Женихи и невеста
Продолжение
О том, что Роберт Ароныч, скромный редактор местного издательства
«Родной причал», без ума от Леночки Рабиновичевой, сам он узнал
от беллетриста Дустоевского. А выяснив некоторые подробности своего
страстного романа, Роберт Ароныч и вовсе потерял покой, с которым
не расставался вот уже лет тридцать. «Хотите быть счастливым?
– спрашивал он иногда у начинающего автора и отвечал, не дожидаясь
ответа. – Найдите себе какое-нибудь совершенно бесполезное занятие,
но на всю жизнь». Сам Роберт Ароныч такое занятие для себя нашел,
когда ему, вернувшемуся с войны тридцатилетнему старшему лейтенанту,
показали овраг, в котором самая сильная армия Европы расстреляла
всех его близких и дальних совершенно невоеннообязанных родственников,
не пропустив никого от едва увидевших этот свет новорожденных
до их, не успевших его покинуть без посторонней помощи, прабабушек.
Старшему лейтенанту оставалось только радоваться, что он не успел
жениться и обзавестись детьми. Больше часа с закрытыми глазами
он простоял на краю этого оврага, а потом ушел не оборачиваясь,
чтобы больше никогда сюда не вернуться. А вечером следующего дня
Роберт Ароныч начал не спеша переводить на идиш эпопею Л. Н. Толстого
«Война и мир». Через десять лет он закончил работу над первым
томом, еще через десять над вторым. Вот уже и до конца третьего
недалеко. Правда, в этом году начала слегка беспокоить мысль,
что он может успеть завершить главный бесцельный и бескорыстный
труд всей своей жизни еще до того, как умрет. Вообразить себя
лишенным необходимости постоянно думать именно об этом переводе
Роберт Ароныч был не в состоянии, и он тщетно пытался изгнать
из души скорее всего напрасный и уж безусловно преждевременный
страх. Ведь и силы, слава Богу, уже не те, да и болезни, так что
работа над четвертым томом вполне может затянуться лет на пятнадцать-двадцать,
а с нашей медициной да при его небогатырском здоровье до восьмидесяти
точно не дотянешь, что в целом обнадеживало. Однако с другой стороны
скоро предстояло выйти на пенсию, что сулило резкое увеличение
времени досуга, и, стало быть, возможности заниматься исключительно
переводом, доведя-таки его до последней точки. А тут еще эта дурацкая
история с Леночкой.
– Чего ты темнишь, ей-богу, – подначивал Дустоевский и сам же недоумевал.
– Однако, как ты отважился? Сколько ей? Небось, несовершеннолетняя?
А я уже, брат, забыл, что это такое. Да еще евреечка. А мне рассказывали,
что еврею спать с еврейкой – это все равно, как русскому с родной
сестрой. Тебе, выходит, как с внучкой. Ну ты, ей-богу даешь…
Разговор происходил в баре великолепной, соответствующей высшим
европейским стандартам столетней давности, и потому сегодня еще
более роскошной гостиницы. В виде одной из привилегий, положенных
за добросовестное решение идейно-художественных задач представители
официальной творческой интеллигенции могли пообщаться тут за чашечкой
кофе, реально чувствую себя ближе к партии, чем к народу. Всякий
раз будучи благополучно опознаны швейцаром и допущены сюда, они
испытывали такой коктейль ощущений, что еще не менее получаса
ни кофе ни коньячок не могли забить его привкус.
– Дуст, – не преодолев растерянности, но уже решив не сдаваться
без боя, а может быть и приобрести союзника, спросил Роберт Ароныч,
– а ты за себя не боишься?
– Боюсь, – ответил Дуст. – Но не за себя, а наоборот. Я за Аделаиду
боюсь. Неужели ты не видишь, как она ранима, как любит всех нас
и даже тебя, Роберт, несмотря ни на что. Я тебе почти как Тургенев
скажу, хотя, конечно, терпеть его не могу, и, поверь, не как западника
и еврокоммуниста с человеческим лицом нерусской национальности,
а, как довольно посредственного беллетриста, который выехал на
дешевой социальной демагогии, научившись, да, не спорю, кое-чему
у французских журналистов средней руки. Так вот, запомни: Аделаида
без каждого из нас обойтись может, а вот мы без нее, ну никак
…
– А по-моему, она просто дура, – сказал Роберт Ароныч. – Глупа
несусветно. Да ты сам посуди, какие она мне темы докладов дает.
– Тогда чего же ты докладываешь? – резонно поинтересовался Дустоевский.
– Ну, – несколько смутился Роберт Ароныч, – как будто ты в другом
месте об идейности, партийности и народности не докладываешь.
– Ай, – отмахнулся Дуст, – как сказал великий пролетарский футурист
Маяковский: мы говорим идейность, подразумеваем православие, мы
говорим православие, подразумеваем партийность, мы говорим партийность,
подразумеваем самодержавие, мы говорим самодержавие, подразумеваем
народность, мы говорим народность, подразумеваем самих себя, потому
что о самих себе и так сказано: возлюби идейность, самодержавие
и партийность, как самого себя. Именно так, если я не ошибаюсь,
не сходя с одной ноги, объяснял древнееврейский раввин Гилель
сущность иудаизма еще до первого пришествия Христа оголтелым язычникам,
будущим христианам, за что его никто и не думал распять.
– Вечно ты все путаешь, Дуст, – вступился за историческую достоверность
Роберт Ароныч. – Гилель говорил: не делай из идейности и партийности
того, чего ты не хочешь, чтобы сделали из тебя. Но будущие христиане
решили, что этого для них слишком мало.
– Это мы уже слышали от Владимира Соловьева лет семьдесят тому
назад, – отмахнулся Дустоевский. – Ладно, давай завязывать про
иудаизм и народность. Думаю, Аделаида хочет тебя женить. Думаю,
влюбилась она в Чарлика, может и не надолго, а может и навсегда.
Боюсь я, погубит он ее. Я уже пытался его дискредитировать в ее
глазах, но, видно, лучше бы уж нахваливал. Как считаешь?
– То есть, как женить? И почему я должен ей подчиняться? И почему
она считает себя вправе…
– Почему, почему, – раздраженно прервал приятеля Дустоевский.
– Остынь и не задавай дурацких вопросов. Умом Аделаиду не понять.
Умом она сама себя понять не может. Но тебя поженит. Вместе со
всем твоим умом. Вот как бы сама по глупости замуж не вышла. «Гений,
– говорит, – русской словесности». Нет, ты, Ароныч, сам посуди,
не предвзято, как профессионал. Значит, как это у него… А… Сидит
старуха у окна, значит, напротив чего-то, не помню, кажется, сукна
и времени не своего числа сего и года. Точка. Ну? И это, скажешь,
гениально? Или, скажешь, я просто завидую? И ведь что обидно.
Ну, сочини такое солидный человек с именем, допустим, я, так даже
и на смех, и то не поднимут. Просто вежливо не заметят, как будто
пукнул. Нет, ей-богу… «Сидит, понимаешь, старуха у окна». Ну и
что? К тому же он это у меня, кажется, и содрал. Ну, да. Помнишь,
у меня в романе «Парамоновы» старуха Патрикеевна, простая колхозница,
мать генерала Ивана Парамонова и доктора физических наук Дмитрия
Парамонова, стоит у окна в тяжелую военную годину и до ее сознания
доходит, что союзники не выполнят своих обязательств и откроют
второй фронт только тогда, когда станет ясно, что Красная армия
может одна завершить разгром фашистской Германии и освободить
народы Европы от гитлеровской тирании.
В это время в баре гостиницы появился новый посетитель, явно не
завсегдатай. Оглядевшись, он решительно направился к столику,
за которым беседовали, попивая кофе, два благообразных пожилых
человека.
– Писатель Дустоевский? – тревожно осведомился он.
– Да-да. Присаживайтесь. Но откуда, собственно…
– Что вы спрашиваете, как будто не знаете. Дал трешку швейцару
и узнал, тут ли вы сейчас. Позвольте представиться, майор в отставке
Рабиновичев. Отец Леночки.
Услышав такое, Роберт Ароныч изменился в лице, что не ускользнуло
от взгляда проницательного, несмотря на отставку, майора.
– Так вы уже знаете? – переходя на шепот, спросил майор, однако
Роберт Ароныч был пока не в состоянии разумно или вообще хоть
как-нибудь ответить.
– Я, пожалуй, пойду, – предпринял попытку раскланяться Дустоевский.
– Надеюсь, обойдется без кровопролития.
– Не скажите, – майор явно не одобрил попытки отшутиться. – Возможно,
вы не все знаете. Так я вам скажу. По достоверной информации,
– поверьте, у меня еще сохранились некоторые связи, – на севере
и в некоторых районах Сибири начали расконсервировать сталинские
лагеря. В такое время живем, никто не знает, как повернется.
– Вы что, не понимаю, угрожаете? – обрел, наконец, дар речи Роберт
Ароныч.
– Это уже становится интересно, – немедленно передумал уходить
Дустоевский.
Майор посмотрел на них так, словно впервые только сейчас увидел
и произнес:
– Я отдаю должное вашему мужеству и героизму, но, прошу заметить,
сам я ни в чем таком не замешан и у меня перед вами нет никаких
обязательств. Что знаю, то и расскажу, если вызовут. А вызовут
обязательно. И даже хорошо, если вызовут. Хуже, когда без всякого
вызова. Кроме того, я не считаю существующую власть своим внутренним
и внешним врагом. В конце концов, такова воля народа. Спросите
у простых людей, они за Израиль или за арабов? Даже смешно спрашивать.
Но, когда и откуда, скажите, у простого русского человека взялась
такая безмерная любовь к арабу и его арабскому делу? И почему
великие писатели земли русской Гоголь, Толстой и Антон Павлович
Чехов ничего о ней не слышали или делали вид, что не замечают?
А потому что, извините, партия знает свой народ лучше любого классика
великой русской литературы.
– А вы, стало быть, за Израиль? – поинтересовался Дустоевский,
начавший догадываться, что, возможно, имеет дело с умалишенным.
– Это не имеет ровным счетом никакого значения. Важно понять,
чего объективно желает народ и не противиться его воле. А народ
хочет этих газет, этих новостей и этих съездов. И если у него
не дай Бог их отнять, на что, надеюсь, ума ни у кого не хватит,
то начнется такое, что ни Останкинская, ни тем более Спасская
башня на месте не устоят.
– Ну, если вы про русский народ, – авторитетно возразил Дустоевский,
– то, знаете ли, не надо. Русский человек, между прочим, через
каких-то сто лет после отмены крепостного права первым в космос
полетел. А куда он первым полетит через сто лет после полной победы
коммунизма или его окончательного поражения в одной отдельно взятой,
но почему-то именно нашей стране, одному только Богу известно.
Не вам об этом судить!
– Ага, – произнес Рабиновичев, в свою очередь усомнившийся в полном
психическом здоровье собеседника. – Ага. Так, что же все-таки
передать Леночке?
– А что передать? И что, собственно, вы хотите услышать? – забеспокоился
Роберт Ароныч.
– Простите, а кто вы такой? – несколько запоздало осведомился
Рабиновичев. – Леночка мне о вас ничего не рассказывала. Она просила
разыскать товарища Дустоевского и срочно ему сообщить. Но раз
вы все сами знаете…
– Что я знаю? Я ничего не знаю, – почти уже веря самому себе,
произнес каноническую формулу, с которой обычно и начинаются все
чистосердечные признания, Дустоевский.
– Так и передать?
– Да что вы заладили, ей-богу! От меня-то ей, чего нужно?
– По-моему, ничего. Она только просила разыскать вас и сказать,
что Аделаида Ивановна арестована. Но раз вы знаете. Я думал…
Договорить Рабиновичев не успел. Дустоевский ойкнул и начал сползать
со стула.
***
Сочинялось Дустоевскому не трудно, а главное, он совершенно не
опасался творчески иссякнуть, поскольку главные герои его романа,
братья Парамоновы, в первых частях повествования проживали свою
жизнь в полном соответствии с официальной советской историографией,
а теперь, благополучно догнав время, спокойно и уверенно шли с
ним в ногу. Неоценимую помощь в развитии сюжета оказывали автору
партия и правительство, ставя перед народом очередные задачи,
обычно планетарного масштаба, постоянно заботясь о том, чтобы
ему было ради чего жить и даже, если надо, умереть. В рукописи
текущей части, например, внук генерала Парамонова Петька отправился
строить БАМ, а сам генерал, размышлял о задачах ракетных войск
и артиллерии в эпоху разрядки международной напряженности. В связи
с тем, что его включили в состав комиссии по наблюдению за сокращением
некоторых видов ракетных вооружений, ему предстояли командировки
за границу в стан вероятного противника. На эти командировки своего
персонажа очень рассчитывал и сам Дустоевский, так как понятно,
что для серьезной литературной работы лучше всего собирать материал
непосредственно на месте событий. Однако арест Аделаиды Ивановны,
похоже, напрочь исключал посещение стран членов агрессивного блока
НАТО. Хуже того, даже на БАМ следом за Петькой Парамоновым съездить
по путевке Союза писателей не удалось. Под каким-то благовидным
предлогом Дустоевского не включили в состав группы деятелей культуры
и искусства, которым область доверила почетную миссию отметиться
на стройке века. «А как бы повел себя в такой ситуации генерал
Парамонов?» – задумался несчастный беллетрист, завидуя своему
герою, который в отличие от него, просто не мог в подобной ситуации
оказаться, так как подозрительных компаний не посещал. Ну, хорошо,
а брат генерала физик Парамонов, еще полтора тома назад отказавшийся
от Нобелевской премии в знак протеста против варварских бомбардировок
Вьетнама? Ведь в среде физиков всякие компании водятся. Подписал
бы он письмо группы трудящихся ученых, осуждающее действия и образ
мыслей Аделаиды Ивановны или, наоборот, расписался бы под идейно-вредным
воззванием отщепенцев в ее защиту? Черт подери, времена хуже сталинских.
Если бы об этих диссидентах пикнуть боялись, если бы об их воззвания
никто, кроме следователей не знал, тогда понятно. А так, поди
разберись. С одной стороны, вроде и сажают, а с другой за границу
на ПМЖ отпускают. Вот сын Клавдии Сергеевны со своей еврейской
женой всего три года в Штатах, а у них уже две машины, дом, и
где только не отдыхали. А тут ради квартиры и машины всю жизнь
про братьев Парамоновых пиши, да еще в пояс кланяйся, да еще задницу
всем лижи. Так хоть бы Клавдию Сергеевну, как надо прищучили.
Тоже нет. Всем, кому хочет про своего сына рассказывает и еще
посылки получает. А народ все видит, и как ему расшифровать для
себя такие сигналы? Как ему ради такой власти людей, то есть врагов
убивать и собой жертвовать, если она сама ни на что, кроме как
с работы прогнать, решиться не может? Нет, не сдам я Аделаиду.
Пусть не печатают. Люди только больше уважать будут. А из дома
выгонят, женюсь на еврейке и сам в Америчку подамся. Слабы они
против Аделаиды.
Так беллетрист Дустоевский стал на тропу подпольной идейной борьбы
за человеческие права хотя бы одного генерала Парамонова, которого
читатели знали до сих пор, как верного сына партии и ее Центрального
Комитета во главе с ленинским Политбюро. Как это ни трудно себе
представить, но в один прекрасный день произошло нечто, казалось,
совершенно невозможное: генерал начал мыслить самостоятельно,
дал волю эмоциям и от его исторического оптимизма не осталось
никакого следа. Он даже несколько обиделся на судьбу за то, что
не родился американским или хотя бы французским генералом. Правда,
это была лишь минутная слабость. Мысль, что в таком случае, он
мог бы стать и немецким полководцем, сначала несколько отрезвила
генерала, а затем заставила вовсе ужаснуться и принять валидол.
Генерал попытался разобраться в своих национальных чувствах и
не преуспел. Зато немного разобрался в самом себе. Было такое
ощущение, что чуть не став немцем, он едва не лишился некоей своей
сущности, которая бы осталась при нем, сделайся он, допустим,
итальянцем или, страшно подумать, израильтянином. «Настоящая война
идет не за жизнь, а за сущность», – подумал генерал, понимая,
что только еще больше запутался. Чтобы как-нибудь распутаться,
он составил меморандум, который озаглавил «Меморандум русского
генерала Парамонова, рядового советского человека» и направил
его министру обороны СССР, а заодно и «Голосу Америки из Вашингтона».
В своем меморандуме генерал, сам того не ведая, чудесным образом
пересказывал основные положения доклада Роберта Ароновича, с которым
тот выступил на последней встрече в салоне Аделаиды Ивановны.
Через две недели, лишенный всех званий, наград, привилегий и свободы
передвижения вплоть до переодевания в смирительную рубашку, но
совершенно счастливый и в полном ладу со своей сущностью, бывший
генерал пребывал в палате-одиночке института судебно-психиатрической
экспертизы имени всех юродивых земли Русской и объяснял врачам,
что не только младший медицинский персонал, но вообще каждый человек,
за исключением, может быть, отдельных немецких фельдмаршалов,
по отношению к другому суть либо брат, либо сестра. На угрозы
сгноить его тут, он только загадочно улыбался, словно и впрямь
считал, что судьбой его распоряжаются вовсе не люди, в чьих руках
он находится. Даже газеты, в которых рабочие и колхозники гневно
клеймили генерала-отщепенца, ничуть не лишали его душевного покоя.
Даже открытое письмо брата, которое по нескольку раз на дню озвучивал
самый официальный дикторский голос всесоюзного радио, призывавший
от имени академика Парамонова к беспощадной расправе над иванами
не помнящими родства, ставшими на путь предательства ради американской
жвачки, не поколебало дух генерала. Он почему-то не сомневался,
что правда о нем рано или поздно станет известна массовому читателю.
«Поди не евреи, – тепло думал он о своем народе. – Распнут, да
тут же и пожалеют. А в исторически короткий период и вовсе покаются.
Уж во всяком случае две тысячи лет упрямиться не станут. Вот Клавдия
Сергеевна, например, до реабилитации всех своих родственников
сама дожила». Тут генерал, конечно, несколько увлекся, видимо
позабыв, что никакой Клавдии Сергеевны он знать не может. Ну и
что? Бывает. Зато с ней очень хорошо был знаком беллетрист Дустоевский.
***
О чем думал Жека Певчий лежа под кроватью, о чем таком мечтал?
Светлана Адамовна вся извелась и, наконец, решилась. План состоял
в том, чтобы подключить к делу настоящего мужика, а таковым, по
ее мнению, в отсутствие по состоянию здоровья Балетыча, был только
Семен Изральич Дарвин. Его известная всему городу мастерская располагалась
в скромном помещении барачного типа неподалеку от привокзальной
площади и «Старого базара». Уже несколько поколений послевоенных
городских властей предпринимали попытки снести непрезентабельный
барак, предлагая мастеру шикарные производственные условия в любом
месте города, но Семен Изральич не соглашался и ему уступали,
ради своих часов и его золотых рук.
– Доброго здоровья, Семен Изральич, – переступив порог мастерской,
робко поприветствовала Светлана Адамовна своего соседа, которого
изредка видела только по выходным дням. – Надо спасать наших детей.
– Добрый день, – не сразу и без всякого удовольствия оторвался
от работы мастер. – А, это вы, Светлана Адамовна. Что ж, показывайте.
Только должен предупредить, что никаких скидок на знакомство тут
не делают.
– Я так и думала, – призналась Светлана Адамовна. – Почему-то
именно так я всегда и думала и никогда к вам с просьбами не обращалась.
Но сейчас надо спасать наших детей.
– Пусть служат! – задумавшись на мгновенье над ее словами, отрубил
Семен Изральич и тут же попытался перестать замечать посетительницу,
снова уйдя в работу.
– Извините, – продолжала, однако, настаивать Светлана Адамовна.
– Я, конечно, не знаю, что вы имеете в виду, но эта служба, о
которой вы говорите, добром не кончится.
На этот раз Семен Изральич проявил определенный интерес к ее словам:
– Это почему? – осведомился он.
Далее ему предстояло услышать довольно много любопытного и весьма
неожиданного. Впрочем, Семен Изральич вполне удачно ничем внешне
не проявлял своей полной неосведомленности в некоторых вопросах,
касающихся места проживания и времяпрепровождения своего сына,
только лицо его по мере поступления информации багровело все больше
и больше.
– Где живет эта Леночка? – наконец, спросил он.
Так впервые за последние лет тридцать часовая мастерская, где
работал он, и никто кроме него, оказалась запертой посреди рабочего
дня и не на традиционные две недели в июле, когда Семен Изральич
с супругой отбывали на отдых в Кисловодск.
***
Бывший майор Рабиновичев по заданию дочери мыл пол на кухне и
в коридоре и с минуты на минуту ждал ареста. Утром, перед уходом
в институт Леночка дала ему на подпись коллективное письмо в защиту
Аделаиды Ивановны.
– Я не буду этого читать, – сказал майор. – Ты погубишь себя.
Но дело даже не в этом. Я не согласен ни с чем, что тут написано.
Никогда майор Рабиновичев не подписывал бумаг, с которыми не согласен.
Поэтому до сих пор на свободе. И тебе не дам.
На этом его способность к сопротивлению иссякла.
– Не подпишешь, – заявила Леночка, – я домой не вернусь. И Чарлика
тебе не оставлю.
– Давай, – сдался майор, – а то в институт опоздаешь. Но все равно
я этого не читал. Так и знай.
Теперь, услышав неурочный дверной звонок, майор застыл с невыжатой
тряпкой в руках, а потом тяжелым шагом, словно ноги его уже были
закованы в кандалы, направился к двери. Увидев перед собой часового
мастера Семена Израильича и незнакомую женщину, он и вовсе отдался
на волю судьбы, заранее отказавшись что либо понимать. Семен Изральич,
в свою очередь, не забывал своих клиентов.
– Товарищ начальник главных сапожных мастерских военного округа?
– не веря глазам, но виду не подавая, строго осведомился он. –
Это правда, что мой сын проживает у вас?
– Ах, Чарлик, – вновь ощутив себя среди живых, выдохнул майор.
– Так он ваш сын. Очень приятно. Интеллигентный, воспитанный юноша.
Вы проходите, он сейчас как раз в комнате.
– Так он не на работе? – стоически выдержал еще один удар Семен
Изральич.
– То есть как? – несколько удивился майор. – Что вы хотите сказать?
Он тут и работает. А где должен работать поэт?
– Поэт? – произнес Семен Изральич и с шумом втянул носом воздух.
–Так значит, еще и поэт, – и, отодвинув рукой Рабиновичева, он
двинулся в комнату, которая оказалась пуста.
– Где он? – сурово предъявил свои претензии подоспевшей свите
часовой мастер.
Майор остолбенел. – Может быть посмотреть под кроватью? – исходя
из своего скорбного опыта, предположила невероятное Светлана Адамовна
и оказалась совершенно права.
Услышав дверной звонок, Чарлик никак на него не отреагировал,
справедливо полагая, что это дело майора. Однако завязавшийся
на пороге разговор постепенно начал привлекать его внимание. Впрочем,
особенно он не прислушивался, пока неожиданно для себя не идентифицировал
голос отца. Тут уже было не до размышлений, и всецело отдавшись
на волю инстинкта самосохранения, Чарлик рванулся к окну, где
тот же инстинкт сначала остановил его на краю бездны, а потом
загнал под кровать.
– Выходи! – потребовал Семен Изральич.
– Он не выйдет, – уверенно предсказала Светлана Адамовна. – Чарлик,
послушай, Чарлик, ты меня узнаешь? Это я, мама Жеки. Что вы с
нами делаете, Чарлик? Тебе же в армию скоро. Скажи что-нибудь.
Это у вас секта такая? Тоталитарная?
– Сами вы тоталитарная секта, – отозвался Чарлик.
– Клюнул, – обрадовался майор. – Но лучше нам ничего не знать.
Предлагаю оставить мальчика в покое, вам уйти, а я еще возможно
успею домыть пол до того, как за мной непременно придут. Нет,
не успел. Слышите топот армейских сапог в парадной? Я в сапогах
понимаю. Давайте, как настоящие советские люди, ляжем на пол,
вывернем карманы и положим руки на головы, чтобы оказать максимальную
поддержку компетентным органам в их ратном труде. Я лично уже
лег. И Светлана Адамовна легла. Что же вы, Семен Изральич, не
настоящий советский человек?
Семен Изральич в сердцах плюнул, чертыхнулся и нехотя лег. Сделал
он это как раз вовремя. Входная дверь птицей сорвалась с петель,
выбитая точным ударом хорошо тренированной ноги. В квартиру с
истошным криком: «Всем лечь, руки на голову» ворвался отряд автоматчиков
специального назначения, и сразу увидев, что имеет дело с настоящими
советскими людьми успокоился и сел перекурить, позволив задержанным
встать. Передохнув, автоматчики не спеша рассовали в разных местах
комнаты пакетики с муляжом героина, фальшивые американские доллары
и настоящую антисоветскую литературу, после чего пригласили понятых.
Покончив со всеми формальностями, командир отряда обратился к
Семену Изральичу, как самому старшему по возрасту.
– Слушай папаша, не в службу, а в дружбу, подтверди начальству,
что вы оказали серьезное сопротивление. Ну, скажем, часиков до
четырех. Мне еще в магазин надо и к сыну в школу зайти, да и у
ребят дел по горло. А в четыре мы за вами вернемся. Лады? Тебе
ведь все равно предложат явку с повинной оформить. А в несознанку
уйдешь, и так и так сопротивление при задержании припаяют.
– Валяй, – не стал спорить Семен Изральич. – Только до шести.
У меня тоже дела.
В шесть вечера в опустевшей квартире остался один Чарлик, так
как под кровать никто не заглядывал.
***
– Мне нравится, как вы служите идее. А что такое идея? Идея –
это я, как утверждал Парменид. Или Гераклит. А в общем, мудаки
были эти древние греки. Какой основной вопрос философии, как думаешь,
капитан?
– Вопрос об отношении сознания к бытию, товарищ секретарь, и духовного
к материальному.
– Глупости, капитан. Основной вопрос философии – еврейский.
Секретарь по идеологии Балетов вздохнул и продолжил:
– Страна как будто переживает лучшее время своей истории: ни в
ЦК, ни в правительстве евреев нет, с утра до вечера по радио и
телевизору проклинают сионизм и американский империализм, Анатолий
Карпов – чемпион мира. Чего еще людям надо? А им американскую
модель развития подавай. Можем подать и американскую. Представь
себе: в Одессе или в Мурманске высаживается отряд высоко идейных,
беззаветно преданных и хорошо обученных приемам партизанской войны
пуритан, отличников боевой и политической подготовки. Всех русских
людей вместе с их племенными, районными и областными вождями помещают
в резервации. Из Африки на колхозные поля завозятся негры, и пожалте:
лет через триста, согласно расчетам специалистов основанных на
исторических прецедентах мы превращаемся в самую передовую демократическую
державу мира со статуей свободы в главной портовой гавани Химкинского
водохранилища. Какое-то время по радио и телевидению клеймят проклятое
коммунистическое прошлое, извиняются пред евреями и даже предоставляют
им возможность вытащить страну из той задницы, в которой она оказалась.
Сказку про Абрамушку-дурачка знаешь? Правильно, Абрамушка-дурачок
на радостях, что ему про распятого не им Иисуса не напоминают,
берет на себя все дерьмо переходного периода, отчего простой народ
начинает любить Абрамушку еще пуще прежнего. А потом ситуация
стабилизируется и все возвращается на круги своя. Разработаны
так же шведская и южно-американская модели. Китайская, японская,
южно-корейская и татаро-монгольская признаны пока мало применимыми
в наших условиях, так как роль Абрамуши-дурачка в них не столь
заметна. Ферштейн?
Секретарь по идеологии умолк и посмотрел на часы. Капитан, тот
самый молодой человек, который навещал Балетыча в больнице и майора
Рабиновичева на его рабочем месте, не без труда и сожаления подавил
обещавший быть сладким зевок. Оба собеседника стояли перед обычной
на вид крышкой городского канализационного люка. Однако ни города,
ни даже села вокруг не было. Вдали на почтительном расстоянии
стояла в ожидании обкомовская пыле-водо-газо и пуленепроницаемая
«Чайка». Далеко в небе завис вертолет. Время от времени он снимался
с незримого якоря, делал короткий, в пределах видимости облет
территории и опять зависал. Иногда характерный стрекот издавали
хоботные прыгающие насекомые с прозрачными крыльями, по всей видимости,
цикады. И уж совсем изредка какой-нибудь одиноко стоящий куст
неслышно отрывался от корней и короткими перебежками перемещался
на другое место.
– Трепещешь? – поинтересовался секретарь и вновь посмотрел на
часы.
– Так точно, учитель! – отчеканил капитан.
– Правильно, – одобрил секретарь. – Я и сам трепетал, когда меня
посвящали. Тут главное не в том, что ты выбрал, а в том, что именно
тебя выбрали. Конечно, ты старался, как мог, однако ведь и другие
не менее твоего старались. Все умные, все подлецы, все готовы
и на подвиг, и на предательство, а угадать никогда не возможно.
Вот пошли ты меня сейчас, допустим, на хер. И что? Может, и попадешь,
а может и пролетишь. Сам не знаю. Конечно, первое дело – это преданность
ему. Да кто он такой, вот в чем вопрос, на который многие пытались
ответить, а толком не преуспел никто. Известно лишь, что любит
он, чтоб его волю угадывали. В сущности, нарочно яйца морочит.
Такое дело, капитан. Однако и награда великая. Но, где же эти
долбоебы?
В воздухе потянуло духом мочи и пота крупного, скорее всего рогатого
скота, не заботящегося, как хищники о том, чтобы ни звуком, ни
запахом себя не выдать.
– Слышишь? – спросил секретарь. – Время близко. А место неопределенное.
Тайно сюда нас доставили, тайно и увезут. Вообще-то похоже на
Подмосковье, но не исключено, что Аргентина или Эмираты. Место
нарочито безликое. Думаю, все-таки Великая Русь. Трепещешь?
– Так точно трепещу, товарищ учитель.
– Молодец. С этой минуты можешь не называть меня «Товарищ учитель».
И «Товарищ Балетов» можешь не называть. С этой минуты и вплоть
до конца церемонии называй меня «Викула Прекрасный».
– Слушаюсь, товарищ Викула Прекрасный.
Крышка люка со скрежетом отодвинулась, и в образовавшемся проеме
появилось лицо младшего жреца-лаборанта, неоплатоника Эдезия из
ярославского отделения Госснаба.
– Что же вы опаздываете, товарищи, – сказал он.
– Вот сука, – огрызнулся секретарь, – мы уже битый час тут торчим.
Хорошо дождя не было. Как поживает Великий Иерофант?
– А что ему сделается, – отвечал Эдезий. – Чай не у станка стоит,
не приведи Господи.
Секретарь и капитан спустились в люк и оказались в просторном
зале. Навстречу им вышел сам Великий Иерофант, в миру председатель
правления охотничьего товарищества «Трудовой досуг», потомственный
егерь Клим Яныч Нимфидианский. Из-за спины у него торчали оба
дула двустволки.
– Здравствуйте, товарищи, – поздоровался он. – Сегодня у нас посвящение
третьей степени. Помолимся. Я буду произносить названия текстов,
а вы повторяйте за мной. И так, «Воспоминания барона Гвидо из
Лланкарфана». Лондон. 1673. Часть третья, стр. 27, строчки с восьмой
по четырнадцатую до слов «Тинтагиль, замок короля Марка». Ну и
тому подобное. Теперь введите двенадцать белых быков.
В залу ввели двух довольно тощих бурых коровенок.
– Сами понимаете, товарищи, – пояснил Великий Иерофант. – Избранных
мало, а белых быков еще меньше. Да и с буренками нынче, на всех
избранных не напасешься. Стрелять будешь холостыми, – предупредил
он, передавая двустволку капитану.
– А как же кровь? – осмелился поинтересоваться тот.
– Прольешь еще, – пообещал Великий Иерофант, – и в горах, и на
равнинах. Будет тебе магия-шмагия. По полной программе. Нахлебаешься
еще. А пока, подпиши вот, что застрелил двенадцать белых быков,
которых при тебе освежевали. И ты, Викула, подпиши. Контроль и
учет, как завещал великий Ленин в своем полном собрании сочинений.
Читали? А теперь пройдемте в Святилище-Темнилище.
Лицо Великого Иерофанта сделалось мрачным и напряженным. Капитан
заметил, что и секретарь напрягся и побледнел. Младший жрец-лаборант
и вовсе повалился, возможно, в непритворный обморок. Со скрипом
открылись тяжелые ворота в следующий зал, и капитан с изумлением
узнал монументальное сооружение, облицованное мрамором, лабрадором,
гранитом и порфиром. В полной тишине прозвучал голос Великого
Иерофанта:
– Сумки и фотоаппараты попрошу оставить у входа. Навсегда.
Затем начался спуск к месту, которое называлась Основная Вершина.
Медленно шествуя в таинственном полумраке, капитан готовил себя
к встрече с тем, что ждало его, лежа в саркофаге. Кто же это мог
быть? Или что? Неужели Сталин? Или, может быть, собаковидный медведь,
ископаемый предок бурого, ставшего символом родины? Или Морозов
Савва Тимофеевич, российский предприниматель, меценат Московского
художественного театра, сочувствовавший революционерам? Или другой
Морозов, Павлик Трофимович, председатель пионерского отряда села
Герасимовка, самоотверженно боровшийся против кулаков своей деревни?
Царевич Алексей? Король Артур? Череп коня вещего Олега? Или змея,
которая выползла из того легендарного черепа? Капитан закрыл глаза
и весь оставшийся путь до саркофага проделал вслепую. И мимо саркофага
он прошел с закрытыми глазами.
– Ну как? – спросил Великий Иерофант. – Видал?
– Видал, – соврал капитан.
– То-то, – похлопал его по плечу заметно повеселевший, хотя все
еще смертельно бледный секретарь по идеологии. – А еще говорят,
что не было никакой военной необходимости во взятии Берлина. Прагматики
долбанные, ренегаты, оппортунисты, буржуазные фальсификаторы.
А разве этот поганый труп, такой ныне величественный благодаря
неустанной заботе нашей партии, не стоит жизни пары десятков тысяч
солдат и офицеров доблестной Красной Армии, спасшей народы Европы
от… и так далее. Уф-ф-ф… Я сам без отца, ушедшего на фронт, вырос.
И почти без матери, полностью ушедшей в работу по восстановлению
народного хозяйства в годы послевоенной разрухи. И, в конце концов,
даже без жены, тоже ушедшей. Все от меня уходят. А я назло им
всем расту и расту. Кстати, капитан, как там Аделаида? Раскололась
уже?
(Окончание следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы