Литературная критика
Плач на могиле птицы Феникс
="03_121.jpg" hspace=7> Artur M. Clark |
В прологе к «Дон Кихоту» Сервантес повествует о разговоре с одним из
своих приятелей, который дает ему советы, как сделать
написанную им книгу более солидной и внушительной. Среди прочего,
он советует отыскать в каком-нибудь ученом труде и
перепечатать список авторов, создав иллюзию, что в процессе работы
использовались их разыскания. «И если даже и выйдет наружу
обман, ибо вряд ли вы в самом деле что-нибудь у этих авторов
позаимствуете, — продолжает искушенный в словесной
эквилибристике приятель, — то не придавайте этому значения: кто знает,
может быть, и найдутся такие простаки, которые поверят, что
вы и точно прибегали к этим авторам в своей простой и
бесхитростной книге».
Я вспомнил этот забавный эпизод, читая в «Литературной Газете»
статью Льва Пирогова
href="http://www.lgz.ru/archives/html_arch/lg042003/Polosy/art7_2.htm">«Где тонко, там и
прорвемся». В статье этой упоминается довольно большое количество
весьма уважаемых авторов, кое-кто даже цитируется. Казалось
бы, тут нет ничего достойного удивления или порицания. Кивая
на великих, действительно, проще утвердить свою точку зрения
в умах людей, которые обычно с пиететом относятся к разного
рода цитатам из толстых и пыльных книг.
Но цитата — вещь лукавая. Важно то, о чем говорилось до нее и о чем
будет говориться после. Произнося чужое слово, его можно
интонировать так, что оно приобретет совершенно противоположный
смысл, чем тот, который вкладывал в него автор. А коли
говорить о пересказе чужих идей — то тут вообще широченное поле
для произвола. Уж если «мысль изреченная есть ложь», то
«мысль пересказанная» — тем более.
Основная идея статьи Льва Пирогова такова: классический русский
роман начал терпеть кризис еще с середины XIX века, и в итоге
потерпел его — потому, что русское сознание вошло в конфликт с
поэтикой романа. По мнению автора статьи, «роман — это
индивидуалистический жанр, это литература эмансипированного
гражданского общества, несовместимого с идеалами
конфессиональной, этнической, а в конечном счете и национальной
соборности».
Суждение это кажется настолько странным, что сразу и не знаешь, как
на него возразить. Неужели в Греции II—III вв., во Франции
XII—XIII вв. и особенно в Испании XIV—XVII вв. (я называю
самые яркие эпохи расцвета жанра романа) существовало
«эмансипированное гражданское общество»? А если считать роман
«индивидуалистическим жанром», который поэтому-то и не мог
прижиться в России, то почему тогда в России прекрасно прижились
разнообразные лирические жанры, гораздо более
«индивидуалистические»? Почему в русской литературе потерпели неудачу попытки
создать национальный эпос — все «Россиады», «Петриады» и
«Александроиды» канули в Лету сразу после их публикации? А
ведь именно в них прежде всего должны были проявиться идеалы
этнической, конфессиональной и национальной соборности!
Чтобы подтвердить свою мысль об индивидуалистичности жанра романа,
Лев Пирогов ссылается на Гегеля. Якобы Гегель обозначает «две
основные разновидности эпоса», первая из которых —
«героический эпос, соответствующий тем историческим условиям,
которые не стесняют гражданской инициативы отдельной личности», а
вторая — «это роман, развивающийся в эпоху, когда в обществе
складываются “упорядоченно-прозаические” отношения, когда
государственная власть уже не способствует проявлениям
гражданской инициативы, когда задача национального строительства
отступает на второй план и в жизни отдельной личности
начинают преобладать частные интересы». Какова терминология! Читая
это, я несколько раз протирал глаза: впору было думать, что
в набор случайно попал конспект какого-нибудь бывшего
комсомольского работника, которого от троечки к троечке тянут за
уши в ВПШ. Впрочем, цитата из Гегеля здесь не более, чем
фальшивка. Частная фраза, вырванная из контекста, приобретает
совершенно иной смысл, далекий от того, который вкладывал в
нее автор. Достаточно открыть «Лекции по эстетике» и прочесть,
что же действительно имел в виду немецкий философ.
Так и вижу: преодолели свои «крайне сложные, если не сказать,
враждебные отношения» (цитата из Пирогова) Тургенев, Толстой и
Достоевский, сели за стол, попивают чаек и рассуждают, что,
мол, в обществе-то уже складываются упорядоченные отношения, а
власть-то не способствует проявлению гражданской инициативы,
да к тому же и задача национального строительства уже вовсю
решается или даже почти решена, а уж про жизнь отдельной
личности и сказать неловко... так что давайте-ка, друзья,
переходить к жанру романа, жанра насквозь индивидуалистического,
жанра, который вон и Егор Федорович определял (если верить
Пирогову) «как “конфликт между поэзией сердца и
противостоящей ей прозой житейских отношений”...».
Едва ли не каждое суждение статьи Льва Пирогова вызывает вопросы.
Начинает он с того, что объявляет, будто бы в Серебряном веке
литература прекрасно обходилась без романа, называя романы
Андрея Белого, Леонида Андреева и Федора Сологуба «жуткими,
как зубная боль, модернистскими экспериментами». Что ж,
насильно мил не будешь, хотя появление в этом списке Леонида
Андреева с его единственным и вполне традиционным романом
немного странно. Но неужели Льву Пирогову не известно, что самый
громкий читательский успех в начале XX века выпадал на долю
именно романов? Достаточно вспомнить «Санина» М. П.
Арцыбашева, «Ключи счастья» А. А. Вербицкой, «Гнев Диониса» Е. А.
Нагродской. Это самые заметные, самые читаемые произведения
того времени, имевшие такой успех, перед которым меркнет даже
успех Горького, самого удачливого беллетриста Серебряного
века, тоже, кстати, не чуждавшегося жанра романа.
Далее Лев Пирогов обращается к знаменитой, по его словам, статье М.
А. Антоновича «Литературный кризис» (которую, очевидно, не
без умысла, называет «Кризис литературы»). Вот, мол,
Антонович-то в 1863 году был какой прозорливый: и кризис литературы
предсказал, и пушкинско-гоголевскую эпоху Золотым веком
обозвал. Далее приводится довольно обширная цитата, надерганная
из разных мест указанной статьи, в которой якобы содержится
«оценка той социальной реальности, которая сопутствовала
расцвету русского реалистического романа». Но ведь статья
Антоновича, по сути, явилась просто подведением итогов предыдущих
журнальный распрей, в ней речь идет только о журналистике,
которая раскололась на два лагеря — либералов и
консерваторов. В ней ни слова не говорится ни о состоянии общества, ни о
неудовлетворительном состоянии словесности, а «золотым
веком» Антонович называет конец 1850-х гг., когда вся пресса
была охвачена энтузиазмом перемен, и создавалась иллюзия
некоего единства.
Я не склонен упрекать Пирогова в наивном невежестве; мне кажется, он
передергивает карты сознательно. Все это — эквилибристика
смыслами, ловкость рук, сеанс черной магии. Но, очевидно,
делаются подобные фокусы в расчете на простаков, дабы
попытаться обосновать свое, весьма симптоматичное, понимание истоков
и следствий «упадка и разрушения» русского реалистического
романа.
И здесь важно задать вопрос: что такое «классический русский
реалистический роман», к которому столь часто апеллируют в
последнее время и об «усталости» которого говорится, в частности, и
в статье Льва Пирогова? Каковы его родовые признаки?
Боюсь, ни одна энциклопедия, ни один литературный справочник не
сможет дать сколько-нибудь удовлетворительного ответа на этот
вопрос. Думаю, у каждого любителя, а тем более профессионала
от литературы есть в запасе свои соображения на этот счет.
Интереснее другое: дожил ли этот весьма специфический жанр
(вернее, разновидность жанра) до наших дней? умирает ли он на
наших глазах, или это произошло уже давно? И шире:
свидетельствует ли упадок жанра романа о кризисе литературы вообще?
Как мне представляется, «классический русской реалистический роман»,
родившийся около 1845 г., прожил на свете всего тридцать
пять лет и незаметно скончался на рубеже 1880-х., оставив
после себя около двух десятков произведений. Вы не согласны?
Давайте посчитаем. «Кто виноват?» Герцена, три романа
Гончарова, шесть — Тургенева, пять — Достоевского (начиная с
«Преступления и наказания»), два — Толстого («Воскресенье» не в
счет). Итого семнадцать. Можно с оговорками прибавить сюда
«Тысячу душ» и «В водовороте» Писемского, да «Некуда» и «На
ножах» Лескова. Может быть, кто-нибудь захочет к «классическому
русскому реалистическому роману» отнести сочинения
Григоровича, Данилевского или Всеволода Крестовского? По-моему, это
было бы странно...
Как ни охаивает Лев Пирогов романы Серебряного века, как ни говорит,
что это время без них прекрасно обошлось, но ведь
предыдущая эпоха «обошлась» без романов гораздо более категорично.
Если вы мне не верите, предлагаю простой тест: вспомните за
тридцать секунд, не заглядывая ни в какие библиографические
справочники, хоть один русской роман, опубликованный между
«Братьями Карамазовыми» (1880) и «Воскресеньем» (1899), то есть
почти за двадцать лет. Конечно, в этот период активно
работали Боборыкин, Шеллер-Михайлов, Мордовцев,
Немирович-Данченко — однако вспомнить поименно их романы... Искушенные
книгочеи, порывшись в памяти, возможно, смогут назвать
«Гардениных» Эртеля или «Приваловские миллионы» Мамина-Сибиряка. Но
сравнивать их хотя бы по степени воздействия на русское
общество с Тургеневым и Достоевским... «на беззащитные седины не
поднимается рука».
А ведь этот период русской литературы никак не назовешь пустыней! В
него вместился почти весь творческий путь Чехова, в те годы
публиковал свои лучшие вещи Короленко, продолжал активно
работать Салтыков-Щедрин, просиял и погас Гаршин, ярким
метеором ворвался в литературу Горький... Все они прошли мимо
романа, или пришли к нему уже позднее.
Возродился ли «классический русский реалистический роман» в
двадцатом веке? Можно тут же ответить на этот вопрос утвердительно,
приведя в качестве примеров хотя бы «Тихий Дон» и «Доктора
Живаго» (что, кстати, делает и Пирогов). Я же с ответом
помедлил бы. Ведь о возрождении можно говорить лишь тогда, когда
снова образуется традиция, когда мы видим не одно-два
произведения, стоящих на обочине литературного процесса, а
эволюционирующий ряд. В советское же время «мейнстрим» создавали
либо мутировавшие почти до неузнаваемости потомки
Bildungsroman’ов (повествующие, разумеется, о становлении «советского
человека»), либо жанр, который я бы назвал (по аналогии с
«генетическими» мифами) «генетическим романом», то есть романом,
повествующим о создании/истории/становлении какого-нибудь
локуса или социальной общности, либо «романы поступка»,
рассказывающие о каком-либо замечательном происшествии в жизни
человека/социума, и о причинах/мотивах/следствиях этого
происшествия. Можно, конечно, еще назвать исторические романы,
романы-травелоги, детективы с их многочисленными подвидами и
некоторые другие — но все эти разновидности романа не похожи
на «классический русский реалистический роман». А вот три
первых вполне могут под него мимикрировать.
Что же мы видим сейчас? Роман как «высокий» жанр стремительно теряет
свое доминирующее положение и уходит в резервацию
«массовой» литературы. На центральное же место все настойчивее
начинает претендовать non-fiction: мемуары, «журналистские
расследования», серьезный и одновременно увлекательно написанный
научпоп. Именно такие книги сейчас наиболее часто и с
наибольшим удовольствием рецензируются, именно они чаще всего
выносятся на первые страницы рекламных издательских буклетов. А
роман... Те, кто говорят о кризисе романа, как-то забывают,
что самыми продаваемыми книгами последних лет являются именно
романы, хотя бы по названию — продукция Дарьи Донцовой,
Александры Марининой, Б. К. Седова и пр. (Кстати, спрос имеет
также и «интеллектуальный масскульт» в лице Татьяны Толстой,
Бориса Акунина, Виктора Пелевина).
Мне могут возразить, что это, мол, всё «низовая» словесность,
настоящая же литература — она делается Творцами с большой буквы, а
Творцы эти пребывают в кризисе, их Творения нынче не имеют
успеха, и интерес к ним в широкой публике стремительно
падает. Но ведь «успех» и «интерес» — понятия относительные.
Никогда нельзя заранее предугадать, кого позабудут, а кого
перечтут через сто-двести лет. Андре Жид писал: «Я полагаю, что
совершенным будет такое произведение искусства, которое
сперва пройдет незамеченным, на которое даже не обратят внимания,
в котором самые противоположные с виду качества — сила и
нежность, выправка и изящество, логика и небрежность, точность
и поэтичность — дышат с такой легкостью, что они кажутся
вполне естественными и ничуть не удивительными. А поэтому
первое, от чего нужно заставить себя отречься — это от
стремления поражать современников» (Жид А. Собр. соч. Л.,
1936. Т. 4. С. 404). Это замечательные слова. И они покажутся
замечательными вдвойне, если вспомнить, что действительно
многие и многие выдающиеся творения ума и вкуса были
современниками не поняты, даже отвергнуты.
Разумеется, предложенная выше типология весьма приблизительна. Она
выносит за скобки и стилистический, и идеологический план,
принимая во снимание лишь структуру и сюжет. Но, на мой
взгляд, нелепо разделять романы на «советские» и «антисоветские»,
«городские» и «деревенские», «популярные» и «непопулярные»,
«космополитические» и «патриотические» — как это легко и
увлекательно было делать еще двадцать лет назад, да зачастую
делается и сейчас. Если синтезировать подобные классификации,
то они разительно напомнят классификацию животных, якобы
найденную Борхесом в одной китайской энциклопедии (помните эссе
«Аналитический язык Джона Уилкинса»?). Из этого синтеза
получится примерно следующее. Романы бывают: а) толстые; б)
опубликованные не в Москве; в) напечатанные на пишущей машинке
в трех экземплярах; г) получившие Букера; д) отвергнутые
редакцией «Нового мира»; е) прочие; ж) изданные под
псевдонимом; з) презентованные в ЦДЛ... и т. п.
Шестьдесят лет назад М. М. Бахтин утверждал, что роман еще находится
в процессе активного становления, что жанровые признаки его
еще не выкристаллизовались, и поэтому так непросто их
определить. Отсюда и сложности в классификации. Думается, что
дело в другом. Роман — это жанр-«протей», который может
представать перед нами почти в любом обличье. Это особенно ярко
показывают экспериментальные романы, которые в пределе
превращаются в некие синтетические межжанровые образования.
Так что слухи о гибели романа представляются мне преувеличенными. В
конце концов, этому жанру скоро исполнится две тысячи лет.
За это время он испытал многое. То взлетал до самых вершин
духа, то впадал в анабиоз. Претерпевал самые неожиданные
изменения, представая перед читателем в самых различных обликах.
Он был и папирусным свитком, и кипой листов пергамента, и
легко скатываемой в трубочку брошюрой, и переплетенным в кожу
многотомником. Его читали и написанным полууставом, и
напечатанным на машинке, и с экрана компьютера. Он не умрет уже
хотя бы потому, что, прожив две тысячи лет — не умирают. Он
как птица Феникс: сгорит, превратится в ничто, в небытие, в
пепел, но все равно рано или поздно восстанет из него —
восстанет другим, не таким, как мы его привыкли видеть, а юным,
бодрым, полным сил и снова способным удивлять.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы