Знаешь, всё ещё будет...
="03_201.jpg" hspace=7> |
У тех, кому сейчас от шестидесяти до двадцати пяти, не должен
вызывать сомнений тот очевидный факт, что ХХ век как культурное
событие состоялся в шестидесятые годы. Всё, что мы сегодня
видим вокруг себя, было изобретено, впервые применено или
приобрело значение именно тогда. Кроме, может быть, колеса.
Вероятно, в силу этой «знаковости» шестидесятых каждое последующее
десятилетие кажется нам все менее и менее символически
определенным. Возьмём моду. Дутые куртки, крупные узлы на
галстуках и обтягивающие трико приходят и уходят, а джинсы с
водолазками остались уже навечно. Модной литературе некуда
развиваться после «нового романа» и драмы абсурда, модная музыка
навсегда погрязла в регги и биг-бите, а модное искусство прочно
остановилось на концептуализме и хэппенинге. Нового больше
нет, меняются лишь названия и оттенки. Даже постмодернизм
был изобретен в шестидесятые.
Ощущение того, «что лучше уже не будет», что раньше и наркотики были
вкуснее, и Пазолини пазолинистее, принципиально отличается
от традиционалистских вздохов по Золотому веку.
Традиционалисту в принципе неприятна любая новация, как бы полезна или
эффектна она ни была, но поскольку о содержании Золотого века
кроме выдумок про атлантов ему сказать нечего, его критика
модернизма как интенции к новизне повисает в воздухе – не с
чем сравнивать. Ностальгирующий же «шестидесятник»
сравнивает нынешнее состояние культурного развития с его еще всем
памятной (хотя, конечно, мифологизированной и, вероятно,
преувеличенной) кульминацией, а значит, его пессимистичным выводам
приходится верить: такого эмоционального прорыва, как в
шестидесятые, больше не было.
Дело тут не столько в реальном положении вещей, сколько в нашем о
них представлении. Помнится, в шестидесятые годы в СССР
выходил массовым тиражом толстенный иллюстрированный ежегодник по
проблемам астрофизики; сегодня представить себе такое
невозможно не только потому, что «караул устал» и публика больше
не встречает космонавтов с цветами, но и потому, что сама
наука страдает информационным перепроизводством, она
перегружена в лучшем случае взаимоисключающими, а в худшем –
игнорирующими друг друга концепциями, сторонники которых знать друг
друга не желают, а, стало быть, и никакой чреватой
инвестициями «картины мира» обществу не несут. История современности
как целеполагающий проект закончилась.
Вместе с историей закончилась, в частности, и литература, хотя
благодаря «Железному занавесу» мы долгое время об этом не
подозревали. «Железный занавес» скупо дозировал и надолго
растягивал нам удовольствие от концентрированного modernity: ярчайший
пример этого – «возвращенная литература», под знаком
которой прошло целое десятилетие на рубеже
восьмидесятых-девяностых, и которой мы обязаны тем, что в это переломное для страны
и переполненное страстями время у нас не появилось
литературы современной, адекватно описывающей происходящее.
Под «возвращенной литературой» приходится понимать не только
Набокова с Джойсом или, там, Шмелева с Орвеллом, но и Фрейда с
Лаканом, и Якобсона с Дерридой, и кого угодно с чем угодно –
вместе с «корпусом текстов» на нас обрушился вал их
интерпретации, думать было не надо – надо было «осваивать». К чему всё
это нас привело, исчерпывающе объясняет Кирилл Куталов в
своей статье
href="http://www.topos.ru/articles/0303/09_06.shtml">«Литература после кризиса новизны»: читателя
затошнило от литературы. Не от чтения, а именно от «литературы»,
то есть чтения с бирками, чтения, привязанного к традиции,
расставленного по полочкам.
Читать стали не меньше – издавать больше стали. И в литературе (если
понимать под таковой персональные взаимодействия авторов и
читателей) также наступил «кризис перепроизводства». На фоне
этого кризиса всё новое, с рождения подверженное ценностной
инфляции, обязательно выглядит убогим и незначительным в
сравнении со всем старым, возникшим еще до «перепроизводства»
и до начала инфляционного процесса. Если система вступает в
«стадию насыщения», никакими инвестициями –
интеллектуальными, финансовыми, информационными – вывести ее из кризиса
нельзя: что ни добавляй на весы – сделаешь только хуже. Поэтому
бесполезны потуги критиков основать новое «направление»,
обнаружить новую «тенденцию» и открывать «имена»: кризис
перепроизводства этим только усугубляется.
Еще смешнее выглядит тот
критик, который искренне пытается не замечать
литературного кризиса: надо, мол, читать как следует, вот и литература
расцветёт, «хорошего автора делает хороший читатель». Когда
пельменная закрывается – она закрывается, и никакая
убежденность в том, что ты, пропив здесь кучу денег, имеешь право
возмущаться, задерживать начало уборки и считать себя пупом
нации, этому не поможет.
Впрочем, горбатого могила исправит, а нам с вами предлагаю
простейший тест. Сравните нынешнее десятилетие с прошедшим, 2003-й
год с 1993-м. В девяносто третьем у нас уже были: фон Триер,
группа Prodigy, унисекс, курицыновский «постмодернизм»,
первый Пелевин и первый Тарантино. Всё это казалось нам свежим и
своеобразным, всё это создавало ощущение стиля. А что мы
видим сегодня? Три года прошло, а воз и ныне там – в
девяностых.
А ведь и стилевое своеобразие девяностых с их «постмодернизмом» и
«клубной культурой» нам лишь почудилось. Наши бурные
девяностые питались инерцией готовности к модерну, накопленной
Железным занавесом. Фон Триер ничем не отличался от неизвестного
нам арт-хауса семидесятых (светившего отраженным светом
авангарда шестидесятых), техно-музыка, экстенсивно
паразитировавшая на шестидесятнических идеях даба и фанка, окончательно
устаканились еще к середине восьмидесятых. Европейцу десять
лет назад было так же скучно, как нам сейчас. Наконец и мы
наконец оказались там, где он пребывает уже давно – в застое,
или «постмодернизме».
Постмодернизм был для нас еще одной забавной новацией в ряду прочих
диковинок, пышно возросших на руинах Железного занавеса. Под
видом «постмодернизма» мы весело усвоили французский извод
социальной критической теории (Фуко, Лиотар, Бурдье) и
способ «философствования с языком», согласно которому Потебня
породил Сорокина. Однако мы не прониклись главным – самим
пафосом постмодернизма: ощущением того, что «всё уже было» – не в
том смысле, что «все слова сказаны», а именно в том, что
больше всего не будет. Ни Пушкина, ни Маркса, ни
«Битлз» – ничего из того, что принято называть словом «всё».
Утверждение о конце «проекта modernity» казалось нам умозрительным и
голословным: ничто не ново под луной – ну и подумаешь... А
между тем, это было важнейшее открытие, осознать которое нам
помешала наша невовлеченность в культуру Запада. «Русский
постмодернизм» это никакие не Пригов с Сорокиным, и не
«игровая культура»: «русский постмодернизм» только начинается –
беспощадный, неигровой и бессмысленный.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы