Комментарий |

Как тень ветви (из книги "Прогноз погоды")



bgcolor="#000000">


С Аркадием Драгомощенко, священной коровой питерского авангарда, произошла странная история. Некогда, творчески и душевно, он был близок к школе московского метафоризма (Владимир Аристов, Алексей Парщиков, Иван Жданов, Александр Еременко), пытавшейся выразить и зафиксировать принципиально невыразимые и нефиксируемые вещи - дырки от бубликов предчувств и прошлогодний снег расстаявших интенций и ассоциаций. "Метамета" был рецидивом модернизма, непривычной для русской литературы второй половины ХХ века культуры внутренней жизни. Потом москвичи замолчали, единственный, кто с тем времен не сбавил оборотов - Драгомощенко. Можно быть бы сказать, что с каждым годом он пишет всё лучше и лучше (и в этом утверждении доля справедливости имеется), но тогда мы поставили бы под сомнение его светлое творческое прошлое.



Драгомощенко всегда работал интересно - плотно, продуктивно, как мерно работающая машина, перемалывающая жизненные (и не очень впечатления) в густые, трудно проходимые чащобы текстов. Специфика поэтического творчества Драгомощенко - создание объёмов, многомерных конструкций, попытка передать полноту, избыточность вещества жизни.



Влад Портной. Выставка

					* * *

1.

Нищие знают, что когда со ступней у них срезана кожа раковиной солнца, они
не по камням ступают, они скользят суфиями над кварцевыми осколками,
плоским камнем над перламутровым слухом, жизнь красящими напоминанием, 
что мы также состоим де из воды, как река половинная, несущая паруса и олово. 


Но, кропя тропу зерном раздробления, знаем также, что никогда 
не нужно звонить, если в миг до телефона не дотянуться, - фарфора страха, 
представляя тогда же смутно, что птица (тебе она что?), 
та, имени не узнать вовеки, состоит из материи расплавленного расчета, 
падения в воск взгляда, пустот плавания виска, фальшивой клавиши и свинца 
в дырах суждений, - иначе, того, что речью складывается в блаженную 
марлю дерна на веках, сплетенных в "нет" полдня, в рожь, во вращение флюгера. 
						Ржавчина содержит иные частицы. 


Разумеется, обширно знание, как глаз птенца. Каждому. Дано поровну. Но равно 
узко невероятно. Об огне зная, укропе, признаниях на рассвете, когда рот черств, как 
беспамятства срезанная кора или ступни косые суфиев, - 
						никто не скажет, что надо. 
Зачем убитые; кто они, кто без одежд с нами, кожи, - 
						одна сукровица и ничего больше. 
Словом, зачем буква в дуге магнита. Зачем другое следует? За предыдущим? 
Мгновение сладостно, как вести линией по срезу страницы. Ладонь стерта,
мелькание на излете спицы, где ветвятся боги. Ничем склеены черепки лета, 
тесны улиткой; там угол бегства, детства иней, где одно слюдою смеха 
вслаивается в другое. 


Там - ничего. Ни одно обещание иным не станет, - любовь рассматривается, 
как шелушение, в котором, словно в арктический спирт, 
						окуная пальцы, ты задохнешься 
на пряном выдохе, переходя в сознание меры, прямо молвя - "пейзаж прекрасен". 
Мне никто не должен. Я тоже. Остальное останется ждать с необходимым изъяном. 
Что будет буквально дописано в новом году. Какую речь выберешь в нем? 
Какие сны вышьешь? Беглой иглой, заточенной в холст, в цветные нити и как 
расскажешь, что раньше время: иным - бисерным; и было ли; - но продолжай, 
	ведь есть только несколько вех словесных. 


И они рассыпаны галькой вдоль быстрого берега, вдоль дюны и смеха в низине.
Никому не нужно. И тебе самому, поскольку странное мужество 
						возникает не за горами, 
не в латунном ободе кашля, не за гребнем темени, но идет в лоб ровно, под стать 
прямой речи или улице утром, горлом во сне ночью, теснотою умной, которую 
ни кому не отдать. А никто и не примет. Мне то что… Кому в самом деле? 


Если, конечно, меня не будет. А если есть, то - реки в красное море, пряди соли
и белые черви в черные ночи смородины, и моря постоянны, и мы утешны,
				как скудные вещи над гладью имен в пасмурную 
			погоду.


2. 

Никогда не знай. Откуда известно, что это весна, а не известь?
Почему тебе нужна не победа, а старый трамвайный билет?
Но там, где все было всегда, пролегают рельсы, бурьян,
Locus разбитого в облако локтя. Там ни цвета и ни того, 
что предлагает заглазный "Kodak", - сломанная подкова, 
стрекоза за веслом флегрийских влаг, по срезу размокшая книга. 


Там в мочке уха пчела и смутное очертание себя отрывает 
серьгой каросты. Но поставь палец туда, где разрыв книжной аорты. 
Сломи сустав. В крапиву рукой, к улиткам, где приливы вихрятся, - 
потеряешь разум, как карст желание. Как карп мальчика. И кому надо, 
знаю. И кукурузу так же, как и петунии. Да, эти мол вечера вина, безмолвия,
теплых окончаний пальцев. Поэтому пишется после - победа и лебеда. 
Остается лишь место. У костра нищие боги. Оставались. Были. 
Ни с кем не не делились местом. Зависть их отличала. Как пустые кувшины.


Но мы жили. Не зная, откуда известно то, что изначально неведомо.



			РЕКИ ВАВИЛОНА

				At Grand Central Station I Sat Down and Wept
							    (Elizabeth Smart)



Во всеоружии пространство явлено, как будто можно 
тронуть его все пифагоровы линии, иногда прямые, 
словно тростник двоения, как рта след на осенней слюде, 
за которой гончарная поросль отступает волна за волной 
в пределы эхо, гася сторожевые огни и в охры пену 
погружая сонных, как эреба капли, птиц плетения.


Иногда легки они пальцам, как паутина над полем порожним,
опрокинутым в ледяные трилистники полудня, и потому 
в явленном не множатся тени. Поэтому, к примеру, чайка - 
лишь влажная ссадина и мысль проста, как приветствие, - 
подпись под ним блаженно стерта, под стать расстоянию, 
а само увядает в воздухе, ничего не меняя в окрестностях.
Никто не произнес его. Никто даже мельком не видел того,
кто был рассеян кустом бересклета, росою, - парение.
Но даже если коснется дна зрение, неиссякаемого пробела,
луна, со светом совпавшая, как вещь с доказательством 
ее права на место и свершение речью, в угольном ободе 
останется рдеть как прежде. Тускло, наподобие времени, 
сведенному в точку еще не разбившей числа материи.


Если достоянием рек зрачки в чешуе слез и жажды,
Сухому руслу - жало листа, несомого тысячелетием.
И даже смерть здесь только слуха горсть, 
вот почему - парение.
Не блеск покуда, отнюдь не слепок, еще не пора горла.
..............................................
И этой обусловленности длинная тяжба тяжести.


							    New York, 11/9/00


				ПОЛИТИКУ


По просьбе Аркадия Блюмбаума; - a на 
следующий вечер с Зиной и Евгением Павловым
при молдавском Cabernet Souvignon; рассеянные
разговоры о Новой Зеландии.


Когда ты, политик, сны разговариваешь по тетради, 
потому что остальное грифелем страшит ночью, синим,
и крошки не пленяют, ни сброшенная одежда, ни двери, 
ни вены на икре, ни глаза, ни стекло во льнах эгейских - 
Стимфалийские соловьи свищут тебе безвозмездно, 
и кто-то думает перед сном, что ты прежде играл 
			в круглый футбол, бил колено вдребезги, 
был ливень на головы, но никто не был помазан, алмазный…


но сколько детского горя в глине было, 
которая повиликой нас обвивала, политик, 
сколько нежной боли было в сыпучем гравии, хрусте; потом 
к ручью мчались через воскресный народ и народ не ведал 
о том, что мы проиграли, но, может быть, мы тогда победили, - 
протоколы истлели в цементных чертогах;
не помню, зачем вечер над столом стлался, когда 
ты стащила с себя джинсы и попросила книгу за это, 
название которой забыл… - а сосны ночью? Политик, 
не забывай, как тащил головастиков из дождевой бочки. 
Там водоросли - фригийской, пентатоновой мелочью, 
а ты себя видел и пытался яхту пустить в водоеме, 
глубина его превышала тебя (ты бы там захлебнулся), 
а ширина была так, по пояс, что кораблик казался хлебным,
а потом пустые годы, стройные, как стропила пожара.


Не окончанье ли явное подвигло тебя угодить не в малину, 
но в сухие листы, по пересчету косы под клевер. Плакал ли ты, 
когда понимал, что голоса тех к тебе не доносятся. То есть, 
они доносились, звали на ужин, домой, но шли как бы сквозь,
потому и решил, что воспрянешь и все будет сделано, 
наденешь пиджак, прочтешь историю о героях, но мята
тебе говорила, что много печали, никого нет, мать там, 
откуда малина, сухие кусты, жуки златые зовут откуда, 
но чему никто не откликнется, потому что другие сезоны, 
а ты давно взрослый, политик, ты - мыслишь законы, 
забывая, что правил не понял простой математики; 
так и в школе, где впервые вдруг ощутил запах соседки по парте, 
когда империи рушатся, словно мел на доске дочерней,
когда платье тебе не досталось, а если осталось, то никому. 


Где ты не то, чтобы проиграл, просто здесь не успеть, 
устал, то есть, когда ты пришел никого уже не было, 
кроме куста бересклета, белой малины, закрашенных окон. 
Вот откуда, когда уходим, ты возникаешь, недоуменья полон, 
будто мести, - было бы просто говорить о футболе, 
продули сдуру. Чрезмерно небо. Деньги не поддаются терпенью. 
Из нас кто-то изводит - имя, склонение. Неким доступно 
одно сновиденье, другим два: различия никакого - 
одно им видится, чердак, жара лета, медлительные руки, 
          снимающие паутину с ладони ветра.


			* * *

		ПРОГНОЗ ПОГОДЫ


Со зрачка сегодня райскую синеву снег
смывает в нестойкое сечение линий.
Расстояние тает в оптике волоконных теней,
остов ветра стынет, словно воды расколотой гребень,
где до дна пролетает непроторенной артерией
ртуть, минуя ярусы слуха по капле.


Но где поверхность, там и глубины скудная спазма,
и сравнение безмолвной плазмой смыкает вещи, - 
описания скудость, точно дождь в сумерки, 
достигает на ощупь пальцев, - значений различных оси 
пусто светят на кромке льда, под стать зрению 
атлантического непререкаемого побережья.


Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка