Комментарий | 0

Записки из Радиодома

 

 

Радиодомом называлось здание областного радиокомитета, где находились студии, монтажные, теристорные помещения. В студенческие годы, переведясь с 3 курса на заочный, я около пяти лет работала там в молодёжной и детской редакциях. В этих заметках мне хотелось бы поделиться с вами случаями из моей журналистской практики, порой смешными, порой драматичными, в которых нет ни одного придуманного эпизода – всё правда.

 

Впервые

 

Память человека очень избирательна. Иногда целые пласты жизни словно исчезают в её недрах и никак не вспомнить, как жила, скажем, с такого-то по такой годы, чем занималась, что чувствовала. А порой какой-нибудь незначительный эпизод помнишь до мелочей, словно это было вчера. Особенно помнится то, что с тобой было впервые. Таких «впервые» в моей жизни набралось уже предостаточно.

 

Помню первую свою публикацию в газете. Она была анонимной. В восьмом классе я написала какую-то полемическую запальчивую статью на комсомольскую тему и послала её в «Зарю молодёжи». Подписалась «Наташей К». Помню свою задиристую фразу в конце: «Ну кто, кто скажет, что я не права?»

Никто не посмел, а, может, не захотел мне перечить. Дискуссия не состоялась. Я упивалась своей анонимной смелостью. А первое знакомство с этой газетой состоялось так.

При «ЗМ» было создано литобъединение «Молодые голоса» (предтеча того, что открылось позднее в Доме учёных на Некрасова). Мне было шестнадцать лет, меня привёл туда знакомый мальчик по имени Дима.

Все по обычаю стали читать стихи по кругу. Очередь дошла до меня. Меня обуял дикий страх, стыд за несовершенство своих стихов, и я наотрез отказалась читать. Все настаивали. Я упиралась. Потом сдалась, но попросила, чтобы выключили свет. Мне казалось, что в темноте будет не так стыдно.

Свет выключили, но зажгли настольную лампу, которую направили прямо на меня. Это было ещё хуже прожектора. Но деваться было некуда, и я стала читать. После первого же стиха — гром аплодисментов, возгласы: «Ещё, ещё!» Я читала и читала.

Тетрадку со стихами вырвали из рук, она пошла по кругу и в конце концов перекочевала к зав. отдела Березнёву. Он забрал её, сказав, что в следующем номере выйдет подборка моих стихов с портретом.

Боже, как я ждала этого номера! Нет, я вовсе не была тщеславной. Я была просто влюблённой дурой. Я мечтала о том, как Он возьмёт в руки газету, увидит мой портрет, глаза, устремлённые на него с тоской и укором, прочтёт стихи о нашей встрече и... что-то непременно изменится в наших отношениях.

А в новогоднее утро пришла газета, и я увидела там свой изуродованный портрет. Стихов о встрече не было, были какие-то наивные стишки, сочинённые мной в детском возрасте. Новый год начался для меня истерикой. Я долго рыдала в подушку, мысленно представляя с бессильным бешенством, как Он увидит этот страшный портрет, прочитает эти дурацкие стихи, как будет смеяться с друзьями. «Нет, это ужасно, ужасно, – говорила я себе, – это жестоко, бесчеловечно!»

Но потом мне стало стыдно за свою глупость. Я прочитала заметку о себе, о том, что мои стихи «по-детски искренни и по-взрослому глубоки и серьёзны», повнимательнее вгляделась в портрет, нашла его всё-таки сносным и понемногу успокоилась. Постепенно стало приходить  ощущение чего-то праздничного, необычного.

ОН стал отступать на второй план, я чувствовала уже, что он вовсе не главное в моей жизни, как я думала раньше, что стихи мои не только для него, что он был лишь поводом, но не причиной моих стихов. Что-то важное росло в душе, где ему уже не было места...

Помню, как я тогда вышла на улицу, как шла под проливным дождём по проспекту Кирова и с трепетом всматривалась в каждое встречное лицо.

Неужели никто не узнает меня? Неужели никто не скажет: «Вон, смотрите, пошла та самая девушка, чей портрет сегодня в газете...» Но было 1 января, и лица у всех были сонные, пьяные, такие посторонние.

А мне всё равно было хорошо. Я шла под тёплым новогодним дождём, таким необычным в эту зимнюю пору, и чувствовала, как освобождаюсь и от плена моей бывшей любви, оставшейся за порогом прошлого года, и от плена моей былой неуверенности, сомнений, колебаний, отчаяния, вызванных первыми неудачными попытками творчества. Это было двойное освобождение. И тогда же, на ходу, слагались стихи:

 
Нет на свете мук, счастливей этой.
В горле — пересохших слов комок.
Ну а Тот, кто выдумал поэтов,
очень был, наверное, жесток.
 
В строчках перечёркнутых блокнотов
так томит и мучает подчас
вечно недосказанное что-то,
как тоска невыплаканных глаз.
 
Ну куда от этого мне деться,
от желанья чудо сотворить?
Плачет замурованное сердце.
Как его заставить говорить?
 
Я бреду по улице морозной,
мокрый снег набился в рукава.
А на небе расцветают звёзды,
и в душе рождаются слова...

 

Потом мои стихи стали появляться в газете довольно часто. Но радости это не приносило. Каждый раз в бочку мёда была добавлена изрядная капля дёгтя, которая сводила сладость от вкушания мёда славы на нет. Дело в том, что в силу редакторского рвения ни одно моё стихотворение не появлялось в печати в целом и неприкосновенном виде. У одних были заменены строчки, у других выщиплена середина, у третьих отсутствовала концовка. Виной тому, видимо, был мой несчастный возраст, когда каждый считал своим долгом меня поучать, поправлять, наставлять. Меня бесило, когда эти, с позволения сказать, редактора позволяли себе безнаказанно коверкать стих, вносить свою трактовку, даже не пытаясь понять мою. Но ведь стих-то мой! Я ведь его написала! Но они словно забывали об этом. Распоряжались, как своим имуществом.

У одного стиха в результате такого хирургического вмешательства был совершенно изменён смысл на противоположный. Придя домой, я, не зная, как разрядить душившие меня возмущение и отчаяние, излила их в стихе-экспромте:

 
Стих мой рожёный,
мне на печаль,
ты искажённый
вышел в печать.
 
Лучших отрезать
несколько строк -
словно от тела
отрезать кусок.
 
Что тут поделать!
Кричи — не кричи.
В чём-то редакторы все
палачи.
 
Взял, отхватил
ни за что, ни про что.
Был бы ты стих,
а теперь уж не то.
 
Что же мне делать?
Дайте ответ!
Стих мой, зачем ты
явился на свет?
 
Стих мой несчастный,
стих мой калека,
видеть в тебе не хотят
человека.
 
Знай же редактор,
помни теперь –
прежде, чем резать —
семь раз отмерь!

 

Однажды на занятиях литературной студии при СП шёл разбор поэмы В. Разина, где я выступила с довольно резкой критикой. Там присутствовал поэт-фронтовик Исай Тобольский. Он был поражён моим разбором. И отныне каждую свою фразу начинал словами: «Как сейчас говорила очаровательная Наташа...»

Сегодня для меня открытие: я познакомился с талантливым человеком. Не знаю, как в других жанрах, а в жанре критики — талантливейший. Вам надо подумать о трудоустройстве. Что Вам там делать на этом «Тантале»? Надо перебираться. Я бы Вас в издательство, не глядя, взял.

Ему вторили и другие члены СП.

В. Пырков: — Блестящий разбор, просто блестящий.

И. Шульпин: –  Детальный разбор. Не с чем спорить, и, главное, так доказательно.

В. Бойко: –  Я слышал, она уже разбирала. Отличный разбор.

И. Тобольский: – Верьте моему житейскому опыту. Вот Вы меня мало знаете, они меня знают: я просто так ничего не говорю — у Вас талант.

Г. Боровиков: – Вы печатали критику? Вы критику пишете?

И. Тобольский: – Да нет, стихи, конечно, я сразу понял. Разве не видно? Душа-то какая. Ах ты, лапонька моя.

 

Домой я летела, как на крыльях. Но, как оказалось, напрасно. Дальше дифирамбов дело не пошло. Зав. отделом критики «Волги» В. Бирюлин завернул одну за другой три моих рецензии.

Первую я написала о рассказах Татьяны Толстой. Это был 1988 год. Никто о ней ещё ничего не знал. Первая её публикация в журнале «Октябрь».

Я просто заболела Толстой, бредила её рассказами — так они меня потрясли. Битый час пыталась втолковать Бирюлину прелесть её творчества. Он скептически слушал. А в конце моей пылкой речи заявил, что после всего, что услышал, и читать-то её не будет. Что такие писатели и особенно герои, о которых она пишет, вообще на фиг не нужны. Ну, он не так, конечно, сказал, но смысл был именно тот.

Предложил написать что-то другое.

Я написала рецензию на «Печальный детектив» Астафьева. Рецензия была отрицательная, запальчивая. Я знала, что они её не напечатают. Но мне важно было высказаться. Позвонила, предвкушая разговор, возможно, спор, готовила доводы, аргументы. Они не понадобились. Господин Бирюлин был краток:

– Ну что, не любите Вы Астафьева. Мы так не думаем.

Я сделала последнюю, третью попытку: написала о местной поэтессе. Когда пришла – Бирюлина не было. Оставила на столе. Стала ждать звонка. Его не последовало. Наверное, опять написала не то, что думали они.

 

Помню свою первую «непубликацию» в «Волге». Когда мне было 17 лет, я отдала туда свои стихи. Редактор тогда был Н. Благов. Он назначил мне встречу, на которой сказал, что стихи понравились и будут в таком-то номере. Тогда «Волга» свободно продавалась в киосках. И очень дёшево. В день выхода номера я с утра побежала в киоск и купила 10 штук.

Стихов там не оказалось. Я была обескуражена. Как же так? Взрослый дядя редактор обещал... У меня не укладывался в голове такой чудовищный обман. Я позвонила ему. Благов извинился, сказав, что был срочный материал и мои стихи пришлось передвинуть в следующий номер.

В следующий раз я осмотрительно купила только один журнал. Но в нём меня снова не было. Эта история повторилась несколько раз. Потом я затихла и уже больше не звонила.

Когда в «Волгу» пришёл новый редактор, В. Пырков, я снова отнесла туда стихи. Мне вскоре передали, что Пырков хочет меня видеть.

Стихи были лирические, любовные, интимные. Пырков восхищался ими, цитировал на все лады, восклицал: «Если бы мне кто-нибудь такие... Я всю жизнь мечтал, чтобы мне посвятили такие стихи...» Обещал дать в следующем номере. Та же история. Кто-то упорно меня опережал, оттирая на задний план. И моя очередь всё никак не доходила.

В середине 80-х меня послали в Волгоград на семинар поэтов и писателей Поволжья. Пырков сказал, что в общей подборке участников этого семинара непременно будут мои стихи. Ну, хоть так... Подборка появилась, но именно я из неё как раз и вылетела. «По техническим причинам». Это был какой-то рок.

Через много лет, когда сменилось руководство «Волги», я сделала третью попытку, отнесла им свои новые стихи. Вернее, отнёс Давид. У меня уже к тому времени вышло две книги. С. Боровиков наморщил лоб, припоминая: «Кравченко? Как же, как же... Известный человек в городе. Оставьте, почитаем».

Давид решил поднять мои акции: «Вы знаете, её Левитанский хвалил. Лев Озеров предисловие написал».

Боровиков сразу изменился в  лице, гордо приосанился: «Они нам не указ!» Через месяц его заместитель Володин позвонил мне и извиняющимся тоном сказал, что, «к сожалению, вкусы редакции таковы, что...» Короче, не потрафила. Секретарь «Волги» Н. Шульпина по телефону мне говорила: «Вот если бы ты критику написала...» Я вспомнила Бирюлина, и мне стало тошно. Нет уж. Писать по принципу «У-2», как в «Доживём до понедельника»: «Первое «у» – угадать, второе — угодить»? В конце концов они мне тоже — не указ.

 

Первая публикация, первая рецензия… А вот каким было моё первое интервью.

Зав. отдела Березнёв из «Зари молодёжи» ушёл на радио. Как-то летом он встретил меня на улице и попросил прийти помочь — многие были в отпусках.

– Но я никогда не работала на радио.

– Покажем, научим.

Когда я пришла, мне предложили выбор редакций, где я хотела бы сотрудничать.

Я выбрала «молодёжку». Там был редактор Валентин Казаков. Он показал мне устройство «репортёра», объяснил, куда надо говорить, какие кнопочки нажимать.

И сразу бросил «в бой» – послал на завод взять интервью у каких-то молодых передовичек.

 

"Репортёр"

 

Я тщательно готовилась, заготовила длинный список обстоятельных вопросов и всю дорогу твердила их про себя, боясь забыть. Все вопросы задала — громко, с выражением, ничего не забыла и уехала, очень довольная собой. Казаков послушал моё интервью и сказал:

– Не годится.

Оказывается, я, озабоченная своими вопросами, совершенно не вникала в ответы девушек. А ответы были только: «да», «нет» и «не знаю». Моё интервью было хорошим только наполовину — в той части, что касалась вопросов. А главное, как оказалось, в интервью — как раз ответы. Вопросы вообще могут не звучать на плёнке, они даже не обязательны.

– А что же делать, если они так отвечают? – чуть не плакала я от огорчения.

– Надо их разговорить. Надо их расположить к себе. И копать, копать глубже, докапываться до сути.

Оказалось, в этом деле столько хитростей и нюансов, о которых я даже не подозревала. Вооружённая новыми знаниями и горьким опытом, я снова ринулась на этот завод. Разыскала девушек, извинилась, объяснилась и попросила дать мне интервью снова.

На этот раз я делала всё, как меня учил Казаков. Девушки оттаяли и наговорили мне много интересного, причём говорили не по-казённому, а искренно, от души. Я, окрылённая удачей, примчалась в редакцию.

– Вот! – гордо сказала я, плюхая «репортёр» на стол. – Слушайте!

И села в сторонке, скромно ожидая похвал.

Включили плёнку. На ней была мёртвая тишина.

– Что такое?! – Не веря своим ушам, я мотала плёнку взад-вперёд, ничего не понимая. Ни звука! Оказывается, я там второпях нажала не на тот рычажок. Одно неверное движение — и всё интервью было провалено в тартарары. Ничего не записалось. О ужас! О позор!

Я, проклиная себя на чём свет стоит, в третий раз поехала на этот чёртов завод.

Был уже конец рабочего дня. Передовые работницы, увидев меня снова, вздрогнули и сделали попытку скрыться. Им это не удалось.

Я долго убеждала их войти в положение редакции, ссылалась на несовершенную технику, умоляла не срывать передачу... Девушки вздохнули и повторили мне всё, что они уже говорили раньше. На этот раз я всё тщательно записала и проверила на месте качество записи. Приехала усталая, с чувством выполненного долга.

Но... всё было то же, да не то. Слова, которые раньше мои героини говорили спонтанно, под влиянием минуты, настроения, звучали непосредственно, живо, эмоционально. И потому убедительно. И те же слова, повторенные по моей просьбе, были уже как бы их мёртвой копией: вымученные, бесцветные, неживые.

Так был мной извлечён ещё один урок: никогда не репетировать выступление, не давать говорить заученное, затверженное. В этих словах уже нет жизни, а значит, и правды. Им не веришь.

Короче, я втянулась в эту работу и уже не представляла себе без неё жизни. Энергии было много, я бралась за всё. Мои передачи стали появляться на «Красной доске» (доске почёта). Мне стали доверять делать уже не отдельные странички, а получасовые спецвыпуски. Уходя в отпуск, сотрудники оставляли на меня всю редакцию. А потом появилась вакансия в штате, и я перешла с третьего курса филфака на заочное, работала и училась.

Никогда не забуду свой первый репортаж. Саратовский медицинский институт наградили каким-то орденом, и мне поручили сделать о нём пять ярких, запоминающихся материалов.

Среди задуманных мной очерка о враче, зарисовки из общежития и тому подобной мелочёвки гвоздём программы должен был стать репортаж из операционной. Я предвкушала слова заставки: «Острый запах эфира... Сердце на ладони хирурга...» Ну, не сердце, конечно, но что-нибудь такое, не менее впечатляющее. Представила, как запишу отрывистые приказания: «Скальпель... Зажим...» Как слышен будет по радио негромкий стук инструментов. Как всё это будет бить по нервам слушателя.

В ординаторской мне показали список предстоящих операций. Я выбрала самую кровавую — полостную, на лёгком. Долго убеждала хирурга, чтобы погромче отдавал свои приказы ассистентам и чтобы попутно комментировал в микрофон, что и как будет резать.

Меня одели во всё белое — шапочку, халат, «репортёр» тоже обмотали белой тряпкой. Я пробралась к самому изголовью больного и обнажила свой микрофон. Кивнула хирургу: начинайте!

Но как только тело больного резко пересекла сине-багровая полоса и начала густо выступать кровь, я почувствовала, что земля уходит у меня из-под ног. Всё я предусмотрела, кроме одного: я не рассчитала своих чисто физических возможностей. Мутило от запаха крови. Я резко повернула голову в сторону, стараясь не смотреть, но голос хирурга, комментирующего по моей же просьбе всё, что там происходило, делал всё настолько наглядным, что терпеть это уже не было сил. Я стала медленно оседать на пол.

– Корреспонденту плохо!

Санитары подхватили меня под руки и уволокли прочь. Вкололи что-то успокоительное. С кровью дался мне этот репортаж. Приехала в редакцию полуживая.

– Ты чего такая зелёная? – удивился Казаков.

– Посмотрела бы я на тебя, когда... – при одном воспоминании мне опять стало плохо.

Но того, что я успела записать, было уже достаточно. И мой кровавый тошнотворный репортаж оживил-таки наш пресный дистиллированный эфир. Эту передачу даже хвалили на летучке.

 

А ещё я помню — и, наверное, никогда не забуду — первое письмо читательницы моей первой книги. Вернее, не так: книга было второй, но письмо — первым. Сначала она позвонила мне по телефону и сказала, что мой телефон ей дали в типографии, что она разыскивала мой адрес, так как хочет написать мне письмо по поводу прочитанных стихов. И вскоре прислала это письмо:

 

Здравствуйте, Наталия! (Извините, не знаю Вашего отчества). Пишет Вам одна из Ваших поклонниц. Купила сборник Ваших стихов “В логове души”.

Два дня плакала над ним. Читала на работе женщинам, даже в сад с собой брала. Всем очень понравились Ваши стихи.

Я посвятила Вам стихи. Я не поэт, конечно, может, что и не так написала, но Ваши стихи меня вдохновили, и мне захотелось посвятить их Вам. Извините, что в стихах я обращаюсь к Вам на ты. Но я обращаюсь не к Вам, а к душе Вашей, душе стихов...

Галина Кирьянова.  24.06.1995.

Дальше прилагались сами стихи.

 
Наталии Кравченко от благодарной читательницы
 
Хрупкий цветок хрустальный
с чистой, прозрачной душой,
Золушки лик печальный,
сказочный лик, неземной.
 
Как ты попала в Россию,
с сердцем бунтующим в плен,
в дни, когда воют злые
ветры лихих перемен?
 
Мечешься пташкой раннею
между словами и болью,
кличешь душой израненной
тех, кто в себе не волен.
 
Стонут они, сердешные –
трудно менять обличье,
маются души грешные
в новом тряпье заграничном.
 
Стоны их в мире затравленном,
шедших из глуби веков,
ты озарила пламенем
светлых своих стихов.
 
Словно печалью вытканный,
плач твой по “новой” России –
раны её открытые,
слёзы её вековые.
 
Верой в мечту наивную
вместе с тобой страдаю.
Строки твои надрывные
Бог тебе отпускает.

 

И я тоже, признаюсь, плакала тогда над этими неуклюжими беззащитными стихами и письмом незнакомой девушки. Потом было много других писем и трогательных посвящений, но то, первое, не забуду никогда.

 

Впрочем, если уж быть честной  до конца, то можно было бы, конечно, вспомнить и первую критическую оплеуху, и первый отрицательный отзыв... Но мне что-то не хочется. К чему держать в памяти всякую гадость?

(продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка