Укатали Сивку крутые горки
С. Воложин (31/08/2012)
Что может быть лучше свободной воли!
В. Катаев. «Кубик»
- Навсегда?
- Да.
Н. Гойхман. «Ну, вот и всё»
Почему читаешь повесть, и плакать хочется на каждой строчке?
Это «Кубик» (1968). Валентина Катаева. Того, что «Белеет парус одинокий» написал в 1936 году… А в 20-м был в офицерском заговоре по захвату Одессы врангелевцами… Случайно не расстрелян красными. Умер он в 86-м, а в 68-м ему был 71 год, и, наверно, он оглядывал жизнь, как бы итожа её, как бы пребывая уже в вечности. То есть, по ницшеански.
«Автор публицистической повести «Маленькая железная дверь в стене» (1964). Начиная с этого произведения, сменил писательскую манеру и тематику. Свой новый стиль назвал «мовизмом» (от фр. mauvais«плохой, дурной»), неявно противопоставляя его гладкописи официальной советской литературы» (Википедия).
«Неужели этот мальчик тоже я?..»
Таково первое предложение. Повесть написана от имени вспоминающего свою жизнь эмигранта первой волны во Францию. Но так написана, словно тот временами как бы какой-то машиной времени перемещается во времени обратно, в дореволюционную Одессу, оказываясь«на одной из четырех тенистых улиц дачной местности «Отрада» в начале этого века», и там… читаешь, и переживается каждая секунда как немыслимая ценность, которую невозможно задержать, словно воду в ладонях. Не мовизмом бы назвать этот стиль, а минизмом – такое всё житейски незначительное описывается, а… сверхценное.
Вспоминается такой же мини-случай через лет 6-7 после того, как написан был «Кубик» (факт, пока имеющий только то отношение к повести, что происходил тоже в Одессе). Я сидел с маленьким сыном на пирсе пляжа в Аркадии, под ногами у нас, нас не доставая, ходили гладкие волны. И сын уронил в воду свой носочек.
Там было глубоко, я был одет, прыгать в воду не хотелось, и я очень не люблю глаза в воде открывать, рядом никого из плавающих не было. Носочек медленно погружался, становясь всё хуже и хуже видным. Пропадал навсегда.
То ли мы с женой уже успели воспитать сына в мещанстве, то ли, наоборот, ему приоткрылся ницшеанский взгляд на действительность. – Он заплакал.
«И вот мальчик и девочка стоят на краю обрыва, поросшего душистой полынью».
Опять вспоминается… Как я первый раз пришёл в Отраду. Один. Студентом, на практике, с севера, с континента.
Обрывы уже были срезаны, во избежание оползней, и усажены зеленью. Деревья ещё не выросли, полынь же – вполне. А берег там высокий. Так что ширина склона – большая.
Я мало где бывал и мало что видал…
Дело было к вечеру. Июнь. Тишь. Солнце – за спиной. А передо мной… Три бесконечности, протянувшиеся на 180 градусов в стороны: ярко-голубая – неба, ярко-синяя – моря и ярко-зелёная – травяного склона. «Рай», - сказал я себе мысленно.
А это ж – Абсолют. И, коль скоро я атеист, то ницшеанское, значит, настроение мою душу пронзило.
А полвека назад отсюда, с Отрады, только в июле, в такую же тишь катаевские девочка и мальчик запускают монгольфьер из папиросной бумаги на проволочном каркасе с горящей промоченной спиртом ваткой под отверстием в бумаге:
«Всё вокруг было тягостного штилевого цвета, и даже полная луна на еще дневном небе казалась нарисованной мелом. Спирт горел. Жаркий воздух, струясь вверх, наполнял монгольфьер, медленно расправлял складки папиросной бумаги. Монгольфьер сперва принял форму папской тиары, затем округлился, и пальцы детей ощутили, что он становится все более и более невесомым. Они стояли, повернувшись друг к другу, образуя поднятыми руками воздушную арку, как в известной игре: «Па`си-па`си-пасира`, золотые ворота, ключиком-замочком, шелковым платочком», – и слегка поддерживали самыми кончиками пальцев, чутких, как у слепых, уже совсем невесомый, полупрозрачный белый храм монгольфьера, поднимаемого вверх потоком нагретого воздуха. Миг божественного равновесия – и вот уже монгольфьер поднялся над протянутыми к небу руками и стал уходить в оцепеневшее небо, давая понять о своем движении вверх только тем, что он стал уменьшаться, оставаясь все таким же круглым, – и мальчик и девочка стояли, задрав головы, а он все уменьшался и уменьшался, как бы оставаясь на одном и том же месте – такой же белый, будто нарисованный мелом, как и священная облатка белой июльской луны, к которой он приближался до тех пор, пока воздушное течение не подхватило его и плавно понесло в открытое море по направлению к Констанце, к Турции, к Босфору, к Стамбулу, – все такой же целый, не тронутый невидимым, но тем более опасным огнем, который принужден был нести с собой, пока вдруг не накренился, и тогда гангрена огня с молниеносной быстротой съела папиросную бумагу, и монгольфьер превратился в ничто, освободив место в непомерно громадном небе, а проволочный кружок вместе с горящей ваткой упал в открытом море, где кувыркались дельфины, вспарывая кожаными ножами своих плавников синюю воду Понта Эвксинского, быть может, потому именно Эвксинского, что оно имело густой оттенок синьки…».
И пространство тут – какое-то не обычное, а метафизическое («Всё вокруг было тягостного штилевого цвета»), и взгляд на это пространство – как из космоса («в открытое море по направлению к Констанце, к Турции, к Босфору, к Стамбулу»), и время – непонятно что («даже полная луна на еще дневном небе казалась нарисованной мелом»), и движение – не движение, а что-то заколдованное («стал уходить в оцепеневшее небо, давая понять о своем движении вверх только тем, что он стал уменьшаться»), и «Эвксинский» уже отдаёт Вечностью, потому что так называли Чёрное море древние греки две и более тысячи лет назад.
Но это не Вечность Рая. Рай – соучастник радости своих обитателей. А тут – безразличие к маленькому горю. Безразличие и неба, и моря, и дельфинов.
И всё тут кончается мини-трагически.
Пришлось на покупку папиросной бумаги, гуммиарабика, кисточки, спирта экономить на свечке в церкви, на просфорке, на дарах, и… врать, врать, врать маме, что всё поставил, купил, положил.
Не прошло похвастать перед девочкой кремушками, подбить из рогатки воробья, не испугаться темноты в подвале… И «очень скоро Санька умерла от дифтерита»… И так далее… Кончается повесть кризом Мосье Бывшего Мальчика в своём подвале с винами, кризом, во время которого он увидел Саньку…
«Криз прошел благополучно.
Не повесть, не роман, не очерк, не путевые заметки, а просто соло на фаготе с оркестром – так и передайте.
Я бы, конечно, сумел описать майскую парижскую ночь с маленькой гелиотроповой луной посреди неба, отдаленную баррикадную перестрелку [речь о восстании «новых левых» в 1968 году, якобы-ницшеанцев, если рассудить, потерпевших поражение] и узкие улицы Монмартрского холма, как бы нежные детские руки, поддерживающие еще не вполне наполнившийся белый монгольфьер одного из белых куполов церкви Сакре-Кёр, вот-вот готовый улететь к луне… – но зачем?»
Само ницшеанство зачем воспевать, что делал во всей повести, раз оно так омассовилось в бунтарях-студентах.
Так кончается повесть.
Ницшеанство пессимистично. И потому нельзя согласиться – хотя бы для «Кубика» – что у Катаева это не так:
«В отличие от богоборца Бунина Катаев был человеком безрелигиозным. Если говорить о Боге, то богом была для него сама жизнь. Дионисийское начало в нем бурлило и неистовствовало. Изумительная в своих бесконечных проявлениях жизнь для Катаева существовала «сейчас и здесь». Поэтому Вечность, звучавшая для Бунина глухо, мрачно и безысходно, для Катаева парадоксально укладывалась в ту же солнечную формулу «сейчас и здесь». Так было в юности, но упоенность красотою мира осталась у Катаева навсегда».
Не навсегда. Потому и хочется плакать – от навсегда преходящего мига жизни, мига бесконечно ценного, и оттого всё так – хочется сказать – возвышенно.
Хочется, но нельзя. Потому что возвышенно-то то, от чего не хочется плакать: от Рая. В котором Вечность – непреходяща. В котором прекрасное мгновение хочется остановить, а не насладиться его хрупкостью и навсегда уходом в небытие.
То есть, я был не прав давеча, из одного лишь атеизма выведя себя, приобщившегося к Вечности, ницшеанцем. Мне не хотелось плакать от счастья лицезрения «Рая».
Аристократическая белогвардейская душа Катаева излила себя. Он в хрущёвскую оттепель мог лишь замёрзнуть. Что если социализм будет вылечен, а аристократизм и эстетика окончательно опошлены, когда будут удовлетворены «возросшие колхозные культурные потребности»?!.
То ли дело – моя будущая жена (это её шутка про «колхозные»), надеявшаяся в те же годы именно на излечение… социализма:
«- Ну, вот и всё. Хорошее сочинение у Овсеева, но он, очевидно, не хочет, чтобы его читали??
С задней парты, отчаянно и страстно жестикулируя, вскочил нескладный длинный юноша со светлыми волосами.
- Ну, ладно, ведь я же не читаю. Итак, урок окончен. Собирайтесь.
Враз хлопнули парты, и в класс вместе с порывами ветра влетела буйная детская радость. Ур-ра! Топот ног, многократное хлопанье дверей – и класс пуст. Но на последней парте всё так же задумчиво сидел Овсеев. Он, казалось, ничего не заметил. Дверь тихо запела, приоткрылась и пропустила в класс маленький, любопытный носик. Вслед за ним проскользнула его обладательница – хорошенькая девчушка с пушистыми косами и удивлённо распахнутыми детскими глазами.
- Ви-ить, а Вить, дай почитать, а?
Парень как будто очнулся, оглянулся и, увидев девушку, вспыхнул и сразу быстро зашептал:
- Иди сюда. Скоро. Я тебе дам, а больше никому-никому.
Косы подлетели к задней парте и бессильно повисли: "Море – это ты". Глаза раскрылись ещё шире: "Что-о?" Но это "ты" было написано как-то так откровенно и бесстыдно, что девушка покраснела и закрыла лицо руками. Потом голосок из-за рук запищал деланно-удивлённо:
- Ну и что?
- Смотри, ну, смотри же, – парень старался отнять её руки от лица.
Медленно и осторожно выглянул лукавый глаз.
"Я очень-очень люблю море". – Это оригинальное объяснение Витя придумал ещё вчера и очень гордился им. Девушка покраснела ещё больше и, стараясь скрыть нестерпимо яркую счастливую улыбку, спрятала голову в фартучек. Парень нескладно топтался возле неё, пытаясь оторвать её руки от лица, но не наклоняясь близко, чтобы не смутить девушку.
- Тань, ну, Таня-я, – канючил он.
Снова выглянули два непоседливых глаза. Витя, чтобы не пропустить минуты, быстро заговорщицки шепнул:
- Ну, а ты?
Глаза счастливо засмеялись, ответили: "Да", – и спрятались снова. Парень подпрыгнул, достав рукой до потолка, стиснул себя обеими руками и зажмурил глаза. Потом опустился на корточки перед партой и, заглядывая ей в глаза спросил, как у взрослых:
- Навсегда?
Глаза сразу потухли и сделались удивлённо-задумчивыми, с лица медленно сползла краска. Перед ней проносились её радужные мечты, придуманные прекрасные принцы, весёлые, красивые, умные парни, которые любят её до безумия. Но, вспомнив необыкновенную Витину улыбку – такую голубую, нежную, детскую, она внутренне улыбнулась и тихо, но твёрдо сказала:
- Да.
Подождите, это ещё не всё.
И снова впорхнула в класс удивлённая и восторженная улыбка.
- Мамочки! – ахнула девочка. Косы подпрыгнули, мелькнули у двери и исчезли. (Продолжение следует.)
Такого, наверное, ещё никогда не было, но будет, должно быть. Ведь недаром же об этом мечтал Грин».
Чем не тоже Абсолют? – «Ну, вот и всё», «Навсегда»… Чем не тоже околдованность? – «ничего не заметил», «Дверь тихо запела, приоткрылась»… Чем не похоже странное что-то с движением? – «Враз хлопнули парты… и класс пуст»,«Косы подлетели к задней парте и бессильно повисли»… Не метафизика ль необъяснимая: «пропустила в класс маленький, любопытный носик»,«Косы подпрыгнули, мелькнули у двери и исчезли»?
Вот тут-то как раз и есть это «сейчас и здесь». Радостное в самой своей бурной контрастности («нескладный длинный юноша», «нескладно топтался», но «необыкновенную Витину улыбку – такую голубую, нежную, детскую» или «любопытный носик», «два непоседливых глаза», однако «тихо, но твёрдо сказала»).
Только это противоречивое «сейчас и здесь» для того и присутствует, чтоб кончились все противоречия в будущем навсегда! (В этом и перекличка с больным в то время социализмом.)
Как цель ни страшно звучит, будучи названной, произнесённой («Глаза сразу потухли и сделались удивлённо-задумчивыми, с лица медленно сползла краска»)…
Гётевское (или всё же фаустовское?) «остановись, мгновенье, ты прекрасно!»… С акцентом на «остановись»…
Но всё же «сейчас и здесь» присутствует, а «Продолжение» всего лишь «следует». Вмешивается автор собственной персоной. Следовательно, художественный смысл этого отрывка в гармонии «сейчас и здесь» и «Навсегда». – Это идеал типа идеала Высокого Возрождения, когда исторический оптимизм праздновал своё торжество.
А у Катаева наоборот, можно сказать. Его повествователя, эмигранта, хочется отождествить с самим Катаевым, жалеющим, что сам не эмигрировал, избегнув расстрела красными, и тогда б имел возможность в жизни, а не в воображении, – тогда б имел он возможность, как и его повествователь, причаститься такой степени красоты неизбывной преходящести мига. (Белоэмигранты ж в принципе не могли приехать на родину, пока не произошла реставрация капитализма. А что стоило Катаеву из Москвы поехать в Одессу? Да и вообще, не серость ли, даже и будучи выездным, – жить и жить, жить и жить в стране-болоте мещанства. Там и сям такого мещанства, которое хочет думать само про себя, что оно им не является.)
И вот у Катаева не «сейчас и здесь», а сладостно-горькое «тогда и там».
И пахнет тем, что я не ошибаюсь. Вот, что я читаю в другом месте, в диссертации, посвящённой Катаеву:
«…и вдруг увидел новую девочку, сразу же удивившую его своим бедным клетчатым платьем.
Вы заметили, что удивление – первый шаг к любви».
Вмешивается тут автор, это его голос слышится в голосе повествователя.
Но он вмешивается, не чтоб снять противоречия, а довести их до максимума.
Нет. Это автор-повествователь на второй странице повести знает, что очень скоро Санька умрёт, и до настоящей любви не дойдёт, дойдёт только до того, ученика младших классов, согласия: «Будь», - в ответ на её: «Теперь я буду твоя повелительница». (Тот просто честно признал её превосходство: она не испугалась темноты, а он испугался. Это ещё не любовь.)
Зато читатель, и не зная ещё ничего, вмешательством автора-повествователя уже погружён в какое-то виртуальное пространство: могло быть так, или так, или так…
Знаете, что угол падения луча света на зеркало равен углу его отражения? А знаете, что при этом путь луча от предмета, отразившись от зеркала и попав в глаз, - что этот путь оказывается самым коротким из всех мысленно возможных путей, при которых угол падения на зеркало неравен углу отражения? Как будто перед полётом луча была произведена разведка всего пространства, и только после неё был намечен самый короткий путь, доведён до луча и отдано распоряжение лучу следовать так и только так!..
Виртуальность…
«В звуке содержится гораздо больше того, что мы улавливаем своим несовершенным слуховым аппаратом. Это всегда какая-то тайная информация, поток сигналов, как бы моделирующих звучащую вещь в мировом пространстве. Волшебный «эффект присутствия».
Не может быть звука вне материи, породившей его, так же как не может быть сознания вне бытия. Звук – это сознание колеблющейся материи».
Вот во что бросает вас ницшеанец Катаев.
В какой-то странный мир.
Но мало, что он странен. Иная виртуально возможная судьба чрезвычайно ценна. А есть какая-то злая предопределённость, что именно она-то и не свершается.
И тут ни-че-го нельзя поделать. Полное бессилие.
Если не смотреть на всё эстетически – как это красиво: видит око, да зуб неймёт.
«Кое-кто написал однажды и даже напечатал чёрным по белому: «С выпученными глазами и облизывающийся – вот я. Некрасиво? Что делать»».
Зато эстетично.
Противоречия – это художественность.
Могла б быть любовь, а…
Как не плакать? Мысленно.
Читать и мысленно плакать.
«Неужели этот мальчик тоже я?..», - так начал повествование эмигрант-повествователь, уверенный на старости лет, «что время никуда и никогда не идёт».
Через несколько смертей других, каких-то взаимозаменяемых, девочек и мальчиков (из чего видна его вера в эфемерность этого мира), почти мистически связанных передающимся друг другу мифом про повсюду в Одессе написанные буквы «ОВ» (одесский водопровод, как оказалось), – мифом про воровскую метку и возможность обогатиться, – повествователь-эмигрант, в качестве интуриста к чему приводит свою подругу у одесского побережья?.. Где никакие радужные воспоминания детства не подтвердились, где «всё это превратилось в низкую полосу чёрной земли, протянувшейся над невыразительной морской водой, и бедный солнечный закат некрасивого, небогатого, какого-то ветрено-красного, степного цвета под бесцветным небом… И не слишком длинный силуэт города, некогда казавшегося лучшим в мире…» - До чего он довёл свою подругу у двух ноздреватых скал с зелёной бородой тины и водорослей, где училась плавать Санька?
«Старая богатая дама в тёмно-зелёных очках заплакала <…>
- Я здесь когда-то училась плавать, - сказала она, - здесь учились плавать все наши девочки».
Так, может, и у меня сантименты, когда я, – тоже эмигрант, тоже из Одессы, и по старости мне уж её не видать, – читаю мовистскую вещь Катаева? Или я плачу по своей жене, одесситке, так любившей море, и в юности такой противоположной своему современнику, позднему Катаеву? Плачу по ней, умершей, и ещё школьницей предсказавшей свою судьбу со мною: «Навсегда»…
Просто старческая сентиментальность?
Нет.
Я остался такой же, как моя будущая жена в юности. А слёзы на глаза наводит всё же пронзительность ницшеанства, какой он мне ни враг идейный. Абсолют всё же.
25 августа 2012 г.
Последние публикации:
Как постичь и оценить художника –
(12/07/2016)
Торжество идеи значимости подсознательного –
(11/05/2016)
Жизнь не в своей тарелке –
(13/04/2016)
Страшная правда –
(04/04/2016)
Зачем стояли на выставку Серова –
(25/02/2016)
К 179-й годовщине дня смерти Пушкина –
(12/02/2016)
О фильме Г. Данелии «Я шагаю по Москве» –
(28/10/2015)
Переиначенный Чехов –
(22/09/2015)
Марш в тупик! –
(12/08/2015)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы