Комментарий |

Мы живем под собою не чуя страны (фрагмент из книги «Шатры страха»). Выпуск 2

Соавтор: Наум Вайман

Мы живем под собою не чуя страны (фрагмент из книги «Шатры страха»)

Выпуск 2

Выпуск 1

1.9.

Наум, привет!

Никто не будет спорить (тем более – после Фуко и иже с ним), что
литература и политика переплетены. Но раз уж ты затрагиваешь тему
того, что «каждая субкультура… имеет своего «поэта-жреца-жертву»»,
то напрашивается вопрос о соотношении этих двух планов. Из твоего
текста (как и из текстов Кожинова) создается впечатление, что
текущее политиканство и архетипическое творчество – одно и то
же (или, по крайней мере, явления одного порядка). Я так не думаю.
Если даже все, что у тебя сказано о М-ме, – правда (в чем я глубоко
сомневаюсь), это тема для «вспомогательной литературоведческой
дисциплины», имеющая, в общем-то, весьма косвенное отношение к
делу. Но и на уровне политиканства концы с концами не сходятся:
получается, что М сделал ставку на «расу писателей» (переоценив
ее «гражданское мужество») – и проиграл, довольно-таки глупо и
позорно. Неубедителен тезис (важный в твоем контексте) о том,
что это «личный выпад» против Сталина. Любая «концептуальная раскрутка»
картины, нарисованной в стихотворении, приведет к вопросу о том,
почему «революционная демократия» так легко и незаметно трансформировалась
в авторитаризм (или даже «тоталитаризм»). А это уже – не вопрос
о «личности» или «смене лидера».

Думаю, что за «политической» эскападой М-ма не стояло ничего,
кроме его личного ощущения затравленности на фоне стабилизации
режима после ряда исключительно жестоких мер («коллективизация»
и проч.), к которым у М-ма не было (и не могло быть) действительно
принципиального отношения. Как сказал Макс Волошин: «В этом отношении
я могу вас успокоить вполне: Мандельштам ни к какой службе неспособен,
а также и к политическим убеждениям: этим он никогда в жизни не
страдал». Если посмотреть на ситуацию «с политической точки зрения»
(что, вообще говоря, почти смешно применительно к нашему клиенту),
то нельзя было вообразить более неподходящего момента для выступления
против Сталина. В преддверии Съезда писателей режим взял курс
на «консолидацию», и все бывшие и потенциальные «диссиденты» были
в это время «преисполнены надежд» (как и положено полезным идиотам).
Например, «Пастернак в тот момент /конец 1933 года/, бесспорно,
разделял убеждение, что Сталин является цементирующей силой в
стране, что периоду «мятежей и казней» приходит конец, и дикий
пример «фашизма» обусловит переход социалистического государства
на путь гуманности и цивилизации» (Флейшман. Пастернак в 30-е
годы. С. 194). Все бывшие лидеры оппозиции именно в этот момент
взапуски клялись в верности Сталину. «Как и другие бывшие лидеры
оппозиции, Н.И. Бухарин выступил на «съезде победителей» с безоговорочным
признанием правоты «генеральной линии» партии». «Многие верили
тогда, что самое страшное позади. Выстояв в пятилетнем противоборстве
с обществом, закрепив бесповоротность коллективизации и индустриального
скачка, разгромив все сколько-нибудь организованные оппозиционные
группировки и партии, сталинская команда, казалось, и сама пойдет
на некоторые уступки во имя умиротворения страны. Расчеты эти
не были безосновательными. Ведь относительная стабилизация, достигнутая
к концу 1933 г., покоилась не только на насилии. В определенной
степени она была также результатом проведения сравнительно умеренной
политики» (Хлевнюк. Политбюро. Механизмы политической власти в
1930-е годы. Цит. по Флейшману). «Арест Мандельштама произошел
на фоне праздничного подъема в литературной среде. 13 мая начался
прием в члены нового Союза советских писателей. На заседании комиссии
15 мая были, в частности, введены в Союз Воронский, Пильняк, Зарудин,
Инбер, Катаев, Тихонов, Пастернак». (Флейшман, с. 214-215). Вывод,
который делает Флейшман (на основе тщательнейшего, многолетнего
изучения «настроений момента»), представляется мне неоспоримым:
«…в условиях нового общественно-политического климата, осознанного
(и уже не казавшегося обязательно подневольным) отказа бывшей
оппозиции от борьбы со Сталиным, консолидации различных политических
флангов на основе программы либерализации режима – осмеивание
«кремлевского горца» повисало в воздухе». (Флейшман, c. 186).
Так что весь «политический расчет» М-ма (которого, впрочем, и
не было) – «повисал в воздухе». В связи с чем считаю эту тему
закрытой.

Другое дело – психологические мотивы (безусловно, связанные с
«политическим фоном»). У того же Флейшмана приводятся агентурные
(стукаческие) данные о «разговорах» М-ма, относящиеся как раз
ко времени написания «Мы живем, под собою не чуя страны»); один
стукач доносил: «На днях вернулся из Крыма О. Мандельштам. Настроение
его резко окрасилось в антисоветские тона. Он взвинчен, резок
в характеристиках и оценках, явно нетерпим к чужим взглядам /плюрализьма,
вишь, нехватало!/. Резко отгородился от соседей, даже окна держит
закрытыми со спущенными занавесками. Его очень угнетают картины
голода, виденные в Крыму, а также собственные литературные неудачи:
из его книги ГИХЛ собирается изъять даже старые стихи, о последних
работах молчат. Старые его огорчения (побои, травля в связи с
«плагиатом») не нашли сочувствия ни в литературных кругах, ни
в высоких сферах. Мандельштам собирается вновь писать тов. Сталину.
Яснее всего его настроение видно из фразы: ‘Если бы я получил
заграничную поездку, я пошел бы на все, на любой голод, но остался
бы там’». (Флейшман, c. 185). Это портрет не «политического заговорщика»,
а абсолютно изолированного брюзги-отшельника, отщепенца в народной
семье, который «отгородился от соседей» и «даже окна держит закрытыми
со спущенными занавесками».

Ну а политическая роль Бухарина, как и Каменева (еще один «покровитель»),
была к тому времени уже отыграна, и они это прекрасно понимали.
Каменев даже пытался «заняться литературой». В «Дневнике» Корнея
Чуковского есть очень характерная – и почти абсурдистская – запись
по этому поводу. Узнав из газет, что Каменев «оказался шпионом»,
Чуковский размышляет (запись от 18 января 1935 года): «Очень волнует
меня дело Зиновьева, Каменева и других. Вчера читал обвинительный
акт. Оказывается, для этих людей литература была дымовая завеса,
которой они прикрывали свои убогие политические цели. А я-то верил,
что Каменев и вправду волнуется по поводу переводов Шекспира,
озабочен юбилеем Пушкина… и что вся его жизнь у нас на ладони.
Мне казалось, что он сам убедился, что в политике он ломаный грош,
и вот искренне ушел в литературу – выполняя предначертания партии.
Все знали, что в феврале он будет выбран в академики, что Горький
наметил его директором Всесоюзного института литературы, и казалось,
что его честолюбие вполне удовлетворено этими перспективами. По
его словам, Зиновьев до такой степени вошел в литературу /на то
и жид, чтобы «войти в русскую литературу»/, что даже стал детские
сказки писать, и он даже показывал мне детскую сказку Зиновьева
с картинками… очень неумелую, но трогательную/!/. Мы, литераторы,
ценили Каменева: в последнее время, как литератор, он значительно
вырос, его книжка о Чернышевском, редактура «Былого и дум» стоят
на довольно высоком уровне. Приятная его манера обращения с каждым
писателем (на равной ноге) сделала то, что он расположил к себе:
1) всех литературоведов, гнездящихся в Пушкинском доме; 2) всех
переводчиков, гнездящихся в «Academia» и проч., и проч., и проч.
Понемногу он стал пользоваться в литературной среде некоторым
моральным авторитетом – и все это, оказывается, было ширмой для
него, как для политического авантюриста, который пытался захватить
культурные высоты в стране, дабы вернуть себе утраченный политический
лик». Бедняге Чуковскому, к 1935 году окончательно потерявшему
ориентацию, простительно было поверить в то, что авторы «детских
сказок с картинками» и «книжки о Чернышевском» были стррррашными
политическими заговорщиками (имевшими, к тому же, в своих рядах
такого могучего союзника, как старый заматерелый эсер Мандельштам),
но рассуждать об этом сегодня, да еще на голубом глазу, пристало
только авторам журнала «Наш современник» или газеты «День».

Проблема в том, что сам М-м оказался неспособным к выработке самостоятельной
политической позиции (вообще – к политическому дискурсу), его
носило, как былинку, и единственное, в чем можно было быть с ним
уверенным, так это в том, что за каждым «сильным» политическим
высказыванием последует еще более сильное – противоположное по
смыслу (он ведь и коллективизацию успел «поприветствовать»); так,
стихотворение, «Мы живем, под собою не чуя страны» предопределило
последующий – по сути, длившийся до конца жизни – «сталинизм»
М-ма). Я слышу в этом стихотворении не столько политиканство,
сколько детскую жалобу: все, вроде бы, делали правильно, – и вдруг
так случилось, что «нас» не слышно («наши речи за десять шагов
не слышны»), мы не нужны как «артикулирующие субъекты». Центром
всей «политики» М-ма являлся, по моему разумению, императив создания
благоприятной «акустики» для слышимости его поэтического голоса
(М говорит власти: «Сделайте мне слышно», как герой пьесы Маяковского
говорит: «Сделайте мне красиво»). Вот Сталина слышно (он один
лишь бабачит), а «нас» – нет. Значит – все неправильно. И жутко
обидно. Если ребенка накормили и одели, а игрушку отняли, – долой
родителей! Никакая это, по большому счету, не «политика», а инфантильная
заклинательная магия человека, окончательно утратившего ориентиры
(живущего «под собою не чуя страны»).

Матвею:

Я и не собирался связывать политиканство с «архитипическим творчеством»,
а написал именно о политиканстве, которое зачастую сопровождает
творчество, и у Мандельштама этого политиканства − хоть
отбавляй. И не на «расу писателей» он делал ставку, а на политический
резонанс. И мало ли что говорил Волошин за десять лет до этих
событий. А наряду с картиной «консолидации», нарисованной Флейшманом,
существовали реальные заговоры внутри партии, и в разгар «национального
примирения» на 17 съезде в 34 году была реальная попытка «потеснить»
Сталина в Политбюро и даже заменить его Кировым. Но повторяться
не буду, тем более, что спор о политических мотивировках стихотворения
«Мы живем…» довольно бессмысленен – доказать что-либо невозможно.
Если мотивировки и были, то они не были результатом конкретного
«сговора» с кем бы то ни было, а результатом политических фантазий
М-ма (думаю, что он мнил себя провидцем и в области политики).
32-34 годы были ключевыми в становлении будущего «сталинского
режима», и М-м мог сознательно принять участие «в борьбе».

Кстати, твои «психологические» аргументы (был затравлен и отторжен)
совпадают с аргументами А. Кушнера, а ты вроде не слишком с ним
соглашался.

Стивен Коэн («Бухарин. Политическая биография», кстати, довольно
толковая книжка), пишет о том, что Бухарин (и это совпадает с
мыслями М-ма о гуманизме) в последние годы писал о «социалистическом
гуманизме», об экономических реформах, в общем, о том, к чему
пришли в СССР в шестидесятые... Но самое интересное, что он, оказывается,
дружил с Надей Аллилуевой (а может она была в него влюблена) и,
видимо, внушал ей свои взгляды (не без умысла, конечно, знал с
кем дело имеет, проварен был в чистках, как соль), и ее самоубийство
тоже связано с противостоянием Сталину (Сталин назвал это «предательством»,
и, возможно, был недалек от истины, имел основание не только ревновать,
но и подозревать в этой интриге особое политическое коварство
Бухарина − во узелок для романа!).

Науму:

Ты пишешь о «довольно толковой» книге Коэна о Бухарине. В связи
с этим – небольшая «реплика». Я все больше утверждаюсь в своей
«главной интуиции»: оставшегося мне времени едва ли хватит на
то, чтобы осознать всю глубину собственной глупости. В свое время
выход книг «советологов» типа Коэна явился для «людей типа я»
«почти откровением». И лишь сравнительно недавно я осознал, что
это за публика. Коэн представляет в западной «советологии» наиболее
оголтелое «либеральное» (а по сути − неокоммунистическое)
направление. Основные свои силы он посвятил «разоблачению» таких
действительно серьезных историков, как Мартин Малия, Конквист,
Пайпс. Главная мысль Коэна: не так страшен коммунизм, как его
малюют. Вот если бы чуть-чуть там подпустить либерализма, а тут
− свободы, вышел бы строй всем на заглядение, на зависть
западным демократиям. Коэн «глубоко уверен», что СССР подлежал
не слому, а мягкому реформированию. Распад Союза? По мнению Коэна,
это «чистая случайность»: «Договор /Новоогаревский/ не состоялся
не потому, что Союз был нереформируемым, а потому, что небольшая
группа высокопоставленных чиновников в Москве организовала 19
августа вооруженный переворот с целью помешать его успешной реформе».
(Есть все-таки люди и поглупее меня − это американские либеральные-евреи-советологи).
Еще один перл Коэна: «Большинство западных специалистов долгое
время было убеждено, что базовые институты советской системы были
чересчур «тоталитарными» или иначе устроенными, чтобы быть способными
к фундаментальному реформированию. На самом деле, в системе с
самого начала была заложена двойственность, делавшая ее потенциально
реформируемой и даже готовой к реформам. С формальной точки зрения,
в ней присутствовали все или почти все институты представительной
демократии: конституция, предусматривавшая гражданские свободы,
законодательные органы, выборы, органы правосудия, федерация.
Но внутри каждого из этих компонентов или наряду с ними присутствовали
«противовесы», сводившие на нет их демократическое содержание.
Наиболее важными из них были политическая монополия Коммунистической
партии, безальтернативное голосование, цензура и полицейские репрессии.
Все, что требовалось, чтобы начать процесс демократических реформ,
это желание и умение устранить эти противовесы».

Но даже после полного развала СССР этот мудак (разумеется, ярый
демократ и «враг Буша») не угомонился: он призвал «Запад и США
изменить свою позицию по отношению к России по трем линиям: заморозить
дальнейшее расширение НАТО на Восток, списать российские долги
и договориться по проблемам противоракетной обороны и судьбы договора
по ПРО». Особенно всполошился Коэн при угрозе прихода Ющенко к
власти на Украине. Тут уж он начал давать интервью исключительно
газете «Правда» (большая находка для коммуняк). Цитирую: «Сейчас
стала реальной опасность не только «холодного мира», но и новой
«холодной войны». Непосредственной причиной стали события на Украине.
Я предупреждал об этой опасности. Она таилась в двух проявлениях
политики США в отношении России: во-первых, окружение вашей страны
американскими и натовскими военными базами; во-вторых, растущее
американское политическое влияние в Восточной Европе и даже в
ближнем зарубежье России. Пока это не «железный», а «мягкий занавес».
Но в любом случае можно говорить, что вокруг России разворачивается
заслон американской военной мощи и влияния. Это неизбежно спровоцирует
Россию на ответную реакцию. И это столкновение происходит из-за
проигрыша России (СССР) в «холодной войне», из-за «отступнической
политики Ельцина» в 90-е годы. Поскольку «США постоянно требуют
от РФ уступок и полного подчинения, мы получили от вас практически
все, не отдав взамен ничего. И от вас будет обратная реакция обязательно
− это исторический закон». Особенно если учесть, что «базы
НАТО стягиваются кольцом вокруг России. Причина − нефть,
но не только: эти действия США – логика Новой Римской империи,
которую строит Буш-младший». Словом, тот еще фрукт.

Матвею:

Ну, смотри, если бы можно было бы «привить» коммунизму немного
либерализма, свобод и т.п. то многие попросились бы в него обратно.
Да и американское «демократическое» мессианство меня раздражает
не меньше коммунистического. И смысла строительства системы ПВО
в Восточной Европе я тоже не вижу (разве что как средство давления
на Россию). Но это спор долгий. Что касается Коэна, то информации
у него рассыпано много. Так, например, у меня сложилось впечатление
(может Коэн его «спровоцировал»), что Сталин не был глубоким политиком,
а был человеком довольно мелочным, и очень грубым (прав был Владимир
Ильич), причем не только в личных отношениях, но в подходе к проблемам.

Впрочем, какое это все теперь имеет значение...

3.9.05.

Наум, привет!

Вот еще что подумалось: с чем пришел к нам Коэн и с чем пришли
к нему «мы»? Коэн «разочаровался в капитализме», но и Сталин его
«не совсем устроил»; поэтому он нашел свой идеал «на полдороге»
– в лице «любимца партии» Бухарина. «Мы» же шли в противоположную
сторону; встретившись с Коэном, мы, разумеется, приняли его за
«осведомленного союзника» (кому же тогда могло прийти в голову,
что он движется «по направлению к Сталину»?); впрочем, «мы» с
Коэном очень быстро разминулись, потому что без заминки перескочили
через этап «социализма с человеческим лицом» (правильно ли я понял,
что ты и Мандельштама записал в адепты такого социализма? Если
так, то я категорически с этим не согласен), но остались в странном
заблуждении, что «мы с Коэном» (он, кстати, преподает в Нью-Йоркском
университете) – единомышленники.

Что касается нашего клиента, то я только сейчас осознал, что особенно
неприятно поразило меня в твоей статье – отсутствие самого стихотворения.
Оно для твоих построений не понадобилось, оказалось лишним. Это
заставило меня призадуматься – и перечитать стихотворение.

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, кует за указом указ −
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него – то малина
И широкая грудь осетина.

Ноябрь 1933

Как-то так сложилось, что «снобы» не анализируют его, потому что
это, якобы, «за гранью литературы» (вариацию такого подхода смотри
у Кушнера); «общественники» же считают эти стихи скорее «поступком»,
поэтому им тоже не интересно им заниматься. А середины – как это
свойственно «россиянам» – нет.

Хотя Ахматова мыслила в верном направлении, назвав стихотворение
«лубком», это определение (жанровое) не только не исчерпывающее,
но и не вполне точное. Я бы сказал, что это «лубочная мистерия».

Поясню свою мысль.

Первые четыре строки резко противостоят – всем остальным. «Мы
живем, под собою не чуя страны» – первая строчка – могла бы стать
началом «нормального» (с авторским «психологическим самораскрытием»)
стихотворения типа «В Петербурге мы сойдемся снова». Думаю, и
«мы» в обоих случаях относится к одному и тому же «референту»
– артистической (и отчасти научной, типа Кузина) богеме. Этими
людьми, по сути, исчерпывался и круг тех, кому Мандельштам это
стихотворение читал (см. им же составленные списки – Ахматова,
Петровых, Л. Гумилев, Кузин; известно, что среди них был и Пастернак,
которого М по какой-то причине не назвал).

Что значит «под собою не чуя страны»? Уверен, что, кроме поверхностного
– «общественно-политического» – смысла здесь присутствует смысл
архетипический, а именно: мифолого-хтонический. Вспомним «Садко»,
песнь которого «подпитывает» творчество, разносясь со дна озера.
«Помощник и моих трудов» может быть назван «грубым» (в «Сохрани…»,
поскольку всё хтоническое – относится к области «чудовищного»
(и Конек-Горбунок по происхождению – хтоническое чудовище). Первое
четверостишие начинается с подземного-хтонического «низа», «дольнего»
– и кончается «горним» «верхом»: «Там припомнят кремлевского горца».
Кремль – это и сказочный город, и гора (звуковая перекличка с
родиной Сталина – Гори), и, на предельном уровне обобщения, –
нечто симметрично противоположное хтоническому: горнее, небесное.
Вся штука в том, что между «горним» и дольним» произведена «метафизическая
инверсия»: они поменялись местами в ценностном отношении. Можно
сказать и так: горний замок захвачен злым драконом (хтоническим
по происхождению), а помощи можно ждать только «снизу», из-под
земли (каковой концепт облегчается тем, что хтоническое изначально
амбивалентно – как, например, такая «помощница», как Баба-Яга).

А ‘мистерия’ как жанр характеризуется как раз тем, что действие
в ней происходит «между небом и землей», в пространственном «натяжении»
между «абсолютным верхом» и «абсолютным низом».

Весь оставшийся текст, следующий за первым «четверостишием» (хотя
на самом деле стихотворение написано двустишиями) – радикальнейшим
образом отличается от начала: он выполнен в духе «карнавального
инобытия». Между первыми четырьмя – и последующими строками пролегает
некая «малая Рампа»: это мир «карнавальной потусторонности», мир
некоего морока, сна. «Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет, / Он
один лишь бабачит и тычет». И сон этот – вполне литературный;
естественно, пушкинский. Сброд, теснящийся вокруг вождя, да и
сам вождь, приобретают животно-хтоническую чудовищность – как
во сне Татьяны в «Евгении Онегине». Заметь, какое обилие «животных
черт»: пальцы жирны «как черви», усища – «тараканьи»; звуки тоже
«животные»: свистит, мяучит». У Пушкина Онегин занимает в «шайке»
такое же господствующее положение, как Сталин среди окружающего
его сброда. И в Онегине тоже есть «животные» черты: «Медведь промолвил:
здесь мой кум: / Погрейся у него немножко!» (Онегин – кум медведя!).
Ты не задавался вопросом, почему вожди у М-ма отличаются «тонкошеестью»?
Если посмотреть на фотографии людей типа Молотова или Жданова,
я бы сказал, скорее, что у них вообще нет шеи. Разгадка, как мне
кажется, – в том же сне из Евгения Онегина:

Еще страшней, еще чуднее: 
Вот рак верьхом на пауке, 
Вот череп на гусиной шее 
Вертится в красном колпаке…

А «Лай, хохот, пенье, свист и хлоп» прообраз строки «Кто свистит,
кто мяучит, кто хнычет».

И вот какое место занимает Онегин среди «шайки» (как Сталин среди
«сброда»)

Он знак подаст: и все хлопочут; 
Он пьет: все пьют и все кричат; 
Он засмеется: все хохочут; 
Нахмурит брови: все молчат; 
Он там хозяин, это ясно…

Важнее же всего то, что у Мандельштама отношение к Сталину отнюдь
не однозначное (как это кажется на первый взгляд), а столь же
амбивалентное, как у Татьяны – к Онегину:

Но что подумала Татьяна, 
Когда узнала меж гостей 
Того, кто мил и страшен ей, 
Героя нашего романа!

Но, конечно, глубинный смысл Мандельштамовского «зазеркалья» иной,
чем у Пушкина. Пушкинский фон удобен не столько для поисков «сходства
несходного», сколько для выявления «несходства сходного».

Вернемся к началу рассуждения. Те «мы», чьи речи «за десять шагов
не слышны» («лирический субъект» первых четырех строк) каким-то
образом «равночестны» всему остальному: две части стихотворения
балансируют функционально на равных. По сути, они (то бишь «мы»)
должны были бы находиться в «горнем раю», узурпированном злым
волшебником Сталиным. Все карнавально-хтоническое кремлевское
зазеркалье – есть не что иное, как проекция комплексов этих самых
«мы» (как сон Татьяны – проекция ее комплексов). Это «мы» хотели
бы (и «имеем право») обладать даром слова и «акустикой» такого
рода, что слово без малейшего зазора становится делом (как у Бога:
для него подумать – все равно что сделать); речь идет о радикальнейшей
– поистине божественной – власти слова (далеко превышающей
‘власть’ в чисто политическом смысле). Сталин у М-ма: бабачит
– кует за указом указ – кому в пах, кому в лоб, кому в бровь,
кому в глаз. (Это царство карнавального «телесного низа»; здесь
вполне уместен и вариант «И широкая жопа грузина»). Бабаченье
– чисто словесная деятельность – без малейшего зазора переходит
в калеченье (членовредительство «кровавых костей в колесе»), которое
находит свое логическое завершение в казни: (Что ни
казнь у него – то малина). Но ведь образ казни
был логическим завершением и чисто поэтических (казалось бы) запросов
Мандельштама (начиная еще с раннего: «Участвовать в твоей железной
каре хоть тяжестью меня благослови»); мы столько об этом говорили,
что не стоит, наверное приводить здесь всем известные – и чрезвычайно
многочисленные – примеры. Образ «кремлевского зазеркалья» (Сталина
и сброда тонкошеих вождей), оккупированного (в нарушение «природно-мифологической
субординации») хтоническими чудовищами (коим место «под нами»)
– это проекция инфантильного «принципа удовольствия» (Фрейд),
где помысел обладает непререкаемой властью, где вещи не сопротивляются
желаниям, где власть слова – беспредельна. Но разве
это не «мечта поэта» (теургически настроенного, разумеется, каковым
М-м здесь перед нами и предстает)?

Матвею:

Мне кажется, что стихотворение «проще».

И никакого «теургического настроя» я в нем не чувствую. М-м вообще
отвергал теургию, даром что ль в акмеисты пошел, мы уже обсуждали
это в связи с Анненским.

«Мы живем под собою не чуя страны» выдает фрустрацию М-ма по поводу
неудавшегося «слияния со страной». В самом деле, столько сил и
душевных мук потрачено, даже выражена «готовность на все», отброшены
честь и совесть и чаша отцов, а «говорить» (петь) не дают, лишили
акустики, слова не слышны, а тогда и все клятвы напрасны.

Это своего рода претензия Сталину, не выполняющему фаустовскую
сделку. То есть М-м чувствует себя обманутым, его надули, отсюда
и безудержный гнев на нарушителя конвенции.

Науму:

Думаю, ты идешь в правильном направлении, когда усматриваешь в
«Мы живем, под собою не чуя страны», «фрустрацию по поводу неудавшегося
слияния со страной» – иными словами, памфлет Мандельштама можно
рассматривать как своеобразную «поправку к ‘Сохрани…», где «порыв
к слиянию» выражен с наибольшей – предельной для Мандельштама
– силой.

Я бы даже усилил это утверждение. По моему ощущению, «Сохрани…»
было для Мандельштама не просто очередным стихотворением, а «перформативным
актом»: чем-то вроде «расписки кровью». Думаю, Мандельштам сам
был потрясен и по-настоящему напуган этим актом (испугался собственного
стихотворения), поскольку «не ожидал от себя такого» (как сказал
другой поэт: «Куда же это я попал, /Такой начитанный и умный?»)

О теургическом настрое М-ма еще поговорим. Здесь ключевая мифологема
– смерть поэта «вьяве» (она же − «казнь»), на которую идут,
перешагивая через Рампу. Этот мотив есть в «Канцоне» и много где
еще (мы отмечали подобные моменты). Но главный в этом отношении
текст − «Скрябин и христианство». Трактовка смерти здесь
чисто теургическая (да ты и сам об этом писал). Конечно, М-м «ушел»
от Вяч. Иванова, но не так далеко, как кажется (и, тем более,
«считается»). А что касается его «декадентства» и связи с Анненским,
то я говорил об этих материях в связи с ранним Мандельштамом;
и от этого он тоже «ушел», и тоже не так далеко, как кажется.
А специфика его «метода» − как раз во встрече на полпути
между декадансом и теургией. В связи с этим − пара цитат,
которые я «откопал» совсем недавно. Если помнишь, у М-ма был учитель
(в гимназии), решающим образом повлиявший на него на самом раннем
этапе развития − Вл. Гиппиус. Так вот, среди «погорелых»
книг Фаланстера я приобрел книжку, которую никогда не купил бы
за полную цену: Писатели символистского круга. Новые материалы.
СПб.: Дмитрий Буланин, 2003. Там есть раздел, посвященный Вл.
Гиппиусу (которого я знал очень плохо). Оказалось, что это чрезвычайно
интересный − не столько поэт, сколько мыслитель, зацикленный
как раз на проблеме декадентства. Он всю жизнь выяснял с ним отношения
и в конечном итоге пришел к выводу, что символизм совершил грех,
изменив декадентству. Вот пара очень «суггестивных» цитат на эту
тему: «Добролюбов был не декадент без упрека, а скорее символист,
потому что символизм − это уже измена декадентству, это
уже соприкосновение одним концом с религией, с верованиями; символизму
есть выход и к жизни, и к природе, и к общественности. Декадентство
– крайнее самоутверждение личности, угрюмо-эстетическое, совершенно
замкнутое. Это предел всякого самообособления».

Еще цитата из Вл. Гиппиуса (совершенно поразительная по близости
к тому, до чего я «дошел своим умом»): «Декадентство теперь уже
забыто. Его отменил символизм. Преодолел? Все декадентские томления?
<...> И ничего не преодолели! <...> То, чем отличается
символизм от декадентства, в том слабость символизма, а не сила
− именно потому, что преодоления не совершилось. <...>
Это не два разные мировоззрения − но два разные жизненные
требования. <...> Или забыли, с чем боролось декадентство,
что мнило − или отчаивалось − преодолевать?.. Войти в мир − как в Бога, и − в Бога
как в мир.

<...> Чем же кончился декадентский вызов? Ничем. Почему
же оно было событие настоящей жизни, а символизм подделка? Символизм
ответил!.. Вечное дитя Андрей Белый позвал, – куда? Мудрый Сологуб
– на Ойле, на Ойле! Перечислить ли других? Куда же? Куда позвали,
куда двинули женственные вдохновения Блока? Да не были ли они
все сами слишком женственны?» Эти мысли достаточно глубоки сами
по себе («моя школа» почти в чистом виде), но они приобретают
особый смысл в свете известного влияния (чуть ли не решающего)
Вл. Гиппиуса на раннего М-ма.

Еще одна цитата − на тему «особых отношений» людей круга
Мандельштама к власти (эта тема затрагивалась Жолковским). Знакомая
Ахматовой Наталия Роскина (дочь известного репрессированного литературоведа
и «последняя любовь» Заболоцкого) пишет в своих воспоминаниях:
«Неожиданные поклонники оказывались у нее и в Кремлевской среде.
/Далее рассказывается, как она помогла своей приемной внучке Ане
перевести служившего в армии мужа-художника Лёню под Ленинград/.
Аня приехала в Москву из Ленинграда, чтобы увидеться с Анной Андреевной
и сказать ей: «Акума! Ты все можешь! Верни мне Лёню!» Девочка
хорошо знала Акуму и польстила ей.

Идея всемогущества − при полной беспомощности − была
весьма привлекательна для Ахматовой: она обратилась к маршалу
Коневу, о котором слышала, что он любит стихи, знает ее поэзию,
и молодого художника перевели под Ленинград, чтобы он мог приезжать
к жене на воскресенье». (Наталия Роскина. Четыре главы. Из литературных
воспоминаний. YMKA-PRESS, 1980. С. 29). Не кажется ли тебе, что
формула «идея всемогущества − при полной беспомощности −
была весьма привлекательна» не в меньшей степени применима и к
Мандельштаму?

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка