Комментарий | 0

«Мыс Юноны». Ненаписанная книга (4)

 
 
 
 
 
 
 Эпизод 4.
 
Дорожный знак, железный крюк и балясины
 
 
Весёлая банда вечных студентов лечила свои детские страхи молодецкой потасовкой и восхитительными по бесполезности подвигами: они переходили Москву-реку по арочным несущим конструкциям мостов, боролись на руках в пивных, летали как птицы, плавали как рыбы. А утром Петя смотрел на цветные перепонки пивной пены внутри выпитой бутылки «Жигулёвского» и удивлялся силам поверхностного натяжения и кольцам Френеля в тонких плёнках. Потом он поднимал голову и рассматривал свежие циррусы над Белым домом. И шёл покупать цветы Наташе.
 
Свет не гас в ночном городе, пока горел свет в его окне. Порыв ветра тревожил там занавеску. Утром он шёл на работу в банк, а Наташа выливала ему с балкона на голову кастрюлю воды, чтобы он вернулся, снял мокрую футболку и надел пиджак и галстук. Его мучило то, что мучает каждого из нас. Он просыпался ночью от грохота мусорных баков в Предтеченском переулке, и со сна ему казалось, что это пласт льда откололся от стенки ледника и с грохотом рухнул в замёрзшее полгода назад море Росса. Он не мог заснуть и выходил покурить на балкон, и балкон улетал вместе с ним, как гондола, подвешенная под звенящим от раскалённого воздуха разведывательным аэростатом. Пустой волчий сумрак старого и голодного города дрожал далеко внизу у него под ногами. И там в вышине было видно, что планета – это неимоверно огромный шар.  На поверхности шара синели океаны, и ветер нёс песок над пустынями. Как выплеснутая из ведра вода – рассвет медленно растекался по поверхности планеты.
 
– Я имею мужество прожить жизнь поэта, путешественника и воина. Я забуду о времени, склоняясь над лентой самописца и метеокартой. Я подниму на руки ребёнка, я обниму любимую, мои следы на мокром песке слижет шершавый язык океана.
 
Машина отъезжает от его дома. Петя стоит на балконе под мелким дождиком и смотрит мне вслед. Красный кленовый лист на крыше зелёного автомобиля. Кленовый лист безбилетником хочет уехать из его двора и даже не спрашивает, будет ли обратный рейс.
 
Обратного рейса в ближайшее время не предвидится. Бедный, бедный Билли Бонс, охраняющий матросский сундучок с нехитрой добычей и картой несуществующего острова. Вразвалочку входят в двери матросы, попавшие в рай.
 
Тот поэт – вакхант и бражник,
Эти строчки не поправит;
Он теперь небесный стражник
На небесной переправе.
 
Он теперь небесный лучник,
Он теперь бомбардировщик;
Он отныне в чёрной туче
Режиссёр и постановщик.
 
Метко бьёт стрелой железной,
В сердце, горло, подреберье.
И отребье канет в бездну,
А по небу – пух да перья.
 
 
Пётр Логвинов
 
 
В Воейково Энчо сказали, что практику ему зачтут, он может ехать домой. На неделю раньше срока. Дома ждала Итака. Счастье было физически ощутимым, тяжелым, как стальной баллон с водородом. 
 
В автобусе Энчо вспоминал слова начальника практики при первой встрече: «Мы гоним зонды в небо!». Короткое шипение водорода, запах талька и резины, трепет воздушного шара на ветру, миг – и белая нежная картонка с запонками датчиков исчезает в низком ватном одеяле облаков.
 
– Все мы гоним зонды в небо, – думал Энчо, вцепившись двумя вытянутыми руками в стойку в салоне автобуса и время от времени изо всех сил напрягая грудные и спинные мышцы на счет до десяти. Так, как будто хотел стойкой пробить дно автобуса – изометрическая гимнастика, изобретение Самсона. Все мы гоним воздушные шарики наших мечтаний в небо и прислушиваемся – как оно аукнется. И ведь аукается, черт возьми! («Таука – хорошая лошадь, а Роберт – храбрый мальчик, – сказал Талькав, – шпоры его не дрогнули»).
 
Энчо дал обет трезвости. Это после приезда Итаки в Питер с корзинкой клубники, после трех дней счастья с ней за занавеской в огромной комнате общаги геофака, где еще на семи койках смотрели сны бородатые и не очень пролетарии умственного труда.
Это после проводов Итаки на Московском вокзале (почему-то надо было спешить, почему-то не ходили троллейбусы, и Энчо безумным весенним Маугли пробежал галопом от «Кронверка» до вокзала – семнадцать с половиной минут).
 
Он с билетом ждал Итаку у поезда, а она еще чистила перышки в общаге у четвертинки трюмо, лежащей поперек шаткой тумбочки, ерошила ромашки в трехлитровой банке на столе и доваривала борщ с тушенкой – на память местным вечно голодным студентам. Её лицо в окне поезда светилось внутренним светом сикстинской мадонны (знаем, знаем – дочь мельника, выжала из Рафаэля все соки – какая разница), глаза ее смотрели на Энчо ласково и со смешливым упреком – такой большой, а без гармошки – ну, не надо бежать за вагоном, ну, не... 
 
Последние аккорды «Прощания славянки». Навязчивый ужас расставания.
 
После отъезда Итаки Энчо дал обет трезвости – он хотел еще увидеть её, он хотел приехать к ней мужчиной, как можно более достойным её любви, вино может этому помешать.
 
Два месяца бега по питерским утренним улицам, занятия боксом в секции на стадионе Кирова, работа через день в булочной напротив входа в зоопарк, мозоль на правой руке от хлебного резака – ох, уж эти ленинградские бабушки, которые берут по четвертиночке черного.
 
 – А что, внучек, конвертики с творогом свежие? 
 
Энчо, опасливо косится на заведующую, восседающую в кассе, как исполинский крашеный попугай на императорском троне. (Какие зеленые щи она готовила на плитке в сумрачных недрах булочной! Какие чаи они гоняли на черной, припорошенной мучной пылью и сахарной пудрой резиновой ленте транспортера). Когда она в первый раз протянула Энчо невскую булочку с лотка, Энчо полез за кошельком. Заведующая фыркнула на него зло и грубо, Энчо сдался.
 
– Завтра, бабушка, завтра, творог старый.
– Спасибо, внучек, спасибо, дай Бог тебе здоровья.
 
Когда заведующая повесила на хлебные кирпичи за 12 коп. (их брали соседи, почти всю партию оптом, на корм зверям в зоопарке) ценник по 14, Энчо долго мучился моральной проблемой спасения человечества и себя лично от нарушения заповеди «Не укради» и украдкой поменял ценник обратно на 12-ть. Заведующая, проходя мимо, проделала обратную операцию и показала Энчо увесистый и пухлый, с врезавшимся в безымянный палец левой руки толстым золотым кольцом, кулачище.
 
– Шакал я паршивый, – усмехнулся Энчо, – животных граблю. И решил не вникать.
 
Он оставался по ночам в булочной на приемке хлеба, дремал на ленте транспортера, завернувшись в черный ватник с рваным, прикрученным проволочкой карманом. В обшитые жестью дверцы над конвейером раздавался стук. Энчо дергал шпингалет, раскрывал створки навстречу белой питерской ночи. Эта ночь вливалась ему в ноздри и вены водопадами горячего хлебного духа, прохладой свежеподстриженной травы, невским ветром. Энчо выдирал деревянные лотки из горячего нутра фургона, бросал их на ленту, подхватывал на другом конце и втыкал на стеллажи, стоявшие в подсвеченном тусклой лампочкой чреве булочной. Он загонял лотки по направляющим железным полозьям с восторгом и треском – как обойму патронов в рукоятку беретты в киношном боевике. 
 
А в душе пела Итака, «и апельсин от желтой кожуры, освобождает так же осторожно, как револьвер от грубой кобуры».
 
Потом он шел по гулкому двору-колодцу и пустому проспекту
Куйбышева с пакетом, в котором похрустывала пара еще горячих батонов, подходил к углу общаги, брючный ремень расстегивал и пропускал сквозь ручки пакета, затягивал потуже и лез по шоколадной плитке стены общежития (вахтерши после часа ночи общагу запирали без права на апелляцию) на второй этаж.
 
Для этого надо было сначала забраться на знак пешеходного перехода, потом, придерживаясь левой рукой за невесть откуда взявшийся ржавый крюк, правой тянуться до каменных балясин углового балкона. Потом отпустить крюк, уцепиться левой, подтянуть ноги – вот, мы и дома. Спать, спать, спать.
 
– Итака, приснись мне.
 
Свобода! Получить расчет в булочной, подписать все бумаги в Воейково – завтра вечером можно идти на вокзал. В общагу Энчо ввалился в дембельском настроении. 
 
За столом сидел печальный бурят Миша. Он приехал из Улан-Удэ поступать в университет, получил два балла и теперь ждал перевода от родителей, чтобы пуститься в обратную дорогу. 
На столе лежала горстка фантиков от леденцов «Дюшес» и пустая сигаретная пачка. Последнюю сигарету Миша медленно подносил к губам, затягивался, перекатывал «Дюшеску» во рту и тонкой струйкой выпускал две голубые струйки дыма из тонко очерченных ноздрей довольно круто заваленного на правую сторону носа. Кривой нос — это хорошо поставленный правый боковой его земели, бурятского чемпиона «Буревестника». Он сделал навеки ассиметричным красивое лицо монгольского кочевника и придал стеснительному домашнему мальчику ореол некой свирепости и воинственности, ему вовсе несвойственной. 
 
Сердце Энчо дрогнуло. У него было рублей пятнадцать, и завтра в булочной он имел шансы еще на пятьдесят, а то и семьдесят.
 
– Миша, пойдем пива выпьем! – обет был нарушен.
– Пойдем, Энчо.
 
В «Медведе» он и Миша беседовали о жизни. Энчо, отвыкший от алкоголя, был оглушен своим близким счастьем, наплывом товарищеских чувств к Мише, соседям по столу, всему миру в целом и жадно опорожнял кружку за кружкой, курил сигарету за сигаретой. Миша улыбался и раскрывал Энчо все новые
ландшафты своей бурятской жизни. За дверьми пивной их ждала жизнь другая, но тоже прекрасная и яростная. 
 
Миша поднес спичку к ребристому стакану розовой пластмассовой салфетницы. Салфетки запылали неожиданно быстро и ярко. Энчо схватил салфетницу со стола и помчался к выходу. Кто-то отскакивал, кто-то пытался его остановить, но попробуйте встать на дороге олимпийского бегуна на вершине славы, коим Энчо ощущал себя в полной мере. 
 
Капля оплавленной пластмассы обожгла Энчо руку, он
отшвырнул факел на пыльный газон, гулко протопал в обшарпанной арке, ведущей в очередной двор-колодец, и уже в следующем дворе перешел на шаг. Обернулся и с облегчением увидел забегающего во двор Мишу с растянувшимися над улыбкой редкими черными усиками.
 
– Пойдем еще отдохнем, Энчо, – Миша подкинул в воздух сигаретную пачку, обвел ее в воздухе рукой, поймал сверху, закинул в карман рубашки.
 
– А пойдем, – Энчо подтянул до локтей рукава старой выцветшей брезентовой штормовки, сжал кисти рук – проверил себя на наличие боевого духа. Боевой дух присутствовал в избытке. 
 
В гастрономе на Куйбышева они взяли бутылку рома и бутылку портвейна «Иверия» (глазам своим не верю я – передо мной «Иверия») и пошли в общагу. Общага вздрогнула и загудела.
 
Когда пить стало нечего, пошли к Петропавловке. Их уже было человек восемь: пьяных, веселых, ищущих приключений.
 
Деревянный мостик через ров Энчо перешел по перилам. Его душила жажда жизни и уверенность в себе. В кустах раздавались какие-то звуки – не то вскрики, не то всхлипывания.
 
– А ну-ка, – Энчо вырвался вперед. У затухающего костра сидело несколько человек, из рук одного вырвалась девушка и подбежала к Энчо. – Они меня не отпускают, а я домой хочу, – довольно спокойно сообщила она, поправляя волосы обоими руками и открывая глубокие темные впадины подмышек.
 
– Кто? – заорал Энчо, принимая боевую стойку. От бревна у костра отделился паренек в светлом пиджаке, деловито подошел, и у Энчо сквозь темноту ночи взметнулся перед глазами фонтан белых искр. Он ответил на автомате несколькими джебами левой, обозначил апперкот, приподнялся на носках и ударил правой по длинной закрученной дуге сверху вниз через мелькнувший навстречу светлый рукав. Он ударил всем корпусом, сгибая ноги в коленях – как учил Фарид Нурьяхметович Рахимов, кандидат биологических наук, узбек, веселый и улыбчивый человек и по совместительству тренер по боксу.
 
– Понял, не дурак, – противник встал с колена, потрогал тыльной стороной ладони разбитую губу, весело кивнул Энчо, – забирай её. Сто лет не нужна. Так, шаталась тут. Смотри, на винт не намотай.
 
Энчо снял штормовку и накинул на плечи девушке. От нее резко пахнуло потом и ландышевым дешевым дезодорантом.
 
– А сигарета у тебя есть? – девушка с комично подчеркнуто-обреченным видом поднесла руки к плечам, и сквозь брезент штормовки нащупав бретельки лифчика, оттянула их вверх, поводила плечами, повернулась к Энчо и вызывающе вздернула подбородок.
Энчо потянулся к ней, но вдруг застыл, с силой потер глаза кулаками, — это к Мише, сигареты — это к Мише. – Слышишь, Миша, слышишь, слышишь? – сигареты — это к Мише. Айда, ребята, я вам покажу, где я работаю. Тут рядом.
 
Всей толпой они подошли к окошку приемки хлеба. Энчо постучал. Окошко распахнулось, и снизу высунулась помятое лицо Энчиного сменщика.
 
– Привет! Хлеб завезли?
– Нет.
– А что пожрать есть?
– Хлебные палочки.
– Запиши на меня пять пачек – завтра отдам.
 
Шли вдоль трамвайных путей, хрустели палочками, передавая друг другу прозрачные пакеты, мосты были разведены, мимо голубого Эрмитажа скользили громады танкеров и сухогрузов, хмель смывался ветром с лиц, как слой грима. В глубине мозга рождалась мысль: все хорошо, Энчо, все обошлось, завтра – домой!
 
Над коньком биржи висела огромная красная луна, которую
будто держали над головой черные руки разведенного моста. 
Подошли к общаге. Энчо махнул рукой честной компании и привычно полез на стену. Соскользнул, упал на спину, удивился, полез снова, сорвался.
 
– Брось, Энчо, пойдем, погуляем, – Миша положил Энчо руку на плечо и обеспокоено заглянул ему в лицо. Энчо сбросил руку с плеча и снова полез на скользкую от прошедшего дождика стенку.
 
– Так, залезаем на знак, беремся за крюк, тянемся к балкону...
 
Энчо отпустил крюк, не дотянувшись до балкона и полетел вниз со второго этажа бывшего солдатского публичного дома, а ныне общаги географического и юридического факультетов ЛГУ на обитые железом ступеньки. Летел он с вытянутой перед собой левой рукой, тело почти горизонтально.
 
Сто секунд полета – полет нормальный.
– Хана, ребята, – сказал Энчо и потерял сознание.
       
       
Энчо очнулся на операционном столе, где ему вправляли локоть, вставляли на место вылезшее, можно сказать, вон из кожи предплечье и гипсовали его любимую левую, которая никогда больше не будет его любимой, которой никогда он уже не придавит к столу чужую, слабеющую в армреслинге, потную и скользкую руку. Но Энчо еще не знал об этом, ему виделись красноармейские цепи там вдали за рекой, сквозь них проступало усталое лицо хирурга.
 
– Простите, что доставляю вам столько хлопот, – пытался вымолвить Энчо.
 
– Молчи, сволочь, пьянь болотная! – хирург замахивается на него и морщится от презрения и от запаха, источаемого пропитанными винными парами Энчиными легкими. 
 
Энчо пронзает пьяная обида: как так? На него, такого кроткого и беззащитного, машут руками и обращают к нему слова, которых бы он в мирное время не простил ни одному встречному и поперечному, да и сейчас не простит! Энчо делает попытку распорядиться своей любимой левой в нужном направлении – и снова теряет сознание от боли. 
 
Во второй раз он очнется на продавленной панцирной сетке больничной койки, на простыне, неизвестно, когда и кем облеванной, c недоумением глядя на загипсованную по плечо левую руку и со страшным осознанием того, что сегодня он к Итаке уже не поедет.
 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка