Рассказы советского студента (1)
Мое будущее понятно: сельский учитель. Это не совсем то, что я хочу? Но ведь странно же, если не так: для кутилы нет смелости, физика не вышло – чтобы пройти в аспирантуру, надо «пробиваться», зависеть от экзаменатора, потом от научного руководителя, от декана – от пошлячков, не более того, нужно попадать им в настроение, чтобы помогли, нужно, по-моему, немного заискивающе смотреть, серьезно разговаривать об их пустяках, которые они, собравшись в коридоре, на проходе студентов, так вкусно обговаривают, глядя тут же и по сторонам, скучая. Они будут с виду слегка презирать, а в сущности – нет.
Я однажды решил: «кутить, так кутить», найти человека два-три душой пошире, и нашел. И вдруг: пропадаю, в глуши кутить страшно, никто не замечает, ибо всех стремление – в нору. Ну, станут ходить анекдоты про вас, в занавешенных застольях, за водочкой, что «как слезка» - сначала вскинут стакан, проронят «как слезка!», напьются и когда все равно про что смеяться и для вечернего одеяльного покоя расскажут про дураков, про меня.
Я тогда удалился не сразу; мы пили мелко, по донышку, «Дней моих на земле осталось мало», Бунин, умница, Хемингуэй-рыбак, « Достань нам в Татаровске невод или целую сеть. Поедем вместе отдыхать».
Но все чаще я уезжал в Татаровск к матери, от нее уходил к деду, что был маленький, с мелкими под густыми бровями, мохнатыми, казалось, глазами, спрашивал «как стипендия-то?», « матери-то помощник?», «книги читаешь, с ума не сошел?» и исчезал, по-солдатски, по военной еще привычке, разрезая воздух руками. Он шел в сад к бабушке. Я сидел у окна в сад, оцепенев.
А ведь это хорошо! Разложить на полочках, половичках, ковриках свою жизнь – я тогда любил говорить «жизнь, жизни, материя» – утрясти дела с соседями, собрать деньги и лет десять усталому, одному ходить по поскрипывающим доскам. Лить воду в фикус и, главное, сидеть в полутьме, перед зеленеющим небом; вечером – книги, лампа настольная, усмиренный колпаком свет. Сад пусть заплетается репейником, церквами Иван-чая…
Я сидел, как будто у Бога.
Дождь кончился, оставив вдоль всего тротуара лужи. Я с опаской смотрел, как много людей движется нам навстречу, незаметно старался приблизить Барабанщикова к краю. Но там росли деревья, и с них капало, и Барабанщиков опять поворачивал на главную магистраль, в людской поток. А там, к моему ужасу, косолапил и высоко поднимал ногу при каждом шаге. А ботинки были ему велики и на подъеме сползали. Дороги он не выбирал и обрушивал ногу в лужу. Раздавался шлепок подошвы, потом стук ноги, и первые брызги падали рядом, а вторые взмывали очень высоко. Я опять толкал Барабанщикова к краю, подальше от людей. Так мы и двигались зигзагами.
Он всю дорогу о себе повествовал. Брюки мои до колен покрылись темными пятнами брызг, и я за них волновался и слушал рассеянно. Однако Барабанщиков заставил слушать чуть ли не силой.
Ему пришло в голову купить портфель, такой же, какой он увидел на одном из стульев в деканате. Такие портфели были и в сельмаге, но прежде он не обращал на них внимания. В деканате Барабанщиков уточнял, не полагается ли ему вместо обычной стипендии повышенная. Но оказалось, что на сельских ребят, сдавших вступительные экзамены всего лишь на «четверки», подобные льготы не распространяются.
Портфель он собрался купить на деньги, которые заработает на картошке. Он не сомневался в успехе своего замысла. Несколько школьных каникул он пас коров, а в уборочную работал штурвальным, и полученной в колхозе суммы хватило на мотоцикл «Ява» и пишущую машинку. Мама советовала ему купить что-нибудь из одежды, но он все-таки настоял на машинке, рассудив, что в институте она ему будет полезнее.
Работал он в селе не со своими сверстниками, а с пожилыми мужиками. Ему это не нравилось. Он вообще свое село хаял. Ему не нравились выпивки, беспорядки, спесь и некоторые привилегии тех людей, что управляют колхозом. Он с удовольствием расставался с селом. Но, нельзя отрицать, работа там его многому научила. Например, здраво судить о жизни и знать цену деньгам и вещам. Обо всем этом Барабанщиков и рассказал.
На том мы и распрощались в общежитии, когда наконец-то подошли к его комнате. Пишущая машинка там стояла на самом видном месте, а в открытую дверь тумбочки виден был полузавернутый в бумагу кусок сала, белого, как парафин, и банка с черничным вареньем. При расставании Барабанщиков заявил, что очень гордится своей самостоятельностью и что таким и должен быть парень в его годы. Эта самоуверенность меня встревожила. Кто рассказал ему сказку, что город уже сейчас – это общество людей будущего, и кто убедил его, что туда можно являться совершенно незащищенным и с открытым забралом декларировать все свои представления о себе? Почему не предупредили его, что не всегда полезно быть откровенным? Я не знал, к каким последствиям все это его приведет. Способ защиты у человека виден с первого взгляда, здесь ее не было и в помине…
На картошке мы случайно попали в одну деревню. Помню, как приятно было это время в сентябре. Мы жили у дороги, поднимающейся на холм. Она синела от пыли. Когда мы просыпались и шли к тополю, на котором прибит умывальник, там, на холме, уже дымила наша кухня – видно было словно осевшую на землю крышу, и едва качался дымок. Приятным казалось само умывание на холоде - в сапогах, потому что всюду сочилась вода, - и озноб и свежесть, когда первый раз станут мокрыми до плеч руки, умывание в полумраке, когда тянуло каким-то по-особому чистым запахом даже из хлева и мокро пахло бурьяном, и горько – тополиной корой! Это было ни с чем несравнимо. А потом мы бежали мокрые с холода на веранду, и там казалось тепло, как под одеялом, и уже в настоящей духоте протопленной хозяйкой прихожей мы одевались. Картошка нас сближала.
Лишь Барабанщиков оставался в стороне и наблюдал за нами. Он ухмылялся, когда кто-то приносил куратору липовую справку, чтобы сбежать из колхоза, когда городские на грядке плелись в хвосте. По-видимому, он не был готов к разочарованиям. Разговаривать он стал кисло, больше молчал, пока знакомство не вылилось в более близкое.
Оказалось, что некоторые парни имеют общее увлечение. Они носили длинные волосы, а по вечерам надевали диковинные полосатые брюки, сшитые, наверное, из матрацной ткани. Джинсы они оставили в городе, но постоянно о них судили. Так же, как и об эстрадных ансамблях.
Я довольно долго считал все это просто забавным карнавалом, пока не обнаружил, что парни совершенно нетерпимы к окружающим. Они старались навязать всем свои вкусы и с презрением отзывались о чужих. Их напористость завоевала им немало сторонников, но при попытке обратить в свою веру Барабанщикова они натолкнулись на сопротивление.
Нетерпимость его возмутила, а первый раз услышав презрительный отзыв «деревня», он принял его на свой счет и обиделся. Он тоже стал агрессивен, однако понимал, что побить парней их оружием он не в состоянии. В детстве, в селе, он не знал ни одного названия ансамбля и даже не слыхал о них. Тогда он резко ответил парням, что они занимаются низкопоклонством перед Западом. «Хиппующие» предпочитали не произносить это слово в идеологическом смысле. Они ограничивались бытовыми и развлекательными сторонами Запада. Тем самым, некоторые вещи не назывались своими именами и как-то непроизвольно списывались на инфантильность. Их насторожил выпад Барабанщикова. Кто-то покрутил в его адрес пальцем у виска. От разговоров с ним стали уклоняться.
А ведь ему было всего семнадцать. Когда одиночество чувствуется до того остро, что кажется унизительным. Барабанщикова особенно обижало, что к «западникам» примкнул Вихров. Тот родился в соседней с его селом деревне, и по приезде в институт они угощали друг друга домашним окороком, яйцами вкрутую и помидорами. Вихрову нравилось ходить по пояс голым, потому что при этом видны клубки мышц на его руках и плечах. Противнику в споре он любил полушутя-полусерьезно показать кулак размером с бычью голову. Не всем из парней это было по душе. Тем не менее, после работы Вихров шел на «скачки» - самодеятельные дискотеки с западной музыкой и быстрыми танцами и чувствовал там себя своим человеком. Барабанщикову он казался скоморохом, потому что к месту и не к месту произносил слова «клевый», «балдеж»…
– Вчерась мы покейфовали, – признался однажды Вихров своему приятелю и обнял его за плечи. Барабанщиков вырвался и сидел до ночи один, кусая ногти…
На первое же занятие в институте он пришел, как и хотел раньше, с новеньким, как у декана, портфелем. Но восторгов не услышал. Он стал гулять по Рязани с портфелем, один. Мне начал жаловаться на декана: завидя Барабанщикова, тот придирался: «Зачем здесь гуляешь?"
Дни шли за днями, и мне стало ясно, что Барабанщиков отстает по некоторым предметам. Более того – и не пытается догонять. Иногда целыми вечерами он слонялся по девичьим комнатам, пока его не выдворяли под предлогом, что мешает готовиться к занятиям.
Поведение Барабанщикова обеспокоило куратора группы Бирюкина. Это был щеголеватого вида преподаватель. К сожалению, он не пользовался популярностью среди студентов, потому что считал себя крупным и смелым педагогом, говорил об этом слишком откровенно.
Куратор почему-то думал, что сельские парни – очень скромные и трудолюбивые. Из этого он делал вывод конкретно о Барабанщикове: раз тот не готовится к занятиям, значит, увлечен чем-то посторонним, на что и тратит свои силы.
Сама предпосылка тут была ошибочной. По-моему, трудолюбие Барабанщикова следовало поставить под сомнение. В селе он мало что знал о систематической умственной работе, о последовательном, шаг за шагом, продвижении в ней, о терпении и усидчивости. Ему, скорее, импонировала известная притча, которую он не раз рассказывал. Собрались физики уничтожить огромный валун на дороге, но тот от взрывов не рассыпался и от растворов не таял. Тогда мужичок из ближайшего села выкопал за ночь яму, обвалил в нее валун и присыпал сверху песком. Дорога стала ровной.
Барабанщиков видел в притче большой смысл. Он с симпатией относился к людям ловким, хитрым, смекалистым, которые, как мужичок из сказки, всего лишь одним блестящим приемом сокрушали дипломированных противников. Так, мол, Илья Муромец полководческому искусству не обучался, вырывал с корнем дерево и бил им полчища басурман.
Подобные симпатии укрепляли уверенность Барабанщикова в своих силах, даже когда он бездельничал. Он не пытался, по Марксу, грызть гранит науки, скорее искал динамит, чтобы его взорвать.
Он решил выиграть какой-нибудь спор у однокурсников. Но какой? В институте многие подстриглись и старались не выделяться внешним видом среди других. Тут Барабанщиков – как все: портфель он уже не носил. Начались разговоры об учебе, в которых сообразительность и простонародность Барабанщикова могла придать ему вес среди парней. Однако авторитет тех, кто в колхозе на картошке первенствовал как знаток брюк и ансамблей, давно уже раздулся до размеров кумира. Как Барабанщиков ни искал контакты – слушали все же «западников», а его дельные замечания просто-напросто игнорировали. Он по-прежнему чувствовал себя изгоем.
Тогда он решил самоутвердиться в другом направлении. Конспекты лекций Бирюкина отпечатал на машинке и в портфеле положил на стол куратору группы. Бирюкин очень обрадовался. И неспроста.
– Ты ленишься, и на тебя жалуются преподаватели, – сказал он, глядя на портфель. – Вместо подготовки к урокам ты занимаешься тем, что учишься печатать на машинке. Отправь ее немедленно в деревню. Удивить он захотел.
– Что плохого вы в этом увидели?
– Как ты знаешь по моим лекциям, любой, кто занимается не своим делом, плох. Любой студент, который тратит силы на посторонние занятия, слабо учится, я считаю, занимает в институте чужое место.
К тому времени Барабанщиков, видимо, одичал в одиночестве, потому что выдержка покинула его и он пустился размахивать руками и выкрикнул:
– Ваш провинциальный институт меня тоже, между прочим, не сразу устроил! Я хотел в МГУ поступать, да там сказали: подготовка в сельской школе слабая. Так что не заявляйте тут, что я чужое место занимаю…
Слова об МГУ донеслись из аудитории в коридор и вызвали ироническую улыбку у преподавателя, который славился своей требовательностью на экзаменах и либеральностью к непосещавшим его лекции и к оригиналам. И вообще в институте о разговоре стало широко известно, и на Барабанщикова поглядывали с любопытством.
Скоро, однако, молва утихла. Приближалась сессия, Барабанщиков решил одним махом сдать экзамены на «отлично» и тем самым убедить всех однокурсниц, что для него постоянная усидчивость необязательна. Как и говорил улыбчивый преподаватель. Полтора месяца он не наведывался в свое село, стал тосковать, но крепился и лишь далеко за полночь, закончив чтение, писал родным приветы.
Первые два экзамена он, действительно, сдал на «пятерки». К последнему энергия штурма, однако, иссякла, и Барабанщиков осоловело смотрел на страницы конспектов, взятых у однокурсниц. Читал он их всю ночь перед экзаменом и пришел переутомленный, бормотал что-то невразумительное.
– На что вы надеялись, не ходя на мои лекции? – спросил Барабанщикова улыбчивый преподаватель и, не колеблясь, поставил в ведомость напротив этой фамилии «двойку».
Больше сопротивляться обстоятельствам у Барабанщикова не хватило сил. Он впал в отчаяние. Люди ему казались чужими.
Он напился, первый раз в жизни, причем с «западниками», наговорил грубостей им, слушавшим, после ухода от него, в одной из комнат «хипповую» музыку, и затем поднялся на второй этаж к однокурсницам.
« Западники» хотели, как обычно, проигнорировать выпад Барабанщикова, но, видно, слишком много скопилось у него выпадов, потому что хозяин комнаты, комсорг курса, не выдержал и выключил музыку:
– Вихров, успокой чувака. А то он сейчас девчатам нагрубит.
Вихров рад был показать приятелям, на что он способен. Барабанщикова он нашел в комнате своей землячки, где тот горько жаловался на свою судьбу, и стал, подталкивая, выводить его в коридор. Там прогуливался совершенно трезвый комсорг курса.
– Барабанщиков, тебе нельзя пить водку, – сказал комсорг.
– Не можешь пить водку, пей кефир, – добавил Вихров.
Эмоциональный срыв у Барабанщикова продолжался, и с ним, конечно же, следовало обращаться поосторожнее. В запальчивости Барабанщикову показалось, что перед ним идейный враг – человек, предавший свою деревню, и он, заорав это, ударил Вихрова по лицу. А заодно и комсорга курса.
После этого неудачам Барабанщикова оставалось только завершить свое черное дело. Несколько дней он не мог показаться в институте с безобразными синяками и поэтому не успел пересдать экзамен. За это его лишили стипендии.
Надо сказать, что Барабанщиков остро чувствовал несовпадение самооценки и мнения окружающих. Однако продолжал стоять на своем. Уже из принципа.
И когда он пришел в институт, на стенде висело обьявление, что заседание комсомольского бюро будет посвящено пропускам Барабанщиковым занятий и разбору его поведения.
Перед бюро он выглядел апатичным и признался мне, что, кажется, он совсем запутался. И тут я первый раз заговорил с ним о себе. О том, что мой будущее понятно: сельский учитель. Это не совсем то, что я хочу? Но ведь странно же, если не так… О том, что этот город и мне чужой: то и дело от обид на пошляков уезжаю из Переславля в Татаровск. Но из института не уйду. Мать жалко: говорит и говорит, что хочет выучить меня.
– Что, в аспирантуру тебя не берут? – спросил он с неожиданной издевкой. – Чего онемел? Сам ведь только что рассказывал: физика не вышло, в деревню свалишь, чтобы не быть маменькиным сынком.
Я не так ему говорил! Я подтвердил машинально:
– Не берут в аспирантуру.
– Не заработал? – он оскалился, как злой пес. Я был ошарашен. За что?
– Я не хочу! – закричал я. Мне было нестерпимо обидно. Мы молчали. В коридоре, неподалеку от комсомольского бюро, шли люди, как по рязанской улице, мимо и мимо.
Я решил не разговаривать с ним о себе никогда. Проходящие по коридору не обращали на нас внимания. Я попросил Барабанщикова извиниться на бюро. Для проформы, добавил я, в институте, как мать моя говорит, вид студента имеешь – значит, учишься. Одна видимость и показуха нужна пошлякам-преподавателям. Повернув голову к Барабанщикову, я умолк. Он уже оскаливался, глядя в направлении бюро. Больше злить его я не хотел.
– Бог тебе судья, – сказал я. От обиды. Он, не повернув головы, кивнул. Я ушел, не прощаясь. Я думал, что он внял моим словам. Однако когда одна из девушек на бюро выступила с предложением дать Барабанщикову строгий выговор с занесением в личное дело, он поднялся и заявил, что с мнением маменькиных сынков и дочек считаться не собирается. А личное его дело пусть прибьют к забору.
После этого подал заявление об отчислении из института. Его не стали удерживать. Больше я его никогда не видел. И не говорил о нем ни с кем. Он исчез, со мной не попрощавшись. Я же остался доучиваться.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы