Комментарий |

Бэтмен Сагайдачный

Начало


ЖИРАПСКИЕ ТЕКСТЫ

Володе Костельману

1. Монмартр, Mon Апрель, Mon Май – на бирках весны – Китай, французский идет мужчина, в промежности: «Made in China». Бессмертие – не вопрос, лобзаю тебя в кювет, и мой темнофор подрос, и твой свежевыжат свет. Преодолев сверхзвук, зайду в овощной бутик: в корзинах – латук: тук-тук, на кассе – шахид: тик-тик. 2. Загружаю в себя: охренительный вирус: СПИД весенний Париж, дремлет в Лувре папирус и во тьме обнимает мамирус. Эти эндшпили крыш, удлиненные тени натурщиц подобны зевоте, и гусары молчат в анекдоте. Загружаю в себя кальвадос, пахнет яблоком эта невинность, а бессмертие – нет, не вопрос, запотевшие windows. В них быкующий Зевс – брадобрей, луврианец наверно, перекресток миров, и парижский еврей, не спеша, переходит на евро.

* * * *

В каком парижском пепельном году, о чем пищали устрицы на ужин? Лувр сделал свое дело. Помпиду оголубел, и должен быть разрушен. Ходили друг у друга в двойниках, впадали в сумасбродство и немилость, в прокисший сидр, и др., и др. – никак сожженное такси не заводилось. Тогда в Париже бастовали все: полиция, студенты, адвокаты, диспетчеры на взлетной полосе, и облака – сплошные баррикады. Волненья стихли, и опять рокфор на rue Madame воняет превосходно, И только Бог – бастует до сих пор, но, видимо, так Господу угодно.

* * * *

Произносишь ее про себя и чувствуешь привкус меди: проволока, ты, сегодня под напряжением, нет? длинная по слогам, рыжая, как медведи – сплющенные и растянутые на тысячу лет. Если справа налево бежит электрический ток, это значит, навстречу ему – перепуганный сфинкс, в восклицательном знаке – у птички увяз коготок, это значит, без света останутся Киев и Минск. 220 вольт, замыкание, переписка Вольтера с Екатериной, и плевать, что станешь горелым мясом, стеклом, резиной, на 12 тайных ампер накрыта в тебе вечеря, водишь пальцем, читаешь, в счастье свое не веря.

* * * *

Николай Васильевич Голем сочиняет еврейский horror, в перерывах гуляет голым, накрахмаленный, будто повар. Скажет: «Пр-р» – замирает Прага – перепуганная коняга, он ведет ее под уздцы. Карлов мост на краю бокала, для туристов (от папы Карла) – деревянные мертвецы. Николай Васильевич Голем, воздух шахматным пахнет полем, и за что не возьмись – беги! Здесь у каждой второй нимфетки черно-белые яйцеклетки, скороходные сапоги. Махаралю на дискотеке золотые поднимет веки, папиросу набьет «травой», и раввин в конопляном дыме мне на лбу начертает имя и прочтет по слогам: «Жи-вой».

* * * *

Укоряй меня, милая корюшка, убаюкивай рыбной игрой, я шатаюсь, набитый до горюшка, золотой стихотворной икрой. Это стерео, это монахиня, тишину подсекает сверчок, золотой поплавок Исаакия, Сатаны саблезубый крючок. Дай мне корюшка, мысли высокие, говори и молчи надо мной, заплутал в петербургской осоке я, перепутал матрас надувной. Вот насмертка моя – путеводная, вот наживка моя – уголек, кушай, корюшка, девочка родная, улыбнулся и к сердцу привлек.

* * * *

Саше Колесову

Меня втаскивали волоком, говорили: иначе – смерть, будто я – царь Колокол, а внутри меня – колокольчик Смерд, а внутри меня – Самурай вода, желтый город Владивосток, в дирижерских палочках там еда, на плечах собачий платок. Стынет рисовый шарик – опять луна, поменяйте это меню, почему в нем жизнь до сих пор – одна? Нет, я повара не виню. И отныне присно, в твоих веках дребезжит мобильное зло, вся в чешуйках черных и номерках: золотая рыбка, алло! Колокольчик Смерд, записной фагот, медных камешков полон рот. А меня переправят на берег тот, переплавят на берег тот.

* * * *

В царапинах мулатовое небо, и шторм затих, бывают дни, когда любить – не вредно, вся похоть на земле, весь этот стих, и пальмы веером конкретно. Славянский люд, покинув корабли, ломает мебель и тоскует хором, а на десерт – пакетик конопли вприкуску с «Беломором». Так припекло, и время 00 сек., затылок щупая оранжевой клешнею, садится солнце, как бывалый зек - на корточки, у Бога за душою. Почти на полумертвом голося, туземцы изготавливают блюдо: запихивают курицу – в гуся, гуся – в овцу, овечку – внутрь верблюда. Чтоб насадить на раскаленный прут, затем, в песок упрятать поскорее, и переждать, пока не уплывут все русские, и, может быть, евреи.

* * * *

Маслянистая рыбья спина, в чешуе тополиная крона, а над ней – западает луна, будто кнопка аккордеона. Вот и будем бухать до весны, у природы обильное лоно, если ты – полиглот тишины, значит, я – переводчик Харона. Освещает похмельные сны - к табурету примерзшая кружка, это – сало в прожилках мясных, или снег и кровавая юшка? Будем петь о любви напролет, петь и гладить приблудную кошку, самогонный растапливать лед, целоваться с тобой на дорожку.

* * * *

Вязнет колокол, мерзнет звонарь, воздух – в красных прожилках янтарь, подарите мне эту камею и проденьте цыганскую нить, я не знаю, по ком мне звонить, и молчать по тебе не умею. Пусть на этой камее – живут, и за стенкой стучит «Ундервуд», пусть на ней зацветает картофель, и готовит малиновый грог - так похожий на женщину Бог, на любимую женщину в профиль.

* * * *

Длинная лапка у божьей коровки, я поднимаюсь по ней без страховки, цельную вечность готовился взлет, слышу, как божья коровка поет: «Крайний человечек, полети на небо, дам тебе за это неразменный грошик, две бутылки водки и осьмушку хлеба, зажигалку «Zippo», сигарет хороших. Полети на небо к своему прорабу, поинтересуйся: «Как вы тут живете?», дам тебе за это – надувную бабу, «Робинзона Крузо» в твердом переплете. В память о полете, красные коровки будут плавать брассом, бегать стометровки, белые коровки в память о России, сочинят поэму для коровок синих. Мы своих артистов и своих ученых выдавим по капле из коровок черных. На земле у счастья – никакого шанса, улетай на небо и не возвращайся!»

* * * *

За то, что этот сад переживет века, и не осыплется минута за минутой, возьми его за яблочко и придуши слегка, в гнедую кожуру по осени укутай. Плоды айвы, покрытые пушком, как щеки детские – полны и розоваты, и ты бежишь с отцовским вещмешком, и вновь трещат от тяжести заплаты. Когда стреляет Босх Иероним двуствольной кистью в голову и спину, а ты бежишь, с рождения раним, – вишневый и седой наполовину. И за оградой – вновь увидишь сад, увидишь дом и ангельские лица всех брошенных тобою, невпопад варенье пишется, и в баночках хранится

* * * *

День ацтеков, середина мая, вдоль музея им. Сковороды пятится машина поливная, распушив павлиний хвост воды. Вот и я под этот хвост прилягу, выключив похмельные глаза, но, опять протягивает флягу добрый доктор Дима Легеза. Это виски, револьверный виски, солодовый привкус на устах, женский смех, переходящий в визг и стоны в облепиховых кустах. Проплывают памятники в мыле, и висят мочалки облаков, день ацтеков, и они – любили, приносили в жертву стариков.

* * * *

Мумия винограда – это изюм, изюм, эхо у водопада, будто Дюран-Дюран, мальчик за ноутбуком весь преисполнен «Doom», ну, а Господь, по слухам, не выполняет план. Прямо из секонд-хенда вваливается год, вот и любовь – аренда, птичьи мои права, прапорщик бородатый вспомнился анекдот, лезвие бреет дважды – это «Нева-Нева». Старый почтовый ящик, соросовский ленд-лиз для мертвецов входящих и исходящих из снежного полумрака этих ночных минут, Что ты глядишь, собака? Трафик тебя зовут.

* * * *

Снег в нетерпении прядет ушами и мерзлую калину ест, а всадник на балкон выходит при пижаме, хозяин здешних мест. И вот, перемахнув через перила, он прыгает в седло, в его руке вибрирует «мобила», «Кто говорит? Алло!» Вокруг – глубокие следы побелки, и в крапинку пожарный щит, он говорит: «Окей, забейте стрелки...» и снег спешит, проламывая грудью виноградник, спешит на Рождество, и постепенно бронзовеет всадник - врастающий в него.

* * * *

Тихо, как на дне Титаника, время – из морских узлов. Деревенская ботаника: сабельник, болиголов. Подорожник в рыжей копоти, добродушный зверобой – ни предательства, ни похоти, дождь и воздух кусковой. Вот, в тельняшке кто-то движется, улыбается в усы. Все острей и ближе слышится серебристый свист косы. Мусульмане и католики, православные и не… Ждут нас розовые кролики, с батарейками в спине!

* * * *

Всадники Потешного Суда – клоуны, шуты и скоморохи, это – кубик, это – рубик льда: не собрать, ни разобрать эпохи. Сахар-сахар, что же ты – песок, и не кровь, а кетчуп на ладони? Вот архангел пригубил свисток, и заржали цирковые пони. Вот и мы, на разные лады, тишину отпили и отпели. И пускай на небе ни звезды – я хотел бы жить в таком отеле. Из-за крыльев – спать на животе, слушать звон московских колоколен, несмотря на то, что наш Портье – глуховат, и мною не доволен.

* * * *

Группе «Ремонт Воды»

Это осень сверкает нашивками, прорастает бамбук из костра, больно очень, когда над ошибками в штыковую работать пора. Далеко обезьяне до дембеля, и покою не снится покой, здесь иная замешана темпера, темперамент такой. И луна, опустевшею флягою прикорнула на черном бедре, это осень терпеть над бумагою, предаваться любви и хандре. И склонясь над колодцем в незнании, что растет в глубину – не вода, а последняя башня в Танзании, над которой восходит звезда.

* * * *

Алексею Цветкову

Я этот договор когда-нибудь нарушу, глубокий холм, высокий мой овраг, и вывернут бурьян подкладкою наружу, не отыскать печатей и бумаг. Почувствуешь подлог, роскошную подделку, и правду голую, так истинно ебут, а на губах, когда целуешь девку – штормящий вкус земли и корабельный бунт. Мерцает покаянный свет в каютах, Державин суетится у плиты, а нам еще своих крысят баюкать, восстав из колыбельной темноты. Едва прозрев, мы сразу окосели: а ну-ка, кто здесь временные, слазь! …и жизнь – цветет, не ведая доселе, в кого она такая удалась?

* * * *

Разбежались все мои напарники, и литературная свинья – при лучине, в крепостном свинарнике – вышивает бисером меня. Белые, оранжевые, синие… бисеринки – пластик и металл, я их с малолетства перед свиньями с беспризорной меткостью метал. Мне хавронья предлагает выпивку, порося в сметане, холодец, ну-ка, посмотри на эту вышивку, словочерпий, баловень, гордец. Там, на фоне скотобойной радуги, будто бы в реальности иной, это я смеюсь в багровом фартуке и сжимаю швайку за спиной.

* * * *

Окончить Институт петли и подоконника, пускай стихи растут, как ногти у покойника. И в том, что ты – поэт, существенная выгода, когда любой ответ не оставляет выхода.

* * * *

Это небо не для галочки, а для ласточки в пике, хвойный лес – одет с иголочки, жук сползает по строке. Это страшная считалочка на арбатском языке, люди – леденцы на палочках у бессмертия в руке.

* * * *

Соединялись пролетарии, и пролетали истребители, волхвы скучали в планетарии, и ссорились мои родители. И все на свете было рядышком: детсад, завод после аварии, тюрьма, и снег в чернильных пятнышках – прям из небесной канцелярии, военкомат от кавалерии, погост, а дальше – снег кончается, лепили далматинцев, верили, что жизнь собачья получается. И мы осваивали стенопись: знак равенства в любви неправильный, а дальше – нежность или ненависть, и мой сырок со мною плавленый.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка