Михаил Эпштейн

НЕ РЕАЛИЗАЦИЯ, А ПОТЕНЦИАЦИЯ.

К новой модели будущего. Статья 2.

(См. первую статью этого цикла:
"Будущее после будущего")

                       1. По ту сторону истории и метафизики

        Восстановить доверие к будущему   после краха всех утопий и идеократий, после всех садических опытов насилия над настоящим во имя будущего,  - значит  найти новую модель развития, сообразного с ходом времени.  Если мы возвратимся к той роковой подмене, которая совершилась в основах революционно-утопического мышления,  то обнаружим модальную и  темпоральную подмену. Настоящее виделось как область идей, идеалов,  а будущее - как область их реализации.

        Европейская метафизика, создавшая царство общих идей, имела свою обратную сторону - европейскую историю, в основе которой лежало стремление низвести  эти отвлеченные идеи обратно на землю, воплотить их в политических, нравственных, правовых институтах. Ничто так не привлекало европейского гражданина, как отвлеченность. В этом смысле история и метафизика могут рассматриваться как два такта одного поступательно-возвратного движения идей. Идея отвлекалась от реальной жизни (акт метафизический), чтобы с новой силой вовлекаться в преобразование этой реальности (акт исторический). Идеи свободы, равенства, национального и расового величия, религиозного избранничества активно воздействовали на ход истории. Сама отвлеченность этих идей и делала их привлекательными, требовала их вовлеченности в историю.

        Даже самые оппозиционные движения, угрожавшие взорвать европейскую цивилизацию, мало что меняли в этой ментальности, скорее, наоборот, усиливали ее и доводили до крайности. Известно, какую роль культ отвлеченных идей под названием "идеология" играл в  коммунистической России и нацистской Германии. Чем дальше идеи отстояли от жизни, тем настоятельнее они требовали воплощения. Лозунги, звучавшие в мае 1968 года на студенческих баррикадах в Париже: "Вся власть - воображению!" и "Рай - немедленно!" - были актом глубокого самовыражения европейской цивилизации. Воображение призывалось к власти, к действию. Все, что грезилось в снах и наяву, должно было воплотиться. "Все сущее увековечить... Несбывшееся - воплотить!" [1]

        Так соотносилась возможность с действительностью в европейском сознании: возможности уводили от действительности, чтобы вновь с ней сомкнуться. "Осуществи свои возможности, воплоти их здесь и сейчас" - этот императив господствовал и в общественном, и в индивидуальном сознании... И даже в религиозном сознании, которое чаяло воскрешения мертвых и тысячелетнего царства здесь, на этой земле, чтобы сущее увековечилось, а несбывшееся влилось в бытие. Фома неверующий желал погрузить свои пальцы в язвы воскресшего Христа, чтобы осязать явь бессмертия, - и в христианской цивилизации это неверие было осмыслено как черта истинной веры. Вера должна воплотиться, надежда - сбыться, любовь - увенчаться.

        Однако эта модель, верно служившая развитию западной цивилизации на протяжении многих веков, уже отказывается работать. Не только метафизическая отвлеченность перестает воодушевлять, но и историческая вовлеченность. К концу 20-го века стали популярны разговоры не только о конце метафизики, но и о конце истории. По сути, это один конец - точка пересечения двух прямых, в перспективе упрямо стремившихся друг к другу. В своей нашумевшей работе "Конец истории?" Фрэнсис Фукуяма сделал вывод об исчерпании и упразднении всех монументальных идей (фашистских, коммунистических, религиозно-фундаменталистских), ранее соперничавших с либерально-демократической идеей. Но суть не в оттеснении одних идей другими, а в исчерпании самой идейности как активного исторического фактора. Наступает конец метафизическому производству истории, когда идеи, сначала отвлеченные от реальности, затем реализуются в ней.

        Жан-Франсуа Лиотар в своей критике Юргена Хабермаса подчеркивает, что главный европейский проект Просвещения не был реализован вовсе не потому, что он был отброшен, - он разрушился именно в ходе своей реализации, приведя к Освенциму и Колыме. "... Подлежащая реализации... Идея (свободы, "просвещения", социализма и так далее) обладает и узаконивающей силой, поскольку она универсальна. /.../ Мой довод состоит в том, что современный проект (реализации универсальности) был не заброшен, забыт, но разрушен, "ликвидирован"".   [2]

Именно в той исторической точке, где проект разрушается в силу своей реализации,  где срабатывает ироническая диалектика идеи Просвещения, начинается новое  движение к потенциации реальности.  Либерально-демократическое общество уже не выдвигает отвлеченных идей, которые привлекались бы на служение  обществу. Здесь действует иная модель и модальность: непрестанное порождение все новых возможностей, которые не требуют реализации, которые самоценны и действенны, оставаясь возможностями.
 

                                    2. Демон возможного

 Удивительное  свойство возможного - оказывать воздействие на действительность именно в меру своей недействительности, невоплощенности. Известно, что возможность наказания - более мощный фактор предотвращения преступлений, чем суровость актуальных наказаний. Возможность безработицы, нищеты, болезни часто производит страх несравнимо больший, чем сами эти состояния. У страха, как и у надежды, глаза велики, и человек так устроен, что многие его реакции усиливаются по мере перехода явлений в разряд возможных. В темноте мы боимся появления незнакомца; когда  он появляется, мы боимся, что он заговорит с нами; когда  он  заговаривает, мы боимся, что он ударит нас; когда  он наносит удар, мы боимся, что он нас убьет; и лишь когда он убивает нас, мы уже ничего не боимся. По выражению французского мыслителя Алена, болезнь лечит человека от страха заболеть.   Страх есть функция возможной боли или утраты, как желание есть функция возможного наслаждения.

 Возможное остается возможным лишь постольку, поскольку не может вполне воплотиться, то есть сохраняет в себе зерно невозможного.  Поль Валери дает парадоксальную характеристику своему интеллектуальному alter ego господину Тэсту: "Почему г-н Тэст невозможен?  /.../ Ибо он не что иное, как демон возможного". [3]  Возможное одновременно и  дается в руки, и выскальзывает из рук:  оно действенно именно в своем радикальном отличии от действительности  и в этом смысле равнозначно невозможному. Этот демонизм возможного, которое жаждет и бежит воплощения, т.е. становится невозможным именно для того, чтобы оставаться возможным,  и составляет  философскую двусмысленность, "взрывчатость" данной  категории.

  "Демонизм" здесь не следует понимать в том оценочно-негативном смысле, который придала этому понятию рационалистическая цивилизация. Демон, по определению А. Ф. Лосева,  "в греческой мифологии обобщенное представление о некоей неопределенной и неоформленной божественной силе, злой или (реже) благодетельной, часто определяющей жизненную судьбу человека. Это мгновенно возникающая и мгновенно уходящая страшная роковая сила, которую нельзя назвать по имени, с которой нельзя вступить ни в какое общение.  Внезапно нахлынув, она молниеносно производит какое-то действие и тут же бесследно исчезает".  [4]

Вот так и возможное, произведя действие, тут же исчезает, ибо, становясь частью действительности, оно перестает быть возможным. Именно  могущее быть и обнаруживает коварно - вполне демонически - свою инаковость, непринадлежность бытию, когда оно становится его частью и тем самым теряет свою воздействие на бытие именно в качестве иноположного ему.  Возможное действенно, но недействительно; оно ударяет, не прикасаясь;  оно входит в состав бытия, как воздух - в воду, образуя сверкающую и шумную пену "из ничего". Появляясь "ниоткуда", оно исчезает в "никуда".

        Славой Жижек так обобщает этот  парадокс: "возможность как таковая оказывает актуальное воздействие, которое прекращается, как только возможное актуализируется. /.../ Эта прибавка того, что "в возможности есть больше, чем только возможность" и  что теряется в ее актуализации, есть реальное как невозможное."  [5]  Иными словами, возможность заключает в себе невозможность своей полной реализации. Когда предчувствие или догадка о возможном событии переходит в знание об уже свершившемся событии, исчезает то  волнение, надежда, ожидание, которые были связаны именно с возможностью события, а не с его актуальностью.

        Возможное было бы полностью осуществимо только в случае некоего раздвоения, когда оно и стало бы частью реальности, и осталось бы в форме возможного, т.е. возымело бы двойную силу;  если бы, например, ребенок мог одновременно испытывать и удовольствие от сосания конфеты, и  восторг от ее ожидания и предвкушения.  Но такого удвоения онтологического статуса возможного нам не дано,  оно не может одновременно и осуществляться, и оставаться возможностью, поэтому, становясь частью действительности, оно частично утрачивает силу своего воздействия.  Например, когда в 1980-ом году возможность  выдвижения сенатора Эдварда Кеннеди кандидатом в президенты носилась в воздухе, опросы общественного мнения сулили ему победу над любым другим кандидатом от демократов; но в тот момент, когда он  выдвинул себя в кандидаты, его популярность резко упала. Реальность многих явлений исчезает, если отнять у них их же фиктивность.

  Вообще возможность, если мы всмотримся в историю, всегда оказывала  не меньшее влияние на поступки и страсти людей, чем действительность. Потенция сильнее по своему воздействию именно оставаясь потенцией, так сказать, действуя недействительно. Вера и сомнение, стремление и опасение, чаяние и отчаяние, мужество и трусость, святость и  безумие и другие сильнейшие эмоциональные и моральные состояния вызываются не реальным положением вещей, а именно возможностью: возможностью, что Бог есть или Его нет; возможностью, что меня спасут или уничтожат и т.д.   Исследуя на множестве примеров сотношение возможного и действительного в  эмоциональной жизни, Владислав Татаркевич  приходит к выводу, что "действительные чувства не дорастают до ожидаемых, мы чувствуем себя менее счастливыми и менее несчастными, чем ожидали". [6]  Множество чувств и настроений, способностей и потребностей определяют и частную, и общественную жизнь лишь постольку,  поскольку они интенционально направлены в  область возможного - и исчезают по мере его осуществления. Хотя возможное, по определению, есть "то, что может стать действительностью", модальная глубина этой категории включает в себя и ее отрицание, "невозможность".
 

                                3. Остранение и овозможение

 Простейший и нагляднейший пример того, как действует потенциация на уровне повседневности, мы  найдем в романе Льва Толстого "Война и мир". Как известно, Виктор Шкловский открыл у Л. Толстого прием "остранения", когда известное и привычное  воспринимается как странное. Этот прием, лежащий, по мысли Шкловского, в основе искусства, иллюстрируется тем, как Наташа Ростова свежо, наивно, удивленно воспринимает оперное представление, как будто видя его в первый раз. [7]

Но у Толстого можно найти  еще один прием, который мы назовем "овозможением" и который, очевидно, внутренне связан с "остранением". Если действительность представляется странной, значит, открывается такая иноположная точка зрения на нее, откуда все начинает восприниматься  в иной модальности. Остранение показывает, от чего, а овозможение - к чему движется такое "удивленное" восприятие. Овозможение - это как бы лицевая сторона того, изнанкой чего выступает остранение.

 Закономерно, что эта игра странного-возможного раскрывается обеими своими гранями именно в образе Наташи. Обреченная целый год быть в разлуке с князем Андреем, Наташа ходит по деревенскому дому и тоскует от того, что все есть, как оно есть, и пытается  внести в это "есть" те "бы", те возможности, которые вовсе не предназначены для реализации - но раздвигают стеснившееся пространство жизни.

 "Что бы мне с ними сделать?" - подумала Наташа.
 -Да, Никита, сходи, пожалуйста...- "куда бы мне его послать?" - Да, сходи на дворню и принеси, пожалуйста, петуха; да, а ты, Миша, принеси овса. /.../ Федор, а ты мелу мне достань.
 Проходя мимо буфета, она велела подавать самовар, хотя это было вовсе не время. /.../
 "Боже мой, боже мой, все одно и то же! Ах, куда бы мне деваться? Что бы мне с собой сделать?"/.../
 Гувернантки разговаривали о том, где дешевле жить, в Москве или в Одессе. Наташа присела, послушала их разговор с серьезным задумчивым лицом и встала.
 - Остров Мадагаскар, - проговорила она. Ма-да-гас-кар, - повторила она отчетливо каждый слог и, не отвечая на вопросы m-me Schoss о том, что она говорит, вышла из комнаты". [8]

В этой сцене Наташа  не делает ничего,  кроме создания самих возможностей, которые повисают в воздухе, как мыльные пузыри. Из серой жизненной мути она взбивает разноцветные воздушные капельки, которые лопаются, как только область возможного в лице Наташи проходит мимо. "Мадагаскар" - это чистая, самоценная возможность в той действительности, где Москва и Одесса существуют реально.

Значение слова "потенцировать" можно передать описательно: "делать возможным".  Разумеется, это не то же самое, что "делать возможное", то есть актуализировать  потенциальное. Наоборот, "делать возможным" - значит потенцировать актуальное,  переводить действительное в состояние возможного. Потенцировать, или "овозможивать"  предмет - значит раскрыть  веер его возможностей, очертить множественные проекции этого предмета как размытого по волнам времени и вероятности. Так вырастает новая модель будущего: не реализация возможностей, а потенциация действительности.

  В языке нет готовых слов для обозначения возможности как действия, отчего и приходится предлагать неологизмы: "потенцировать", "овозможивать". Но это вовсе не свидетельствует против наличия такого процесса, - скорее, предполагает его глубину, которая с трудом поддается наименованию и предпочитает оставаться неименуемой, выдавая на поверхность лишь свои результаты. "Возможное" и "возможность" есть результаты этого процесса "овозможения", который непрерывно происходит в основах бытия и делает возможным само бытие.
 
 

4. Будущее в сослагательном наклонении
и во множественном числе

    Пока будущее мыслится в изъявительном или повелительном наклонении, как то, что "будет" или "должно быть",  неизбежно насилие настоящего над  будущим. В  русском языке, образующем "будущее" от "будет" (глагола "быть" в будущем времени), заложена тенденция мыслить будущее в изъявительном наклонении. Но труд мышления состоит в сопротивлении языку и  его ловушкам-подсказкам.  Если мышление не станет следовать послушно по кратчайшей прямой "будущее - то, что будет", то будущее скорее представимо  как область возможного, как несвершенность и несвершимость, которая имеет ценность сама по себе.  Будущее - не то, что будет (так мыслят о нем лишь план, манифест и утопия), а то, что может быть.

При этом возможность никогда не приходит одна, а только в виде раздваивающихся, множащихся, несовпадающих и не исключающих друг друга возможностей.  Одна возможность, которая исключает все другие, - это уже неминуемость, решенный факт, даже больше чем факт - необходимость. Пока мы говорим о будущем в единственном числе, оно предполагается  обязательным и неотвратимым, а значит, вписывается в форму изъявительного или повелительного наклонения. Будущее в сослагательном наклонении - это раскрытый веер будущностей, расходящихся
возможностей. [9]

 Напомню, что слово "культура" вплоть до 20-го века употреблялось только в единственном числе, в значении нормы и образца; понимание множественности  культур возникало постепенно, но уже к концу нашего века множественное число стало преобладать в употреблении этого термина  - в антропологии, истории, этнографии, в т. н. "культурных исследованиях". Не произойдет ли на рубеже 21-го века сходная метаморфоза с понятием "будущего", которое из нормативно-обязательного единственного числа  - то, что непременно "будет" - перейдет во множественное число: многообразие того, что "может быть"?  Тем более, что в русском языке это понятие уже имеет потенциально исчисляемую форму "будущность".

Дискредитированное утопическими идеологиями и тоталитарными режимами,  понятие "будущего"   может быть оправдано для будущего как сосуществование и взаимодействие разных будущностей. Этим кладется предел войне времен, когда из множества возможностей выбирался один проект, одно будущее, обязательное для всего человечества, - и в жертву ему приносилось и прошлое, и настоящее.

         Процесс  открывания настоящего навстречу множественному будущему  есть "потенциация", или "овозможение".  Потенциация - это возрастание степеней возможности в самой реальности,  процесс превращения фактов в вероятности, теорий  - в гипотезы, утверждений - в предположения,  императивов  -  в альтернативы.  Вся современная действительность пронизана такими "возможностными" образованиями. Она становится все более условной, из "есть" переходит в модус "если". Из "быть" - в "бы".

    В следущих статьях данного цикла мы рассмотрим  процесс потенциации на материале современного общества и культуры, философии и этики.

----------------------------------

Примечания

 1. Жан-Франсуа Лиотар. Заметки на полях повествований.  "Комментарии",  #  11, 1997, сс. 215-216.

 2. Цитируется по книге:  Владислав Татаркевич (Wladyslaw Tatarkiewicz). О счастье и назначении человека. М., "Прогресс", 1981, с. 111.

 3.  Поль Валери. Об искусстве. Изд. подготовил В.М. Козовой М., Искусство, 1976, с. 536.

 4.  Мифы народов мира, М., Сов. энциклопедия, 1980, т.1, с. 366.

 5. Slavoj Zizek, Tarrying with the Negative: Kant, Hegel, and the Critique of Ideology. Durcham: Duke University Press, 1993,   pp. 159, 160.

 6. Владислав Татаркевич. О счастье и назначении человека, цит. изд., с. 116.

7. "...Приемом искусства является прием "остранения" вещей и прием затрудненной формы, увеличивающей трудность и долготу восприятия...   Прием остранения у Л. Н. Толстого состоит в том, что он не называет вещь ее именем, а описывает ее как в первый раз виденную, а случай - как в первый раз произошедший..." Виктор Шкловский. Искусство как прием, в его кн. О теории прозы. М., Советский писатель, 1983, с. 15. Например, четвертый акт оперы в восприятии Толстого-Наташи: "Был какой-то черт, который пел, махая руками до тех пор, пока не выдвинули под ним доски и он не опустился туда..."

8. Л. Толстой. Война и мир, т. 2, часть 4, гл. Х1.

9. Выразительная формула множественности времен содержится в рассказе  Х. Л. Борхеса "Сад расходящихся тропок": "В отличие от Ньютона и Шопенгауэра, ваш предок не верил в единое, абсолютное время. Он верил в бесчисленность временных рядов, в растущую, головокружительную сеть расходящихся, сходящихся и параллельных времен. И эта канва времен, которые сближаются, ветвятся, перекрещиваются или век за веком так и не соприкасаются, заключает в себе все мыслимые возможности. /.../ Вечно разветвляясь, время ведет к неисчислимым вариантам будущего". (Хорхе Луис Борхес. Соч. в 3 тт., т.1, Рига: Полярис, 1994, сс. 328, 329).  Сходных воззрений на множественность времен придерживался и сам Борхес, что видно из его устного выступления "Время" ( цит. изд., т.3, с. 308).
    В отличие от Борхеса и его героя, я полагаю, что принцип множественности времен распространяется
именно на будущее. Прошедшее - одно, будущностей - неисчислимое множество, а настоящее есть именно та скользящая точка, где происходит бифуркация времени, разделение одного на многое.   Если продолжить сравнение с веером, то настоящее - это ось (втулка,  колесико, стерженек), скрепляющая планки времен, которые вращаются вокруг настоящего, складываясь и раскладываясь. В сложенном виде этот веер времен образует прошлое, в развернутом - будущее, но само действие сложения  и раскладывания  происходит в точке настоящего. Мы чувствуем это как развилку возможностей, которая своим острием упирается в "здесь и сейчас".


  Продолжение цикла "К новой модели будущего"
будет опубликовано в следующих выпусках "Веера будущностей".
Первой выйдет статья "Общество возможностей".