Сон о доме. Окончание
***
corpus liber
Единокровные мои! Где бы ни были вы, чем бы ни был занят ваш слух —
прильните сейчас ухом к моим трепетным губам, внемлите моему
шепоту, я стану говорить вам о свободе.
(Что с вами?). Я знаю, в каждом из вас — пузырек горечи. В заботах,
даже в усладе и в благополучии носите его с собой — он вшит
в вашу плоть, пульсирует где-то на самом дне вашего
существа. И жизнь так порой небрежна к вам, так неловка — наступит,
и желчь горькой пеной заколобродит в ваших венах. И дело не
в законах; каковы бы ни были правила движения, в самом конце
пути, сами знаете, все правила отменяются.
Жизнь такова и замысел о вас таков. Но кто же умыслил таковой вашу
хрупкую анатомию? Так ли довлеет над вами этот умысел?
В моем огороде муравей влечет личинку, с тем чтобы распорядиться ее
судьбой по своему усмотрению. Гряды клубники, возвышающиеся
за ними кусты помидоров — кажутся ему целым миром. Я же,
застящий ему солнце, если ему дадено будет осязать всю мою
громадность своими усиками и несовершенной своей сетчаткой,
покажусь ему Богом. По своей прихоти я волен распорядиться его
судьбой, по своему волению несколькими ударами лопаты я
изменю всю картину его мироздания.
И вот вы — крошечные кровяные шарики в громадности космоса. И так же
как вы, сам я был поражен той силой, упромыслившей весь
этот порядок и приведшей его в движение. Так же как вы, я нес
на своих хрупких плечах весь гнет причин и неизбежно
вытекающих из них следствий. Так же как некоторые из вас, я уповал
на то, что смогу быть свободным через независимость разума.
Как в шахту спускался я в самое свое нутро, на самое дно, в самое
гнездилище своих ядовитых змей. И оставался там подолгу,
настолько долго, насколько мир позволял мне. (Собственно говоря,
если не дергать его по пустякам, он тоже способен на
некоторое время оставить тебя в покое). Там, наедине со своей
горечью, я воссоздавал мир из своей надежды и в согласии со своим
разумом наполнял его.
И вот, несмотря на ту предельную выявленность вещей, на ту
пронзительную, открывшуюся мне ясность, в своем подражании
поставляющему я ошибался! Как ни старался я упорядочить и умиротворить
мир, некоторые вещи вопреки моему разуму и моей воле
восставали в нем и становились собственными причинами своих
состояний!
Кровные мои! Не отвергайте в жестокосердии ли, в суете ли, мое вам
дарение, вслушайтесь сейчас в рекомое мной — разум
поставляющего независим, но тому поставляющему дарено быть в меру его
хотения независимым от разума.
Как муравей трепещет и простирается передо мной, так и поставляющее
этот мир склоняется перед своими божествами.
Как я подражаю и ошибаюсь, так и оно ошибается в своем поставе.
Как разум порой не властен довлеть над его хотением, так и вы порой
и в меру своего вожделения можете быть свободны.
Вот я даю вам свободу. Но как мне придать вам сил, чтобы смогли вы
эту свободу взять?
***
Все становится определенней, все теснее подступают пределы. И там ни
о чем не молвить, ничего не разглядеть...
Сытые — будете жировать, но до известного предела.
Голодные — хлеба ваши коротки, но и беспроторице вашей предел будет положен.
Счастливые — звонок ваш смех, но за известным пределом ему уже не излиться.
Убогие — до скончания дней ваших будете влачить свои беды, но
знайте, горемыки, что предел и им положен и что там уже не
возрыдаете.
Умудренные — как бы купночинно и сопреклоненно вы ни расставили
вещи, определенность их лишь до известного предела пребудет.
Вознедоумевающие — не распознаете путей, не распутаете узлов, но за
пределом ни путей, ни узлов нет.
Красивые — сколь бы ни блюли вы себя, но за пределом не покрасуетесь
уже в белых одеждах.
Неказистые — там не станет ни увечий, ни кривизны, ни срамот, ни зломолвия.
Вам говорят, что у законченной жизни есть одно, но существенное
преимущество перед текущей — в ней, наконец, вмещается текущее.
Сосуд как бы обретает дно и все то, что так беспечно и
неуловимо текло, струилось, журчало сквозь него вдруг, благодаря
этому закупориванию, став, становится, наконец, различимым
глазу. Кто знает, еще может быть несколько последних капель и
иная судьба окончательно станет поставлена во всей своей
сложной ясности.
Знайте же, что такие словеса — есть беззазорные лжи. Всякому зрачку
предел претит, всякий взгляд теряется в запредельи. Тут же,
в наличествующей досягаемости, в поле зрения ничей взгляд не
уловит вас. Ваши недоумение и убогость, ваши красота и
сытость проявят себя взгляду, но до самой вашей самости ему не
коснуться. До мельчайших складок и швов он запомнит ваши
одежды, но с того, что чревно присутствует в вас, он
соскользнет.
Единочадные мои! Не ради уловления душ, не в корысти говорю вам — не
уповайте ни на какое грядущее, ни на какое завтра, если сей
день, сей час не окликнете вы к жизни свое присутствие. Во
что бы вы ни рядились, под каждой одеждой — трепыханье
сердца. Когда я сгребаю вас к себе пред свои очи, теснее к своим
ушам, я слышу лишь отчаянный хор сердец, робкую, но
неумолкающую тоску по своему «быть».
Знаю, что к невозможному зову, на слишком крутую гору подвигаю, но
вне этой дороги, как бы колотлива она ни была, быть нельзя.
***
Обрезал деревья в саду. Потом с сожалением смотрел на устроенную
мной гекатомбу из обрезанных веток. Юные, гибкие, только-только
потянулись навстречу свету... А что делать? Запустишь сад —
не будет плодов.
Стоял и думал, что-то же надо сделать с собой. Слишком много
лишнего, слишком... Быть прозрачным, как прозрачной должна быть
крона яблони для солнца. Отскоблить все до белизны. Tabula
rasa.
***
В последние времена я испытываю странные приливы бесстрашия перед +.
Вот это «умереть, уснуть» порой, к моему стыду, не просто
не пугает, а приманивает. Раньше со мной не бывало такого, я
всегда не просто боялся +, а подвергал сомнению саму
возможность собственной +, это казалось мне нелепицей какой-то,
невозможным нонсенсом. Да я и по сей день так думаю, но
отчего-то я вдруг стал прислушиваться к какой-то силе, грозной и
обнимающей меня, которая думает иначе. Ей вовсе не важно, буду
ли я существовать, она даже не сомневается в том, что
никакие исключения из ее простых и бесхитростных правил не
возможны. И вот, глядя с высоты этой силы на себя как на ничтожную
корпускулу в среде себе подобных, иной раз даже ждешь
прекращения этого роения.
Эти приступы слабости от невозможности опровергнуть правила игры.
Все установленные для меня законы мне надо переломить и
утвердить свои. Но это какая-то ползущая, обольстительная сила,
если ее не подавлять повседневно, она смыкается вокруг тебя.
Я все еще думаю, что запас жизни равен запасу воли, что только
подневольность мертвит человека...
***
И что за красота без меня? Вот нет меня, и спрашивается — кому все
это надо? Остается ландшафт, рельеф, топография. Эта
прозрачность воздуха, это буйнозеленое до боли в глазах бешенство
весенних злаков, этот изгиб лошадиной шеи, этот птичий гомон в
тополиных кронах — разве они могут быть без меня? Что
станется с ними, если моя душа не наполнит их содержанием,
смыслом, красотой? Одно присутствие, видимость одна.
Как много я должен, как тяжело все это нести...
***
Что такое красота? А чего я хочу, чего я ищу, спрашивая? Я хочу
найти какую-то понятную, внятную для меня формулу красоты,
определение ее. В нескольких словах, в нескольких предложениях я
смогу выразить ее для себя (и м. б. для других). Но отчего
же я полагаю, что эти несколько слов выразят ее полнее и
точнее, чем уже существующее слово, а именно само слово
«красота»? Ведь оптимальное определение чего-либо — есть его имя.
Десяток или дюжина расставленных мною символов скорее окажутся
случайными, чем этот один. Выходит, что обладая идеальным
символом, я тем не менее недоумеваю и возвращаюсь к исходной
точке своего вопрошания.
Т. е. вопрос нужно ставить так: я не ищу определения красоты, я
пытаюсь наполнить это искомое смыслом.
***
Вот ты все спрашиваешь, Курсор, а что ты можешь определенно
утверждать? Может ли уже твое Я сделать шаг и потом не раскаиваться
в нем? Я вчера спрашивал о красоте и могу сказать следующее:
Я хотел бы жить в окружении красоты. Свойство моей души таково, что
она алчет прежде всего красоты, а потом уже, если будет
угодно Богам: добра, справедливости, правды (но только в той
степени, в которой они красивы. В понимании моего Я некрасивыми
они и быть не могут).
Я хочет красоты. А чего же хочет сама красота? Что она делает со
мной, как она проявляет себя по отношению ко мне? Радует?
Волнует? Восхищает? Конечно, но сколь многое меня радует
(справедливость, ум), сколь разное меня волнует (мужество, доблесть,
жертвенность, нежность). А каково же именно ей присущее
действие на меня? А вот: она влечет, привлекает, притягивает
меня.
Я хочу ее, красивыми «вещами» я хочу владеть.
Я хочу ее. А она, значит, хочет... меня?
И все в мире (и в мысли) хочет быть через красоту, с ее помощью.
Продлиться, состояться, быть желанным. Покорять и быть
покоренным. Избежать равнодушия, не исчезнуть бесследно, не
соскользнуть в небытие.
И чего ради я произношу эти красивые слова? Разве вы не слышите —
прильните ко мне, любите меня!
Красота есть она сама, но есть нечто предельно близкое ей — то,
через что ее можно понять.
Сказать?
Только шепотом:
это —
erotica.
***
«Не все то золото, что блестит». Едва скользнув взглядом по
златоверхому собору, вопиющему на всю площадь своими лазурями и
изысканностью форм, я способен повернуться к нему спиной, а
лицом к закосневшему в забытьи, самому неказистому углу, выбрать
там двухэтажный домик с мутными стеклами и призвать из него
к жизни такой нерастраченный запас красоты, что позолота
пожухнет и сама геометрия площади содрогнется и нарушится.
Что это значит? и о чем эта моя способность говорит мне?
Я знаю, что красота присутствует помимо меня — ей возможно быть
независимо, по умыслу мне неподлежащему. Сколько раз мне
случалось быть застигнутым ею врасплох! Сколько раз я до боли
выворачивал на нее шею, уносимый инерцией своих обстоятельств.
Столь же часто, ворочая свои мысли, я, вероятно, прохожу мимо
нее, ее не замечая. Ее особенность состоит во взывании ко
мне, в узернении во мне влечения к себе самой. Тем самым она
уповает продлиться через меня, пробыть еще — запечатлеть свои
черты по ту сторону неизбежного увядания.
Теперь же выходит, что и сам я могу нечто излучать из себя и даже
облачать находящееся в никчемности в златотканные одежды. В
самом деле, если в моей власти придать чему-либо смысл, то
отчего же мне не мочь сделать что-либо прекрасным, самому
вдохнуть в него красоту?
Но что это? И откуда я все это беру? Отражение ли это направленных в
меня лучей, или какое-то мерцание, вспыхивающее внутри
самого моего Я? И украшаю чего ради, подвигаюсь на это чем?
Разве мне не хватает «красоты помимо меня»? Я хочу красоты, но
как я могу хотеть того, чего еще нет? что только один я и
никакая сила в мире не может родить помимо меня?
Нет-нет, тут что-то другое...
...что-то другое, сродни посеву, взращиванию, сопутствующей им
заботе, устрояемым мной и устрояющим и внутри меня какой-то
особенный лад и мир. Заботит меня не только привнесение в мир и
укоренение в мире мной посеваемого, но, поверх него,
осознание своего Я как привносящей силы. Я есть привносящая в мир и
исполняющая его сила. Привнесенное, как бы ни сложилась в
мире его судьба, определяет мою судьбу как судьбу
поставляющего.
Вся душа моя вопиет наперекор вот этому:
«...есть невозможные вещи. О них никогда и не думай,
то, чего сделать нельзя, сделать не сможешь вовек». (Феогнид).
От этого у меня делается кровяное давление, темнеет в глазах, я
выхватываю воображаемый меч и иду ничтожить, рассекать этот
обступающий меня мрак.
«В остром копье у меня замешан мой хлеб. И в копье же из-под Исмара
вино» (Архилох).
Из себя, своими силами я превозмогаю весь этот разор, и где были
одни тернии и беспорядок, взлелеиваю какой-то стройный и
умопостигаемый лад. И поддержание этого лада в мире посильно мне,
пока он отражается в моем зрачке.
Я становлюсь местом, глядя из которого мир уже не может показаться
ни бессмысленным, ни нелепым.
***
Я не могу учиться на собственных ошибках. Говоря откровенно, я и не
вижу ошибок, я подвергаю сомнению саму свою способность
ошибаться. Ошибается тот, кто стремится к определенной цели, для
кого важен выбор пути. Моя же цель всегда со мной, куда бы
я ни завел себя, мне незачем возвращаться. Где бы я себя ни
поставил, я найду там достаточно пищи для размышления, и
всяких услад для души в избытке. Поэтому камень ли, глина,
чернозем — все равно, корнями вопьюсь и влагу найду повсюду.
Я застрахован от ошибки постольку, поскольку я свободен. Там, где по
своей воле я могу состояться и радость моя, и мое
довольство, и моя цель будут со мной.
Вообще, мне кажется, что людям порой свойственно слишком легко
признавать свои поражения. Какая-нибудь маленькая неудача м. б.
на самом деле предпоследней ступенькой к большому свершению.
Череда сереньких, никчемных дней может привести к великому,
исполненному солнца дню. Здесь очень важна верность, я бы
сказал даже, некоторое со стороны кажущееся тщетным упрямство.
Если упрямо и последовательно совершать пусть даже
невразумительные для окружающих действия, их сумма в один прекрасный
день может ошеломить их своим совершенством. Или не
ошеломить — ведь это по сути и не имеет значения. Если я бросаю в
океан камень за камнем и до сей поры не вижу на его
поверхности верхушки слагаемой мной пирамиды, то это нисколь не
подвергает сомнению мою уверенность в ее наличии. Достичь
поверхности или не достичь — это все вопрос времени, это даже
неинтересно.
***
Слава глупым, всем недалеким, всем наивно уповающим, всем
влюбляющимся, влюбчивым, влюбленным и рожающим деток, не знающим что и
как сказать, слава им, крепко спящим и бодро встающим
поутру, починяющим изгороди и стригущим газоны, выслушивающим
советы, всем завистникам, всем игрокам в шашки и домино, всем
бредущим на прием к врачу, всем милым, теплым и
благословенным — слава! Слава и горе им — скудоумным и пустоголовым —
втуне влачащимся по жизни, и уделом их станут немота и
забвение.
Слава мудрым, прозревающим времена и дающим всякой вещи подобающее
ей имя, всем умудренным змиям, одолевающим суету и тленность,
ладно связывающим воедино все, находящееся в беспорядке.
Слава и горе им — самовольным извергам рода человеческого, не
знающим ни любви, ни жалости, ни страсти, ни вдохновения, ни
усталости, ни покоя. Так они, наморщивши чело, опустивши
очи долу, разлагают и слагают, чтобы разложить заново — к
горьким познаниям поведет их мудрость их.
Слава веселым, без повода и причины смеющимся и смешливым, не к
месту улыбающимся и улыбчивым, хохочущим едва переводя дух, всем
беззаботно играющим и потешающимся, всем плясунам и
плясуньям, игривым и не знающим печали, их беззаботным, счастливым,
сладостным падениям в траву. Благословенны гусли, флейты,
волынки, цимбалы, домры, сурны, рожки, гудки, хари, бубенцы,
скоморохи, ряженые. Слава всему живому, горячему,
источающему соки, запахи и веселье, слава гибкому, пахучему, щедро
изливающему пьяный смех, но «горе вам, смеющимся, яко
восплачете и возрыдаете!». «Сердце мудрого в дому плачевном, а
безумных в дому пира».
Слава же плачущим, коленопреклоненным и кающимся, всем скорбящим об
усталых путниках, о невинно пострадавших, о томящихся в
плену, о канувших кораблях, всем верным вдовам, рыдающим
матерям, безутешным невестам. Слава Вам, испившим чашу страдания,
сквозь эту обольстительную кожуру мира коснувшимся настоящей
опаляющей изнанки его, его огнедышащих адских недр.
Благословенны же Ваши невеселые одежды, Ваши вериги и власяницы,
Ваше презрение, Ваши простые жилища и жесткие одинокие постели.
Слава и горе на Ваши посыпанные пеплом головы — живые
трупы, непогребенные покойники! Ваши чресла бесплодны, от Ваших
стонов стынет в жилах кровь. Вы застите солнце, сквозь Ваш
прелый прошлогодний покров как пробиться молодой траве? Как
обжина брошены Вы гнить и смердеть на дворе, а вино внесут в
дом, им согреются и утешатся, вино принесет сладость
забвения.
Слава лжецам, льстецам, обманщикам! Не малодушничайте, не уступайте
действительности, ее превозмогайте и совершенствуйте свое
искусство. Лгите же, выдувайте и преувеличивайте — привносите
в мир. Слава Вам, коварные женщины, оплетайте все Вам
доступное сетью своих интриг, ловите неискушенных, оплетайте,
опутывайте — привносите, привносите от себя в мир!
Слава героям и всему большому и дающему, покоряющему царства и
роняющему их после, как некую безделицу. Слава великим
намерениям, всему неудержимо алчущему, раздвигающему горы на пути к
своему вожделению. О, Вы, счастливые и ослепленные посреди
затеянного Вами пожарища — слава Вам, Великим двигателям, и
Вашим вдохновенным фантазиям, и Вашим набыченным мышцам. Слава
и горе же Вам, посреди пепелища взирающим на плоды рук
своих, высоко парите — смертельно Ваше падение. Горе
непреклоненным, всякое неприклонение равно умерщвлению.
Слава маленькому и ничтожному, сбирающему крохи дабы продлить свое
жалкое существование. Всему жмущемуся в кучу и стелящемуся
долу, всем неказистым, но теплым норкам, Вашей крадущейся,
нерешительной поступи, Вашим маленьким радостям. На Ваших
хрупких спинах зиждется всякое величие.
***
Любовь, вера, надежда
Вызревает только там, где было посеяно. Где было полюблено, только
там завязывается плод. Как бы ни был беден суглинок, худа и
камениста почва, любовь превозмогает. Сколь бы ни противилась
непогода, любовь торжествует. Будь даже сеятель немощен и
неумел, любовь его укрепит. Одними же трудами, умениями и
упорством все поле перелопатишь, но без любви и жалкой былинки
не вырастишь.
Только тогда трогайся с места, когда унял дрожь в коленях. Всякое
поприще пересечешь, если веришь в себя. Шаг идущего с верой в
себя пружинист, поступь его легка, но неотвратима. Скажет ли
он морю расступиться — расступится, повелит ли горам:
сравняйтесь — сравняются. Камень, брошенный в уверовавшего в
себя, не ушибит его и даже не оцарапает — таково его устроение.
Куда бы ни направил он себя, пусть поперек всех волокон
жизни — он рассечет их как отточенный нож. С верой всякий путь
успешен.
Но помни! — взлелеянные с любовью плоды канут втуне, с верой
покоренные пространства отложатся от тебя, тобой устроенный дом не
устоит.
Но знай же! — если, отринув надежду, ты отринешь и свое бремя, если
руки твои опустятся, тотчас и самого тебя не станет. Сделай
же посильную тебе малость — быть самому.
***
Что-то случилось... Теперь, когда я отворяю очи на окружающую
эмпирику, она почти не трогает меня. Всеми своими порами я ощущаю
полое пространство между нами, магнитное какое-то поле,
препятствующее близости, отвергающее всякое касание. Царапины на
коже — в прошлом, ничто не ударяет гулким колоколом в
мембрану моей души, не дотягивается и даже, кажется, не силится
дотянуться.
Неужели я так далеко, что из всего этого родного мне некогда
мельтешения, брожения, кувыркания ничто уже не считает нужным
достичь меня? На мне ведь нет никакой брони; я не броненосец — я
легок, жив, я как оголенный нерв, самую кожу я, кажется,
содрал с себя.
Чувство, что я смотрю из какого-то далека. Так, склонившись, смотрят
на муравейник, и шум всей этой шелестящей жизни едва
достигает слуха. Разве я имею право на такое отстранение, разве
сам я не принадлежу этому роению?
Если жизнь вдруг решит оглушить меня, пустить в меня одну из своих
отравленных стрел — телефонным ли звонком, от которого седеют
в пять минут, шальным ли грузовиком, презревшим условность
светофора — проснувшись в больнице (если даст Бог) я,
вероятно, подумаю: я все это знал и раньше, таковы законы
взаимности между мной и миром, это ничего не меняет в положении
вещей. Я даже не суеверен, а ведь мне есть что терять.
Где я построил себя? Где мой дом?.. Ibi patria, ubi bene.
***
Contra Universum
Стремление привести все к согласию — тяжелейший фатум несчастного
человеческого ума. Этот рок, это наследственное проклятие
всегда будет водить ум вопрошающего по окольным дорожкам и
оставлять в каких-нибудь дремучих зарослях в одиночестве и
недоумении. Несмотря на наличествующие в поле зрения
двойственность, множественность и несогласие, человеку не дано смириться
с ними в своем сердце, не позволено принять их бывание;
несмотря на их неприкрытую развернутость, он будет стремиться к
своей сладчайшей coinsidentia oppositorum. Несмотря на свою
фактическую двуглазость, вопрошающий зрит одним глазом
своего разума, и устройство этого глаза таково, что как бы широка
ни была панорама, он выберет из нее лишь некую идеальную
точку.
В Mono, Solo и Absolutum упирается глаз и верующего, и безбожника, и
ученого, и невежды. Даже такой поборник Всемогущего и
Всеединого как Voltaire выдавил из себя: l’existence d’une
horloge suppose l’existence d’un horloger. Un! Именно одного и
единственного! Теми же дремотными путями ходит и наука, от
классической до современной, которая так же уверена в
абсолютности своего princip’a, как Авраам в непогрешимости и
всемогуществе Иеговы.
Наивнейший из философов, которого по парадоксальному как всегда
недоразумению именуют темным и загадочным, еще в праотеческие
времена произнес: война есть условие и родитель всего. Это
лишний раз напоминает мне о поговорке, согласно которой устами
младенца сказывает себя истина. Не знаю, насколько сам он
смог помыслить высказанное через себя, но последовавшие за ним
уж точно помыслить этого не смогли. И вина умудренного
Парменида с его округлым Единым, повлекшего за собой целый сонм
крутолобых мужей, лишь в том, что он смежил очи и открыл
циклопический третий глаз своего недюжинного ума.
Итак, война, брань, несогласие, polemos является причиной и условием
всего. Разнствование, как разнополость мужского и женского,
есть изначальная необходимость для всякого плода. (Именно
начальная, т.к. по моим только поверхностным наблюдениям
необходимы еще вожделение для зачатия плода и любовь для его
охранения. Но любовь и polemos разве могут быть представлены в
одном месте? Разве разум не повлечет нас тут же увязывать их
в одно гармоническое целое?)
В мире есть война и само не знающее и не испытавшее войны не
поставило бы ее сюда. В мире есть боль и неспособное испытать боль
не смогло бы ее сюда привнести. И кто бы создал такой хромой
разум как наш, если бы ему самому не свойственно было порой
ошибаться?
Весь космос есть театр военных действий, столкновение и пря
множества космических сил и воль, и между двумя содроганиями мышцы
одного из борцов нам дадено быть в нем и умозреть в нем
какое-то равновесие.
***
Философу, которого обычно первым цитируют в греч.антологиях,
приписывают такое высказывание: зло произошло от того, что
некоторые вещи стали самовольно утверждаться в собственном
существовании 1. Удивительным образом это определение причины, корня
зла так внедрено во всей греч.мысли, что даже нет смысла
цитировать имена. Вот это «по моему хотению», самовольно, и
отсюда — зло. А за зло приходится платить, и отсюда — смерть.
Но сейчас не о смерти, тем более, что греч. смерть — не наша смерть.
Сейчас о космосе. То есть существует порядок, существуют
какие-то незыблемые законы его поддержания. Это огромный
механизм, где на каждую часть возложена определенная функция. Для
поддержания порядка необходима покладистость, субординация.
Законы-то незыблемы, а покладистость, послушание — нет.
Происходит своеволие и порядок нарушается, механизм не
работает, заканчивается космос и начинается хаос, зло.
Своеволие моря — и гибнут корабли; своеволие солнца — засуха, гибель
урожая; своеволие тирана (или демоса) — гибнет государство.
Дерзость. Дионис.
То есть по греч.мысли зло приходит через меня в мир тогда, когда я
перестаю быть функцией. Когда я,отринув возложенные на меня
обязанности, дерзновенно устремляюсь куда-либо «по щучьему
велению и моему хотению». Ну, допустим. Какова же эта функция,
чего же взыскует с меня космос?
***
Ну, так что же? Чего поставляющее ждет от меня, какова его мысль обо мне?
В самом деле, отчего каждой весной я выбираю на рынке помидорную
рассаду, бережно приношу домой, так же бережно, чтоб не
повредить слабых еще корней, внедряю ее в землю? Поливаю, обрезаю,
окучиваю, лелею. Все это, само собой, отбирает у меня больше
времени и сил, чем если бы я сразу купил бы помидоров на
том же рынке.
Разве это нужно кому-то помимо меня? Нет, определенно никому. Просто
я хочу рождать что-то из себя и радоваться плодам своих
рук.
***
Смотрю я на это волнующееся разноцветье и всякий раз восхищение мое
беспредельно. Если я радуюсь одному совершенному телу, то
как не возрадоваться этому миллиарду надежд, желаний, дыханий
и любовей, столь разнствующему, но столь подлежащему единой
форме? столь слитому в единой судьбе?
Как океан пульсирует — то отлив, то прилив, то буря, то покой. Как
огонь — то пожирает себя, то от малейшей искры воспламеняется
в ином месте. Связанное миллиардами уз — само себе узилище,
само себе возможность безграничной свободы.
Ну и что, что конечно? — бесконечна только немота. Если боги одарили
меня слухом и зрением, то на что, если не на красоту
конечного они обратили их? И может быть действительно весь смысл
невообразимой бесконечности лишь в том, чтобы однажды в
чудовищном, безразмерном ничто вспыхнуло на один миг могущее само
себя осязать нечто? И моя поставленность и осязание тут, в
самой сердцевине смысла всей вселенной, подобна выпадению
выигрывающего шара какой-то всекосмической лотереи?
И вот я тут.
Я тут, где воспламеняются желания и всякому хотению я бы вымостил
дорогу к его цели.
Я тут, где любовь, где возлегают двое, я бы всегда подстелил свои одежды.
Я тут, где все должно случаться и, буде в том надобность, я бы своей
рукой поддержал и направил.
Я тут, где все должно дышать, а слабому дышать я бы своими губами
вдыхал в самые легкие.
Я тут, где красота, но сколь бы тут ни было красок, я неутомимо
расплескивал бы поверх них еще и еще.
***
Воздержание. Нечто сковывающее поступь, пресекающее шаг по зыбкой
почве. La retenue. Именно что-то держит. Какое-то
охранительное жилие, узда для самовольствующей в своей свободе мысли.
Страх. Страх родить что-то несовершенное, стать причиной
уродства.
И эта возбраненность боронит вокруг меня запретное поле.
Жестокость, жестокосердие... Прямые дороги люблю, но ни одной петли
не выровняю, ни одного тупика не упраздню. Хотя бы потому
только, что наипрельстительнейшие лжи сказываются златоустыми
речами. Всякой никчемности и кривизне тут быть должно
наравне с прямыми путями. И мне надобно давать жизнь и увечному.
***
Чем дольше, чем пристальней смотрю, тем меньше вижу в мире изьянов.
М. б. сказывается возраст, преобладание привычек над здравым
смыслом? Так, вероятно, со временем привыкают к расстановке
мебели, как бы нелепа она ни была. Все меньше я нахожу
поводов для негодования, для распри и не бью уже, как неразумное
дитя в песочнике бьет лопаткой по головам своим
сверстникам. Конечно, много тут ложных лжей и всяческого плевосеяния,
но не вижу ни одного серьезного вывиха, должного быть
незамедлительно вправленным.
Ну и что, что плевелы? Если мне дадено видеть и отличать плевелы и
высевки от плодов, то так ли уж нестерпим изьян? А ведь есть
и плоды. Где сбираются силы, где возгорается и движет ими
любовь — там ведь плодится. А где всякое былие непотребное
прорастает — там, как говорится, только заяц удобрял, да и то
наскоком. И то потребность в нем есть, иному и того
достаточно.
А что плевелы привабливы, а плоды горьки — то все блазнь, напраслина
и вывих вкуса. Ой, как сладки и сочны плоды, а от плевел
только песок на зубах скрипит.
Нет, право, пусть будет пока как есть. Поживем — увидим.
1существует множество переводов этой сентенции; я лишь интерпретирую
ее, поворачиваю ее в нужное для моей мысли русло.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы