Вячеслав Шевченко. НАУКА МУЗЫКИ

 

Аннотация. В Средневековьи музыка была столь же научной, как живопись Ренессанса.

 

Культ глаза в Ренессансе – общеизвестный факт; он знаменует возрождение античной культуры, как культуры преимущественно визуальной, обживающей эйдетику пространства. Похвальное слово глазу можно найти у всех у всех идеологов новой культуры [1]. Окрыленный глаз, избранный Альберти своей персональной эмблемой, может служить символом всего Ренессанса.

Но культ глаза не был бы столь программным, если бы ему не противостояла мощная традиция, – тем более сильная, что не всегда была осознанной. Зримое противопоставлялось слышному – будь то музыка или слово [2]. Фичино учил, что глаз открывает истину, а слух – только усваивает. Слову отказывают в прежней силе. Но главное острие гносеологического культа глаза направлено, хотя и не всегда явно, против музыки. Даже в ней вскрывается зримая пластическая основа: «пляски и все изгибы тел сводятся к жесту, который есть корень музыки»[3]. Мусический род искусств уступает пластическому.

Рисунок 1 . Гармония мира по "Практике музыки" Ф. Гафуриа (1498, Милан).  Извивы туловища трехголового Хроноса, как колебания струны, передаются стихиям Земли, а также обрбитам планет, выправленным по музыкальным ладам и направляемым музвми под водительтвом Аполлона. Надпись на ленте гласит: «Мощь Аполлоновой мысли правит всех Муз движеньем».

 

Дело в том, что пифагорейское учение, что мир устроен тем же способом, «которому впоследствии стала подражать лира», (учение о музыке сфер) нашло себе благодатную почву именно в умонастроениях средневековых ученых. С раннего Средневековья музыка вошла в разряд математических наук, что и позволило им проскользнуть в новом обличье в систему средневековой учености. Математика же, преданная естественнонаучным интересам, была изгнана из системы средневековой культуры. Закон императора Феодосия гласил: «Никто да не советуется с математиком или гадателем». В кодексе Юстиниана в разделе «О злоумышленниках, математиках и тому подобных» говорилось: «Само же достойное осуждения искусство математики воспрещается совершенно». Только то соображение, что музыка, в отличие от прочих наук, прямо сносится с «моральной способностью», позволило ей приютить математику во время гонений на античную культуру. Этот факт подчеркивал, например, выдающийся энциклопедист средневековья Беда Достопочтенный: «Польза от музыки велика, удивительна и очень совершенна, раз она осмелилась войти во врата церкви. Ведь ни одна из наук не осмелилась войти в пределы церкви, кроме музыки». Математика выжила в образе музыки, празднующей в начале средневековья свой новый расцвет.

Классификация музыкальных дисциплин, установленная в это время Боэцием и разделившая музыку на мировую, человеческую и инструментальную, прошла через все средневековье. «Мировая музыка» выражает все ритмы мира: пропорции во вращениях небесных сфер, соотношения времен года, порядок стихий и элементов – всю организация мира во времени [4]. «Человеческая музыка» (ритмика человеческой жизни) отражает этот всепроникающий мировой поток в «микрокосм» человеческого тела. В отличие от античной «музыки сфер», это – нововведение средневековья, смысл которого был совершенно внятным для современников Боэция: «А что такое человеческая музыка, знает каждый, кто углублялся в себя». И только «инструментальная музыка», призываемая сделать два первые ее рода слышными, оставалась музыкой в нашем смысле этого слова. 

Необычайно место музыки в системе средневекового знания. В новоевропейской системе наук, упорядоченных по степени конкретности их предмета, сразу после абстрактной и безвидной логики идет арифметика числовых отношений, которая через наглядность геометрии выходит на конкретное естествознание (астрономию, физику, химию)[5]. Придавая числовым отношениям визуальную определенность, именно геометрия со времен Возрождения соотносит математику с астрономической и, далее, с физической картиной мира. Однако в Средние века арифметические абстракции математики конкретизировались – на первом шаге к чувственному миру – не в геометрии, а в музыке. Свою первичную наглядность математика находила в музыке, прямо переводящей вселенские ритмы в число [6]. Сначала она обретала акустическую и только затем визуальную внятность. Именно так представляли себе назначение музыки все средневековые теоретики: предмет музыки – от Августина до Царлино – это звучащее число[7]. Если в Новое время между математикой и собственно физикой размещается – наполняя эмпирическим содержанием чистые математические структуры – оптическая астрономия, то в Средние века «средней между математикой и естественными науками», по словам Царлино, была музыка [8].

Таким образом, в средневековой систематике знания музыка приобрела примерно то же значение, какое Новое время отвело астрономии. Последняя входила (наряду с музыкой, арифметикой и геометрией) в состав квадривиума оставаясь притом прикладной дисциплиной, занятой разработкой календарей, – чистой «хронометрией». Доносить же истину космоса до каждого человека призывалась музыка. Музицировать значило «отображать» движение космоса (чья статическая форма являлась небесным глобусом) в звучание инструментов или в движения человека, настраивая его в лад с теми космическими ритмами, каким подражает лира. Неудивительно, что среди наук музыку ставили на первое место равным образом и Рабан Мавр, и Фома Аквинский: «она занимает первое место среди семи свободных искусств и является наиболее благородной отраслью человеческого знания»[9].

 

Только в 15 веке немецкий теоретик Адам из Фульда выступает с предложением отдать «небесную музыку» математикам, а «человеческую» – медикам, оставив за музыкантами лишь «инструментальную», слышную ее разновидность (она же включала вокальную). Слышал ли кто когда-нибудь «человеческую музыку»? – вызывающе спрашивает Грохео. Вопрос назревший: на склоне средневековой культуры, уже миновавшей апогей своего развития, триединство музыки не может далее устоять перед всеобщей культурной дифференциацией.

В «Трактате о соизмеримости или несоизмеримости движений неба» Николая Орема спор геометрии (начала иррационального, но зато визуально внятного знания) и арифметики (начала рационального, целочисленного, но становящегося все менее наглядным) решает, по существу, судьбу музыки как науки. «Кто удостоит меня взглядом, – спрашивает Арифметика, – если мои числа нельзя применить к небесным движениям? И если Музыка сводит числа к звукам, то почему Астрономия не может привести их в согласие со своими движениями? …Итак, наша милая дочь, сладчайшая Музыка, лишилась бы небесной чести…». Этот трактат, вскрывая  всю сложность вопроса, оставляет его до конца нерешенным, однако в своем знаменитом учении о «конфигурации качеств» Орем фактически решает его в пользу геометрии. «Движения неба» изымаются из компетенции музыки и переводятся в веденье астрономии.

Крупнейший математик итальянского Возрождения Лука Пачиоли исключает музыку из числа математических наук и заменяет ее оптикой, мотивируя это тем, что глаз является более благородным и действенным орудием познания, чем ухо.

Получив космос гармонически выверенным, математики продолжили дело средневекового мироведенья, но уже в оснащении иных, оптических инструментов. Прислушиваясь к обещанной древними «гармонии мира», Кеплер еще успевает вывести из гармонических пропорций Солнечной системы законы «Новой астрономии», первым «поверив гармонию алгеброй». Но музыка исключается из содружества наук. «…В ближайшем будущем, – писал Кампанелла в «Городе Солнца», – ожидают изобретения подзорных труб, при помощи которых будут видимы скрытые звезды, и труб слуховых, посредством которых будет слышна гармония неба»[10]. Тут замечательно не столь убеждение в объективном существовании мировой музыки, сколь забвение того обстоятельства, что еще совсем недавно космические гармонии озвучивали трубы органа [11]. Это метафорический цикл завершает М. Марино: И разве не есть наш мир эта разбитая о Землю партитура?.

 

Нужно видеть, как беспощадно расправляется с обломками этой партитуры Леонардо да Винчи. «Производит ли звук трение небес?» – так ставит он вопрос о музыке мира: это, оказывается, проблема трения. Совершенно гладкое тело, учит опыт, при трении не производит звука. Следовательно, если звездные сферы совершенно гладки, то они не звучат. Допустим обратное: сферы не идеально гладкие и трутся о «материю неба». Но трение, как известно, шлифует. Тогда за огромное время, прошедшее от сотворения мира, сферы должны отполироваться. Так что же вы мне рассказываете? Да если бы они даже издавали звучание, то как бы оно могло распространяться в безвоздушном пространстве эфира ?[12]

Это и есть отныне знание. Пытая материю символа, Леонардо находит, что она никуда не годится: Пифагор, Птолемей (а заодно грядущие Герике и Кеплер) излишне доверчивы к преданиям.

Казалось бы, неслышная чувственным ухом гармония мира не более парадоксальна, чем невидимая, бесконечно удаленная «центральная точка» его возлюбленной «перспективы». Телесному опыту она не дается, но именно ее актуальность придает визуальную определенность и смысловую насыщенность всем видным точкам мира. Но строй очевидностей изменился необратимо.

 
Рисунок 2 . Мировой монохорд из "Земной музыки" Роберта Флудда - последний отголосок "музыки сфер".

 

В свою очередь, музыканты, утратившие в своем заметно полегчавшем предмете космологические обертоны, развивают в нем подчеркнуто «человеческие» смыслы, все более специализируясь на «подражании природе», то есть на выражении страстей. В трактате «О наслаждении» Л. Валла заявляет: «…Музыка не доставляет ничего, кроме наслаждения, и целиком относится к наслаждениям слуха»[13].  Винченцо Галилей, отец знаменитого физика, одним из первых делает это положение программным: «Цель музыки состоит в том, чтобы выразить с возможно большей силой душевные движения»[14]. Даже Палестрина характеризуется современниками как великий подражатель природы[15]. «Подражание природе, выражение страстей – вот что характеризовало в глазах современников музыкальный Ренессанс 16 века»[16].

Искусство же собственно врачевания человека окончательно переходит к медикам. Отныне они одни блюдут его биоритмы, исцеляя тело и оставив трудное врачевания душ теологам. Естественно, что этот разрыв медицины с музыкой мира поначалу компенсировался и смягчался усилением ее союза с астрологией (см. «Поэтику механизма»).

 

Итак, средневековью музыка послужила наукой. Значение этого факта сегодня трудно прочувствовать, но только принимая его со всей серьезностью, можно попытаться понять происхождение и оценить значение замысла Леонардо да Винчи и его последователей о науке-живописи. Важно учитывать прецедент: наука однажды уже сходилась с искусством – после того, как всем казалось, что они разошлись навсегда. Феномен науки-музыки не стоит считать недоразумением, не разъясненным более тысячи лет. Только приняв его к сведенью, можно оценить действительную глубину превращений, какие невидимо (для их носителей) происходят во всех регистрах культуры при смене исторических эпох. Нужно видеть, что Ренессанс – это перестройка всей чувственности.

Конечно, союз науки с искусством осуществлялся не только в музыке. «Божественная комедия» Данте ни в коем случае не была фактом только искусства – вплоть до завершения Ренессанса никто не сомневался в ее научной истинности. В год смерти поэта Джованни Виллани писал о своем соотечественнике: «Он сочинил «Комедию», где в отточенных стихах разработал весьма утонченно большие вопросы морали, природоведения, астрологии, философии и теологии…». Ольшки признавал, что Данте «давал основу солидной учености, его труд стал библией ученых, из которой черпались тексты, определявшие содержание лекций (...) «Комедия» Данте была народной книгой и источником или посредником для всякого знания. Никогда космография не получила бы такой популярности без «Комедии», предъявлявшей к читателю большие требования именно в астрономии» [17].

По существу, метафоры «книги мира» и «музыки сфер» возводили мир в ранг образцового произведения искусства. Только они придавали ему то эстетическое измерение, что исключалось «первой» книгой – Библией. Человек мог любоваться чем угодно, но только не евангельским речением или иконописным образом, созданными для пронзения сердца. Лишь отождествление бытия с природой открывало путь к постижению мира через искусство.

До тех пор, пока живы были представления о «книге» и «музыке» мира, постижение природы могло мыслиться лишь как художественная задача [18]. Другое дело, что она адресовалась поэтам и музыкантам, представляющим свободные искусства, но никак не художникам, скульпторам, а тем более инженерам. А мы знаем, что возрождение античной науки было подготовлено, а частью и осуществлено, «универсальными мастерами» из цеха живописцев. Д. Бернал писал о Ренессансе: никогда еще «изобразительное искусство не имело такого большого влияния на развитие науки» [19]. «…Возрождение научных методов совершалось путем перенесения в область мышления всеобщего применения тех принципов и идеалов пропорциональности, гармонии, внутренней и внешней законченности, которых Возрождение искало для искусства и нашло в математике»[20].

Внутри средневековой культуры художник был лишь исполнителем, но никак не автором замысла. Возвышение художественной деятельности происходит за счет переноса на нее определений технической практики, внутри которой только и возможно порождение новой реальности. Только внутри этой практики (см., например, Николая Кузанского) вызревала мысль о реальной возможности улучшения тварного мира. Поэтому нет ничего удивительного, что именно художники оказались в эпоху Возрождения в центре новой жизненной практики: эта практика становилась все более технической, а числилась по тому же классу механических искусств, что и пластические искусства (архитектура, скульптура, живопись)[21]. К практическому универсализму художника обязывала средневековая традиция. Новым был лишь масштаб работ, повышающий требования к точности, математической выверенности строительных проектов.

Расширение традиционной сферы приложения математики в Возрождение если и не всегда проводилось самими художниками, то было целиком обязано их научным устремлениям [22]. Пачиоли адресует трактат «О божественной пропорции» всем, занимающимся «философией, перспективой, живописью, скульптурой и музыкой». Брунеллески и Альберти, впервые за тысячу лет выводя математику за пределы традиционных применений, пишут свои трактаты для художников. Франчески тоже адресует свою геометрию живописцам, однако его работа имеет значение не только для искусства: она открывает ту серию работ по применению «Начал» Евклида, что завершается «Началами» Ньютона. Он первым «взял геометрию как образец конструктивного и дедуктивного метода» и применил геометрический способ мышления к совершенно новой и неизведанной области.

Дюрер считается не только крупнейшим художником, но и лучшим математиком Германии своего времени. Стимулирующее влияние работ Дюрера на развитие новой математики было огромным – их штудирует и цитирует сам Кеплер. Практическая направленность математических штудий раскрывается Дюрером в «Руководстве к измерению» при изложении задачи удвоения куба. «Так как это очень полезное искусство, которое важно для всех мастеров, но которое содержится в большой тайне и сокрытости учеными, то я хочу изложить его и сообщить… Таким образом, в то время как удвоение куба представляет собой искусство, при помощи которого можно изготовить и увеличить в любом масштабе пушки и колокола, бочки и сундуки, комнаты и статуи, тайна его известна лишь тем, кто не знает, что с ним делать»[23].

Однако обращение художников к прикладной математике еще не объясняет, почему они оказались также в центре духовной жизни эпохи. Само обращение художников к науке было важным условием повышения их престижа: еще в 15 веке архитекторы и скульпторы шли по классу «каменотесов», а художники представляли механическое искусство ручного труда. «Альберти пишет свой трактат о живописи с целью возвысить искусство живописи, поставленное в унизительное положение ремесла до положения защитника и глашатая современной ему мысли»[24].  Но как состоялось это возвышение? Центральная перспектива не смогла бы принять на себя те непомерные нагрузки, что ей уготовало Новое время, не вооружись она фундаментальными принципами, преемственными по отношению к музыке.

Математика могла возродиться и обновиться только в гуще живой жизни. Еще до обращения к ней художников она оживлялась купеческим делом, где развивались ускоренные приемы счета, появлялись новые, неведомые античности счетные инструменты. Но эта математика была всецело прагматичной. И хотя ей было суждено великое будущее, первые ее ростки выглядели крайне невзрачно. Подрывая средневековые представления о числе, она не создавала новых форм математической наглядности. Практика ведения деловых книг, сведения дебета с кредитом становилась все более эффективной, но ее теория не умела истолковать высокоэффективные отрицательные числа иначе как изображения «долга» и потому порождала лишь «глухие» и «тупые» числа. В теоретическом мире она не имела никакой разумной интерпретации – кроме разве что той заведомо искусственной числовой геральдики, что вдохновенно разрабатывалась на теоретическом безводье Пачиоли. Можно сказать, что вычислительная математика не имела своей эйдетики.

Напротив, художественная пропорция, в отличие от бухгалтерской, которую безуспешно пытался возвысить Пачиоли, наследует все смыслы средневековой музыкальной гармонии. Из умопостигаемой она становится чувственно внятной: позволяет ввести в математическое мышление новый строй живых созерцаний и очевидностей. «Гармония становится метафизическим принципом как «единство противоположностей» уже у Кузанца, эстетическим каноном у Альберти, законом природы у флорентийских неоплатоников… В связи с этим усиливается математический интерес к изучению пропорций на основе убеждения, что математика является то символическим выражением, то практическим исчислением, но, во всяком случае, общезначимой нормой этой гармонии в большом и малом» [25]. Еще у Галилея мир наглядных представлений «выражается в пропорциях и не разлагается на уравнения»[26]. Даже в 17 и начале 18 века вторую степень числа все еще называют порой «двойной», а корень квадратный – «половинной» пропорцией.

Царлино, крупнейший теоретик музыкального Ренессанса, со ссылками на Витрувия еще пытался доказать, что архитектор должен быть музыкантом, иначе он не сможет «со смыслом устраивать машины … и хорошо, музыкально, располагать сооружения» [27]. Однако отсылка к Витрувию не убедительна и не вполне корректна: античный архитектор действительно был устроителем машин, однако баллисты он строил не по гармониям, а по пропорциям, подобным канонам скульптора Поликлета.

Все дело в том, что гармония и пропорция – это разные по происхождению и по назначению понятия. В «Комментариях к 10 книгам по архитектуре Витрувия» –энциклопедии ренессансной архитектуры – Д. Барбаро различает пропорцию как главную категорию эстетики и гармонию как чисто музыкальную форму. Гармония была также космологическим принципом, тогда как пропорция – чисто математическим (в логике ей соответствует аналогия). Только возведя пропорцию в архитектонический канон, уподобляющий друг другу космос, здание и человеческое тело, Альберти смог соорудить синтезирующее понятие «гармонической пропорции», то есть соединить космологические представления с пластическими, благополучно минуя музыку. А в зрелом Возрождении Леонардо и Дюрер полностью очистили учение о пропорциях и от космологических мотивов, превратив его в своего рода «антропометрию».

Альберти называет «пропорциональными» фигуры с общей мерой. Благодаря пропорции «малый подобен большому во всем, кроме величины». Зримым воплощением пропорции и становится «центральная перспектива» как средство переноса геометрического подобия в пространстве, – главное открытие художников Ренессанса. Учение о перспективе объединяет живопись с оптикой и геометрией, а теория пропорций – с анатомией и медициной. А изначальное сродство архитектуры, как всего инженерного дела, с механикой связывает ее также с учением о тяжести.

Вот почему «флорентийская мысль рождалась в художественной оболочке»:  художник превратился, впервые в истории, в центральную фигуру времени, и Леонардо, открывая своей наукой-живописью «первую очевидную истину вещей», смог стать учителем «геометров, перспективистов, астрологов, машиностроителей и инженеров».

 

Итак, при переходе от средневековой к новоевропейской культуре преемственность ее фундаментальных устоев обеспечило замещение принципа музыкальной гармонии принципом художнической пропорции Эта замена знаменует переход от средневековой эстетизированной космологии как преимущественно музыкальной («культуры слышанья») к ярко выраженной визуальной культуре Нового времени. Леонардова наука-живопись – высшее выражение и тем самым завершение этого процесса.

Новое время преобразует музыку из науки в искусство: «музыку сфер» постигает та же участь, что и «книгу мира» – обе они поглощаются метафорой «мировых часов», переводящих божественные пропорции в передаточные отношения зубчатых механизмов. Но прежде оно переводит в науку живопись, формирующую новый строй живых очевидностей. Именно поэтому у истоков ренессансной культуры стоит перспектива, преобразующая гармонии в пропорции и тем препоручающая чувственный мир визуальным формам мысли.

 

Наукомузыка преобразовалась в наукоживопись, а эта последняя – в наукотехнику. В конечном счете наука Нового времени нашла свое искусство в технике, а свою гармонию – в ее оптимальности. Наука живописует свою истину силами техники, претворяя природу (ее «потаенность», как выражается Хайдеггер) в машину. Более того, она заключает Землю в оболочку техносферы как в новый храм или всеобъемлющее Gesamtkunstwerk. Вот искусство, где наука царит безраздельно.



[1] Подводя итоги нового натурфилософского смотра вселенной, главный философ Возрождения Патрици писал: «Среди чувств и по благородству природы, и по превосходству сил, и по достоинству действий первое место принадлежит зрению. Первое же, что воспринимает зрение – это свет и сияние…» ­– первооснову нашего мира. И даже Савонарола, столь бескомпромиссно пытавшийся реставрировать средневековый порядок культуры, оказывается в этом отношении сыном своего времени, ибо настаивал, что предмет зрения благороднее предмета слуха.  – Зубов В.П. Леонардо да Винчи. М-Л. 1961. С.120.

[2] Тот факт, что средневековый человек лучше слышал, чем видел, косвенно подтверждается исследованиями Февра, свидетельствующими о «визуальной отсталости» француза 16 века: поэзия той поры полна звуковых образов (шумов, шорохов, ветерков и т.п.) и совершенно лишена зрительных впечатлений. Живописный Ренессанс наступал во Франции с запозданием. Но повышение роли зрения и здесь коррелирует с рационализацией знания.

[3] Музыкальная эстетика западноевропейского средневековья и Возрождения. Составитель В.П. Шестаков. М. 1966. С. 307.

[4] Алан Лилльский выражал общепринятые представления, когда писал, что бог строит космос как свой королевский дворец, компонуя и гармонизируя все разнообразие сотворенных вещей с помощью «тонких нитей» музыкальных созвучий.

[5] См. Кедров Б.М. Классификация наук. Мысль. М. 1985.

[6] Прокл: «Геометрия – мать астрономии, арифметика – мать музыки». – Музыкальная эстетика…С.22.

[7] Знаменитое соображение Лейбница о том, что в музыке душа вычисляет, сама того не зная –лишь дальний отзвук этих учений.

[8] Музыкальная эстетика…С. 447.

[9] Схожим образом музыки пользуется А. Блок, слова которого (в статье «О назначении поэта») оживляют эту метафору и поясняют ее. «На бездонных глубинах духа, где человек перестает быть человеком, на глубинах, недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией, - катятся звуковые волны, подобные волнам эфира, объемлющим вселенную; там идут ритмические колебания, подобные процессам, образующим горы, ветры, морские течения, растительный и животный мир» (Сочинения в 8 тт. Т. 6. С.163). Именно этой музыке, по мысли Блока (см. его «Крушение гуманизма») новоевропейская цивилизация и объявляет войну. Иной она выглядит у П. Валери: «…Между бытием и знанием действует могущественная и бесцельная музыка».

[10] Утопический роман 16-17 веков. М. 1971. С.187.

[11] Предсказание Кампанеллы не сбылось: на наших глазах астрономия превращается из оптической во всеволновую. Это превращение расценивается как революционное, но наши радиотелескопы все еще продолжают дело «подзорных труб», представляющих скрытые от глаза звезды на экранах осциллографов. И даже в реликтовых излучениях пока не прослушивается гармония.

[12] «О трении небес, производит ли оно звук или нет. Всякий звук производится воздухом, ударяющимся о плотное тело, и если он будет производиться двумя тяжелыми телами совместно, то это произойдет благодаря воздуху, который их окружает; и такое трение стирает трущиеся тела. И если бы такое трение существовало в самом деле, то за столько столетий, в течение которых небеса вращаются, они были бы истерты столь огромной быстротой, совершающейся изо дня в день. И если бы они все же производили бы звук, то распространяться он не смог бы…». И т.д. См. Леонардо да Винчи. Избранные произведения. М. АН. 1955. С.758.

[13]  Музыкальная эстетика западноевропейского средневековья и Возрождения. М. 1966. С.74.

[14]  Грубер Р.И. История музыкальной культуры. Т.I. М.1941. С.192.

[15] Формальное содержание музыкального Ренессанса – это переход от полифонического письма к гомофонному. Потребность в новом стиле осознавалась как необходимость решительного упрощения музыки – в этом едины Галилей и Царлино. Контрапунктическое письмо, подобно поздней схоластике, усложнилось настолько, что иные авторы, как пишет Царлино, вводили до 50 различных голосов. Полифонию уподобляют усилиям людей, которые тянут столб в различных направлениях. Главный упрек Галилея полифонии – затемнение смысла текста. Прояснение музыкальной формы происходит в двух направлениях: во-первых, это выделение солирующего, а впоследствии и концертирующего голоса; во-вторых, расширение словесного текста внутри музыкального. Первое из них соответствует утверждению центральной перспективы в живописи и в театре, но и второе составляет момент новой рациональности.

[16] Роллан Р. Цит. соч.С.192

[17] Ольшки Л. История научной литературы на новых языках. М.-Л. Т.2. 1933. С.90.

[18] Книга мира была переписана математическими знаками только ко времени Галилея.

[19] Бернал Дж. Наука в истории общества. М. ИЛ. 1956. С.213.

[20] Ольшки Л. История научной литературы на новых языках. М.-Л. Т.1. 1933. С.95.

[21]  «Тосканелли, Николай Кузанский, Региомонтан группируются вокруг центральных фигур своего века, вокруг художников; и не потому, что их привлекал интерес к искусству, а потому что их вынуждали к тому научные интересы художников. Выигрывали от этого не чистые исследователи, математики и физики, столь редкие в этот век, а …техники, находившие применение приобретенным познаниям». Ольшки Л. Цит. соч. С.70.

[22] Иногда даже в жертву искусству. Вот мнение Б. Бернсона о П. Учелло («Живописцы итальянского Возрождения». М. «Искусство». 1965. Стр.74-75). «Что же такое натуралист? Я осмеливаюсь дать следующее определение: это человек, посвятивший себя искусству, но обладающий природными склонностями к науке. …Его цель – исследование и сообщение нам фактических результатов». «С художественной точки зрения натуралист Учелло и его последователи представляют слишком мало ценного. Но их достижения в области анатомии и перспективы, их стремление к изображению предметов такими, как они есть, привели к тому, что когда появились на свет новые гениальные художники, то ими оказались Леонардо и Микеланджело, а не художники типа Джотто». «Учелло … первым представлял в своем лице две тенденции флорентийской живописи: искусство ради искусности и искусство ради научных изысканий».

[23] Ольшки Л. История научной литературы на новых языках. М.-Л. Т.1. 1933. С. 276.

[24] Гилберт К. и Кун Г. История эстетики. М. ИЛ. 1960. С.184.

[25] Ольшки Л. Цит. соч. С.121.

[26] Ольшки Л. История научной литературы на новых языках. М.-Л. Т.3.1933. С.280.

[27] Музыкальная эстетика западноевропейского средневековья и Возрождения. М. 1966. С.434.