторном уровне, умение правильно
определять интонацию.

Резкая боль в пальце и невероятный, невыносимый треск стряхнула с
меня обморочную вялость. Я заорал и уставился на пульсирующий
алой болью палец, изогнутый под неестественным углом.
Кажется, он мне его сломал. Да, вот это серьезный человек.

– Да ты охуел, мужик! Ты что делаешь?! Ты мне палец сломал! – я сам
не понял как, но я уже стоял на ногах и орал на него.

Он недовольно покачал головой и схватил меня за палец – ПАЛЕЦ!!! –
двумя своими пальцами. Я снова завопил и изогнулся, потом
выгнулся обратно, лишь бы не потревожить...

Он за палец подвел меня к джипу, поставил возле задней дверцы,
вытащил из багажника свернутый брезент, развернул, накинул его на
меня, как на вешалку, прямо на голову, открыл дверцу и
подтолкнул меня к ней, бросив нетерпеливо: «Давай!».

Я залез на заднее сиденье. Брезент он мне дал не из человеколюбия, а
что бы я не запачкал кровью сиденье. Какая-то в этом была
нехорошая предопределенность.

Он сел за руль. Мы поехали. Я отогрелся в своем брезентовом саване,
– тьфу-тьфу-тьфу! – и даже начал засыпать. (?!) Но мы уже
приехали.

Мы остановились у стандартной пятиэтажки, бывшей разве что поновее
других, у лестницы, но вела она не в подъезд, а сразу в некие
апартаменты за обтянутой пухлой коричневой кожей дверью.
Общечеловечность пятиэтажки как-то обнадежила меня, помимо
воли, и я подумал, что наверняка я не первый, чья оптимистичная
часть сознания цепляется за внешнюю обыденность адских врат
и неведомо, сколько таких оптимистов вышло отсюда обратно,
вдыхая всей грудью морозную вселенную, чуть было не
оказавшуюся слишком для них тесной.

Лысый харон вылез из за руля, открыл дверцу с моей стороны и сунул
свою кинг-конгскую руку ко мне. Я отпрыгнул от него к другой
дверце и завизжал:

– Убери руки! Заебал ты! Я сам вылезу!

Он брезгливо сморщил свое каменное лицо и отступил.

Я опасливо вылез и двинулся к лестнице. Он не удержался и толкнул
меня в спину, вряд ли вторя киношным негодяям, разным фашистам
и белогвардейцам, просто таково общественное
бессознательное всех негодяев, имеющих численный и моральный перевес.

Я схватился за перила лестницы и удержался на ногах, балансируя на
грани между криком и шипением, – ПАЛЕЦ задел! – потом по
перилам же всполз к двери.

Этот, сзади, хлопнул дверцами и вот уже одна его рука распахивает
дверь, вторая вталкивает меня в распахнувшееся за дверью
пространство.

Наверное, это был бордель. Ибо внутреннее убранство помещения, где я
оказался, несмотря на всю свою роскошность и внешнюю
комфортность, было очищено от индивидуальности, носило тот
неуловимый отпечаток места общественного пользования, своеобразный
целлофановый глянец, свойственный отельным люксам и первым
классам пассажирских средств транспорта, особый нежилой уют,
рассчитанный на обобщенный вкус. Должно быть, в таких местах
легко умирать.

К слову, дорогие проститутки, которых я видел в своей жизни,
производили похожее впечатление.

Ну, и женские смехи и визги тоже присутствовали, на периферии моего
страха. Я подумал – да откуда они берутся? в городе с
семнадцатью тысячами жителей? где молодых женщин можно по пальцам
пересчитать? а уж красивых в особенности...

Хотя я на них наговариваю. Было же у нас в городе педучилище, и
кто-то же там учился, кроме чукотских нацкадров.

А здесь, в этой жизни, словно переставшей быть моей, помимо
призрачных голосов так же призрачно проживающих свои жизни женщин,
никто нам с хароном так и не встретился, кроме моих
неузнаваемых зеркальных отражений.

Пугающе деликатно постучав в одну из дверей и дождавшись
неразборчивого ответного рявка, не могущего быть исторгнутым человеком,
харон приоткрыл дверь, впихнул меня внутрь, и закрыл дверь
за моей спиной.

Он был именно таким, каким я его представлял. Представлял, не
задумываясь, исходя из рефлекторной житейской логики – для того,
чтобы вести дела со всеми этими нашими снежными людьми,
исторгнутыми цивилизацией сюда, в ледяное чистилище, чтобы
внушить им серьезное к себе отношение, если не уважение и страх,
он должен был быть именно таким – огромным, Огромным,
ОГРОМНЫМ. Именно так восприятие принимало его, чтобы не началась
паника – сначала общий, затмевающий свет, силуэт, потом
отдельные гипертрофированные детали, переболевшие сами по себе
слоновьей болезнью – нос, уши, надбровные дуги, пальцы, которые
в конце концов складывались оторопевшим, не верящим себе
сознанием в не могущую быть живой, но бывшую ей бездну
наоборот. От него хотелось отойти подальше, и не только из за
безотчетного страха перед неуправляемым явлением природы, вроде
дремлющего вулкана, но и из за желания уместить его в поле
зрения, в котором он не помещался, вроде видишь его, а
какая-то его часть остается невидима и бесконтрольна, затаилась в
сжимающей угрозу тени где-то сбоку. Я подумал о темном ужасе
у него между ног и вспомнил, и понял, что ее качающаяся из
стороны в сторону в зеркальных отсветах усмешка могла быть и
испуганно-умоляющей.

Он в одиночестве сидел за столом, на столе стояли бутылки водки,
окруженные местной экзотикой – красной икрой, которую я
когда-то каждый день ел из трехлитровой банки на завтрак, копченой
красной рыбой, вяленым мясом, наверняка, какой-нибудь
лосятиной или медвежатиной, и пр. На нем был синий спортивный
костюм «Adidas».

От его инфразвукового голоса меня сразу затошнило.

– Так. Ну что, выбирай, как ты умрешь – медленно и болезненно или
быстро и очень болезненно. Да ты садись. И не волнуйся –
поживешь еще. До утра. У нас с тобой впереди еще ночь любви. Эх,
давно я с петушками не расслаблялся!.. С зоны, наверное.
Соскучился по вашему брату. Или сестре? Неважно. Садись,
садись, кому говорю! Поешь вот чего. Выпей. Чем богаты. Или ты
чего еще хочешь? Любой каприз исполню, сладкая моя...

Он обвалился из за стола к моим дрожащим подгибающимся ногам, снял с
одной ноги ботинок, стянул носок и стал облизывать мне
пальцы.

Я спросил провалившимся хриплым голосом:

– За что? Что я сделал?

Он укусил меня за большой палец, и встал, с моей ногой в руке,
отчего я повалился навзничь, ударившись плечами и затылком об
пол, все остальное повисло в воздухе, придерживаемое им за
ногу. Я уже так привык к страху, что забыл про него, испытывая
только боль.

Он встряхнул меня за ногу:

– Ты же ее выебал? А?!

Я затряс головой со всей оставшейся у меня энергией:

– Нет! Не было ничего! Ничего не было! Я, что похож на идиота? Я
чужих баб не трогаю! Это святое!

Он бросил меня на пол и снова сел за стол:

– Ну и похую. Значит, потом выебешь.

Я встал и снова затряс головой:

– Нет, нет, ты что, никоим образом, на пушечный выстрел не подойду!
Мамой клянусь!

Он протянул над столом бесконечную руку и коротко шлепнул меня
ладонью по голове. Я на секунду потерял сознание.

– Матерью клясться – последнее дело. Чтоб я больше этого не слышал.
(отеческая укоризна) Нет, ты пойми, (душевная
доверительность) в моем деле авторитет – это все. – он показал чудовищный
голубой кулак, – А кто меня теперь будет уважать, если
пройдет слушок, что какой-то фраерок мою бабу дерет? Даже если не
дерет, слушок-то пройдет. Значит, надо этот слушок – под
корень!

– Подождите! – от волнения я стал называть его на «вы», словно
оппонента в теоретической дискуссии, – Если вы... что-нибудь со
мной сделаете, вы как бы косвенно этот самый слушок и
подтвердите!.. – я немного затруднился с подбором эвфемизма для
обозначения моей грядущей участи, чтобы не дать ему свыкнуться
с этой мыслью, как с чем-то само собой разумеющимся.

– Ну и похую! Главное, чтобы все поняли – я все вижу и все держу под
контролем. Хотя ты знаешь, ты прав. Наказать одного тебя –
это полумера. Надо для верности и ее тоже... Но я не могу!..
Я ж ее люблю, суку такую!.. Кроме нее, у меня ж и нет
никого... Мамку я свою похоронил... – он закрыл глаза ладонью.

Не зря говорят – у палачей глаза на мокром месте. Да и пьяный он
был... Но я напрягся – теперь он действительно меня убьет, как
свидетеля его мимолетной слабости.

– Ну ладно. Решено. Мочить будем одного тебя. Мне... эта, как ее...

– Интуиция?

– Во-во. Она самая. Короче, подсказывает. А я ей доверяю. Вот сам не
пойму – почему? А знаю – надо.

Ну все, пора выкладывать козыри. Блин, что-то я и думать стал в
стиле всех этих помойных книжек про бандитов, заполонивших
когда-то мое все менее вероятное будущее. Ну, ладно.

Через несколько лет его убьют. И я, скучая, прочитаю в местной
газете явно заказной романтичный очерк-некролог «Снежный король»,
рассказывающий о его героическом жизненном пути. Это и есть
мой козырь. И еще театральность суровых страстей, в которой
существуют эти нелюди, их любовь к красивым жестам и
романтичным поступкам. Да, и их суеверность, конечно.

– Ладно. Тогда у меня последнее желание.

Он с интересом посмотрел на меня, уже воображая себя рыцарствующим
королем, карающим и милующим. Важно кивнул.

– Ты можешь меня... убить, но пообещай мне, что ровно через год ты
не поедешь с ней на рыбалку, на этом своем джипе.

– Почему?..

– Потому что джип с вами провалится под лед, ты успеешь выскочить, а
она не успеет и утонет.

– Не понял? Я что, как последний, выскочу, а бабу свою брошу на
погибель? Ты за кого меня держишь?! Ну все, тебе точно пиздец. А
ведь ты мне начинал нравиться…

– Обещай. Последнее желание – это святое.

– Ладно. Хуй с тобой. Обещаю. ...Подожди, а откуда ты знаешь?

– Я ясновидящий. Предсказываю будущее. Правда.

– Иди нахуй! Чем докажешь?

– Ну, например... Не было у тебя никакой матери. Ты детдомовский.

Он посмотрел на меня совершенно трезвым взглядом, прищурившись,
словно прицеливаясь:

– Так. А про будущее? Знаешь?

Я молчал.

– Так. Когда?

– Через три года.

– Кто?

– Не знаю. Правда.

– Как?

– Как воин. В разборке.

– С кем?

– Не знаю. Извини.

Я вспомнил фразу из очерка, что в последние месяцы жизни он словно
искал смерти, приходил на разборки один, без оружия, но
добивался этим обратного эффекта, вызывая у оппонентов суеверный
страх и подчиняя их себе без труда. Видимо, он устал ждать.
Моя работа.

Он закрыл глаза и откинулся на спинку стула. Я тоже сел, почти упал
на стул, удивившись тому, как я простоял на ногах все это
время. Голова была пустая, без мысли, и это было хорошо, я уже
устал думать.

Он открыл глаза:

– Так. Ладно. Пиздуй отсюда. Можешь ебать ее, сколько влезет. В нее.
Но так, чтобы никто об этом не догадался. Если я вас увижу
вместе, или мне доложат, что вас видели – убью. На это раз
уже точно. Не отпиздишься. Что ты там видишь? Убью я тебя или
нет?

– Нет.

– Вот и хорошо. Значит, ты все понял. Все, свободен.

Он налил в рюмку водки. Как он ее выпил, я уже не видел.

Я вышел на крыльцо. Пока меня не было, во вселенной уже рассвело.

Я вдохнул всей грудью сладкий холод. Я снова здесь. Я вернулся.

Она сидела в джипе, на водительском месте, глядя на меня.
Прихрамывая, я спустился с лестницы, обошел джип, открыл дверцу,
взобрался на сиденье, захлопнул дверцу. Каждое движение в этой
утренней пустоте было четко обозначено и отделено запятой. Она
наклонилась ко мне и поцеловала меня в щеку. Я смотрел
перед собой, сквозь стекло.

Она завела двигатель и мы тронулись.

Сначала трясло, потом, когда колеса отделились от земли, трясти
перестало, но ускорение слегка вдавило нас в сиденья. Мимо моего
окна проплыло несколько горбуш, розовыми брюшками кверху. Я
посмотрел вниз. Там была зеркальная поверхность воды, за
которой было небо.

Она бросила руль и откинулась на спинку сиденья, затылком на
сложенные за головой руки.

– Где ты был все эти годы? Я заждалась.

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка