Комментарий |

Ведьмынемы

Начало

Окончание

1994

Когда одиннадцатилетняя Младшая осознала свою грудь, она сразу
пришла к Эдне и расстегнув школьное платье, показала ей: смотри,
она уже больше чем твоя! мне сегодня в школе все завидовали, и
даже трогали, чтобы проверить

Ты что – вот так же расстегиваешься в школе, как здесь при мне?
фыркнула Эдна, стоявшая у плиты, не отводя глаз от турки с кофе.

Какая ты глупая! У нас был спортивный час и мы мерились лифчиками
в раздевалке, – сказала Младшая, надув губы и отвернувшись, Она
всегда обижалась быстро, тут же забывала, но могла и припомнить,
неожиданно, спустя полгода, а то и год .Так вспыхивает сырой плавник
в печи, синим болотным огоньком – безнадежным, гаснущим, не успев
пробежать до конца ветки -. но выйдя из дому за растопкой получше,
ты возвращаешься к гудящему в печи огню и застываешь в удивлении.

Мы сегодня на физике разбирали старинный телефон, в нем была пропасть
черного порошка. И еще я видела твоего мамонта, – добавила Младшая,
снимая турку с плиты и наливая себе кофе, – у него скоро отрастет
зимняя шерсть до пола, и зачем ему такие длинные волосы? Может
быть, он хочет быть похожим на тебя?

Младшая боялась, что Дэффидд однажды не выдержит и сделает Эдне
предложение, ей не хотелось становиться племянницей Черного Вустера,
над которым в школе посмеивались даже коллеги-учителя, как не
хотелось перебираться в Монмут-хауз с его нетопленными коридорами,
полными сквозняков, болотистыми полянами вокруг дома и долгой
каменистой дорогой в город. Еще Младшая боялась превратиться в
ворону или водяного червя, как те два королевские свинопаса из
саги, которую Эдна рассказала ей пять лет назад, свинопасы постоянно
ссорились и –в кого бы их не превратили – клевали, кусали друг
друга, даже хвостами дрались. Эдну всегда удивляло, с какой покорностью
сестра принимала на веру кельтские мифы, впрочем – если верить
Плинию – даже Мутиан, бывший три раза консулом, носил от сглаза
живую муху в белом мешочке.

Когда – спустя четыре года – Эдна впервые прикоснулась к Младшей
на широкой родительской кровати, чувствуя как влечение и отвращение,
смешавшись, душным войлоком забивают ей горло, она не подозревала,
что такое может повториться, скорее наоборот – она сказала бы
это был первый и последний раз, если бы кто-то спросил ее наутро,
но ведь никто не спросил.

Если бы кто-то спросил Младшую, почему она ждет этого прикосновения
каждую ночь, стоит ей залезть под тонкое стеганое одеяло в комнате
Эдны, той самой, где ее мать и Уолдо Сонли просыпались столько
раз, пока не исчезли, не стали тенями, похожими на те, что сестра
показывала в китайском театре. вырезанном из обувных картонок,
она бы, наверное, сказала – я вовсе не жду, мне просто некуда
деваться.

Это была бы правда. Эдна знала. что как только у Младшей появится
мужчина, она уйдет, растворится, останутся только постеры на разрисованных
стенах и роликовые коньки под лестницей. Но это была бы не вся
правда.

Постоянный – требовательный, пульсирующий – телесный ток сестры,
кисловатый на вкус, как клемма батарейки, если ее лизнуть, вездесущий
как угольный порошок, высыпавшийся из мембраны, был частью Младшей,
хотя и должен был погубить ее, так крученые железные ветви и листья
до сих были частью вывески Кленов, хотя они убили маму – острие
пятипалого кленового листа проткнуло ее висок.

Она поворачивалась к Эдне спиной – каждый раз, ночь за ночью –
зажмуривалась и ровно дышала, совсем как тот мальчик у Петрония,
притворявшийся, что спит, принимающий ласки, не открывая глаз,
но твердо помнивший наутро все, что ему обещали – пару голубок,
македонского скакуна – и без запинки требующий оплаты.

Но Эдна, протягивая руку и касаясь ее спелой, отмеченной горсткой
оспинок, спины, знала, что наутро Младшая не скажет ни слова,
и виду не подаст, как будто ночью она танцевала в вересковом холме,
а выйдя из его распахнувшихся лиловых створок, забыла и стрекозиные
танцы, и музыку и лица прозрачных хозяев.

Темная мякоть ночи понемногу наливалась электричеством, напряженное
гудение усиливалось. и – когда Младшая, выждав положенное время,
поворачивалась к сестре лицом – Эдна знала, что с этой минуты
не следует произносить ни слова, ведь если они не видят лиц друг
друга и не слышат голоса, то как можно догадаться что происходит
на самом деле, тем более, что на самом деле нет никакого самого
дела, как говорил Дэффидд Монмут, когда еще говорил с ней.

Отчет Луэллина для Доктора и Суконщика.

Июнь, 2007

За ночь ветер разметал облака и унес их в сторону Корка, утро
выдалось неожиданно жарким – в самый раз для королевской процессии,
как сказала бы моя бабушка.

Я вышел в сад со свежей газетой и устроился читать на широкой
скамье, серые камни, из которых был сложен фасад Кленов, напомнили
мне медовые соты, они сочились желтоватым цветом на ярком солнце,
а мох между ними напоминал пчелиный расплод, между тем хозяйка
дома была самой молчаливой пчелой, которая когда-либо попадалась
мне на глаза.

Она появлялась то на дорожке с ножницами для стрижки кустов, то
на терассе с охапкой полосатых подушек, ее рыжеватые волосы, перехваченные
надо лбом бархатной лентой, издали казались светлее, один раз
она прошла мимо меня с озабоченным видом, прижимая к груди испанский
горшок с увядшим рододенроном, но я и глаз не поднял от Дейли
телеграф
.

Все утро я пытался вспомнить, что мне напоминает эта бархатная
лента и, наконец, вспомнил: Гизелу, девушку из Свонси, проходившую
по делу убитого любовника.

Кроме повязки а-ля Шарлотта Корде в ней было еще кое-что, напоминавшее
Эдну – хмурая улыбка и невидимая хлесткая пружина внутри, такие
пружины бывают у бывших цирковых, даже у стариков и толстяков,
а Гизела была юной и худой, теперь она, вероятно, сильно подурнела.

Я поймал ее быстро, через неделю, и посадил в тюрьму.

Я мог бы посадить туда и хозяйку Кленов, если бы не два неумолимых
обстоятельства: меня уволили из полиции в две тысячи третьем году
– это раз, мне совершенно нечего было сообщить следователю – это
два.

Дневник Эдны подавал мне сигналы из комнаты за шторами цвета незрелых
яблок, он мерцал в глубине ее постели, как будто маяк на мысе
Аллапул, я слышал его запах – немного залежавшейся лакрицы и шариков
от моли, я знал, что в конце этой тетради меня ждет развязка,
которую я оттягиваю всеми силами, как ребенком старался раньше
времени не заглянуть в рождественский чулок, висящий над камином.

Да ну тебя, – говорил мне бывший полицейский, повторяя за Апулеем,
опусти трагический занавес и сложи эту театральную ширму,
говори-ка попросту.

Не могу, старик, уже поздно, не обессудь, – отвечал ему тот, что
жил теперь вместо меня.

Июль, 2007

Моя бабушка, та, что была ирландкой, любила старинные поговорки,
– сказал я доктору Майеру, явившись к нему без приглашения, –
так вот, она говорила: ум человека как собачий хвост, уж если
он кренделем – сколько не выпрямляй, все равно загнется.

Представьте, доктор, мой ум загнулся, будто хвост зеленого шотландского
пса ку-ши, он у него лежал на спине в свернутом виде, огромный,
как тот полутораметровый бублик, что испекли в пекарне Ландера
Бейгеля, помните, в газетах писали? – а сам пес был ростом с теленка,
беззвучный и смертельно опасный, ходил он только по прямой, а
в непогоду прятался в расщелинах скал.

Какие у вас претензии к вашему загнувшемуся уму? – спросил Герхардт
Майер, усаживаясь в кресло, он недавно бросил курить и теперь
постоянно имеет при себе распечатанную сигару, крутит ее в пальцах
и нюхает, самое забавное, что к концу нашего разговора, она становится
короче.

Я не могу исполнить ничего из того, что задумываю. Вместо этого
я исполняю сингальский обрядовый танец в маске повелитель
восемнадцати болезней
– маска покрыта прочным лаком и
за ней не видно моего лица.

Глупости, какие еще маски, – буркнул Майер, нарушая все заповеди
психоанализа скопом, – в позапрошлый раз у вас была излишняя чувствительность
к прикосновениям, в прошлый – вам долго не отвечали ваши наниматели,
и вы вспотели от неопределенности, вам просто нравится лежать
на этой кушетке, Лу, и это понятно, я заказал ее в Конране, и
это встало мне в четыреста фунтов плюс двести пятьдесят за кресло.

Мне ваша кушетка тоже обходится недешево, – сказал я, потягиваясь,
– но я верю ирландской бабушке, и пытаюсь разогнуть свой бублик,
как видите. Даже если для этого придется размачивать его в люстральной
воде. Я рассказывал вам про Эдну из Вишгарда и про письмо, которое
мне перевели на английский.Что должно быть в голове у женщины,
чтобы она писала письма сбежавшей от нее сестре на языке, которого
та не понимает. Но это еще не все – в прошлый раз я читал в Кленах
ее дневник, где она рассказывает, как собирается угробить своего
жениха, сбежавшего с этой самой сестрой.

И это еще не все – пытаясь дочитать дневник до конца я взял тетрадку
домой и что же? оказалось, что это другой дневник, так же похожий
на первый, как две бэксфордские церкви похожи одна на другую –
то есть, с птичьего полета.

Взяли домой? – переспросил Майер, – вы хотите сказать – украли?

Конфисковал как основную улику. Эта женщина онемела полтора месяца
тому назад, я не могу ее допросить. Правда, в дневнике она довольно
живо передает свои диалоги с будущей жертвой. Я уверен, что она
его пристрелит, всласть наговорившись о прошлом. Скажите, доктор,
почему в Хенли она разговаривает?

Допросить? – судя по произношению, Майер сунул сигару в рот и
стал ее жевать, – А с какой стати? Вы вернулись на прежнюю работу?
Я об этом ничего не знаю, а должен бы.

Почему все психоаналитики отвечают вопросом на вопрос? Вы прекрасно
знаете, что я не могу вернуться на работу. Меня наняли частным
образом.

О да, я знаю. Я также знаю, что вы напрасно вспоминаете свое полицейское
прошлое, наш с вами метод лечения состоит в том, чтобы…

Забыть случившееся в Свонси, вытеснив его новой, более значительной
историей, – перебил я его, – эту формулу я уже наизусть выучил!
Обмазать тело умершего Доктора медом и похоронить его по древнему
вавилонскому обычаю. Но для этого мне нужно перестать с ним разговаривать,
а я не могу. Они жужжат над моей головой как раздвоившийся Кришна
в образе пчелы, иногда мне кажется – они сами этим изрядно утомились,
но, так же как я, не могут остановиться.

Пчелы, говорите, – судя по звуку, тяжелый Майер поерзал в конрановском
кресле, – в одной бретонской сказке говорится о пчеле, зародившейся
в слезах распятого Господа нашего, а вот египтяне утверждали,
что слеза принадлежала богу Ра. Пчелы, это хорошо. Может быть,
вам стоит как следует выплакаться?

Дневник Старшей Эдны. 2007

Вот он, Уэльс – гудящий под ногами ненадежный причал, железная
ребристая лесенка, податливый лоснящийся ил, смешанный с грязным
песком, но он бывает и другим, бывает солнечный Уэльс – льняной,
бесшумный, в нем повсюду живет отчетливая, режущая глаз белизна,
грубый утренний свет пропитывает предметы насквозь и не дает им
покоя, заставляя сиять из последних сил – крупный сахар в фаянсовой
сахарнице, покатые бока веджвудского чайника, скомканные салфетки,
забытую на стуле ажурную блузку.

Длинные полотнища света ложатся на стены и пол, высвечивая пыль
в потаенных углах и следы от гвоздиков, на которых когда-то держались
мамины гравюры – «Портрет слуги», «Девушка с креветками» – лубочный
Хогарт из сувенирного магазина, нерушимая верность, доблестная
беспомощность.

Но теперь дожди, туман отступил от берега и низко висит над пристанью,
от которой только что отошел ранний паром в Ирландию – вот его
черная корма, за полосой мокрой серости, необыкновенно четко различимая,
как бывает только ранним утром, видно даже надпись – Норфолк.

Однажды я буду стоять там, крепко держась за свежевыкрашенные
перила с потеками мгновенной ржавчины, и смотреть вперед, на приближающийся
берег, весь в марсианских рытвинах.

Не то чтобы, я хотела в Ирландию, нет – просто однажды надобно
забыть про прачечную, молочную, булочную и чайную лавки, закутаться
в платок и сесть на корабль, скажем – чтобы узнать: водятся ли
Синие Люди в проливе Лонг и Шайент.

Синие Люди были самые поэтичные чудовища в здешних местах, они
жили в подводных пещерах, говорил мне отец, когда хотел меня повеселить.

Быстро всплывая из ниоткуда, они проносились синей свистящей стаей
и топили торговые корабли.

Они говорили человеческим языком и владели штормами и бессовестным
северным ветром.

Но могли пощадить, если ловкий капитан отвечал в рифму на их последнее
слово!

***

I am like a pelican in the wilderness. I am like an owl in the desert

Вернувшись из Хенли, я обнаружила, что луферсы снова были в саду
и разбили в оранжерее стекло, все было вырвано и переломано –
драцены и камелии, все, все. Сиреневые кисточки мединиллы как
будто обуглились, в живых остались только опунции, вот тебе и
утро в английском саду, дорогая мамочка.

А где-то далеко, за тысячи миль от Бристольского канала, Хедда
смотрит на опостылевшие пальмы, выйдя в раскаленный дворик своего
ресторана с этим – как его? – тандуром под проволочной сеткой,
утирает грязной тряпкой потное лицо.

Нет, это, пожалуй, перебор, у Хедды всегда был свежий платочек,
спрятанный между грудей, куда бы ему деться? и вот она стоит там
и думает о кленовых листьях в траве и воротах из голубоватого
камня, видела бы она эти ворота – теперь на них написано let us
find edna rotten scull!!!, впрочем, Хедда не стала бы долго смотреть,
она взяла бы тряпку и стерла все, произнося страшные валлийские
проклятия, а я вот не стираю.

Suum malum cuique – каждому свое зло, говорил отец – мы прикованы
к Кленам, кто-то прикован к галере, а кто-то – к больничной койке.

В одной из маминых книжек – про будущее – я читала о доме в восемьсот
этажей на дне океана, где все выделения жильцов, не исключая смертного
пота, подлежали переработке, называется замкнутый цикл, вот и
у нас теперь так же, все идет в ход, хлеб – на сухари, старые
свитера – на тряпки, оставшиеся от постояльцев газеты – на растопку.

Похоже, Каменные Клены оказались на дне океана, недаром каждое
утро, просыпаясь, я чувствую зябкую беспросветную толщу воды над
своей головой, густую пустоту, в которой не живут даже морские
чудовища с плоскими телами и глазами на лбу.

Зато живу я, немая ядовитая звезда акантастер

***

Как с облаков ты можешь обозреть
Все царство вдруг: границы, грады, реки.

Почему я пишу о прошлом в третьем лице, о настоящем – в первом
, а о будущем – во втором?

Потому что прошлое и настоящее – их уже не отнимешь, верно? –
это жизнь, то есть литература, жалкая тайна состоявшегося вымысла,
и я пишу о персонаже, как положено, с прохладным отчуждением или
с жарким приближением, градус накала не имеет значения, ведь мы
выдумываем новую реальность для того, чтобы аккуратно разрушить
ее – дерево за деревом, птица за птицей, насыщаясь наступившим
молчанием.

Почему Гамлет медлит и не убивает короля? Не потому ли, что ему
будет смертельно скучно жить без ненависти, жизнь с ненавистью
– это как тесное французское кафе, множащиеся зеркала делают его
неоглядным.

Писать же про будущее – все равно, что шептаться со смертью, ведь
все неизвестное это в каком-то смысле смерть, верно? – диалог
без ответа, безнадежный, как движение всадников по краю терракотовой
вазы, но упрямо удерживающийся на границе с монологом.

Понимаете, смерть это не бой, а сдача оружия, аcta est fabula,
пьеса сыграна – в античном театре так оповещали о конце спектакля
– поэтому я пишу о ней во втором лице, и на вы – вежливо разговаривая
с превосходящим противником, вежливо, но без уничижения, dolce
ma non pederasta! как говорил один болонский дирижер на репетиции
Аиды, если верить Карпьентеру, а почему бы ему не верить?

Зачем я пишу дневники, вместо того, чтобы разговаривать вслух?

Затем же, зачем галлы, явившись на похороны, бросали в костер
письма, адресованные мертвым.

Затем, что слова душат меня, не умея вырваться из моего тела,
сорваться с распухшего, тяжелого от обиды языка.

Первый дневник я сожгу, а второй у меня украдут. Или – наоборот.

Кончится речь – кончится память, кончится все и я замолчу наконец.

Apres tout, c’est un monde passable, сказал Вольтер, когда у него
кончились чернила.

Последние публикации: 
фалалей (13/10/2010)
фалалей (06/10/2010)
фалалей (29/09/2010)
фалалей (22/09/2010)
Ведьмынемы (21/01/2008)
Побег куманики (27/11/2006)
Стихотворения (27/03/2005)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка