Комментарий |

В пространстве тысячелетия. Леонид Латынин отвечает на вопросы Дмитрия Бавильского

В пространстве тысячелетия

Леонид Латынин отвечает на вопросы Дмитрия Бавильского

Биографическая справка на сайте писателя http://www.latynin.ru/ рассказывает о главных его работах:

Леонид Латынин, московский поэт и прозаик. Закончил филологический факультет МГУ. Автор романов «Гримёр и Муза», «Спящий во время жатвы», «Берлога», «Ставр и Сара», изданных в Америке, Франции и России, и книг стихов «Патриаршие Пруды» (1977), «Перед прозой» (1988), «Сон серебряного века» (2000), «Фонетический шум «Диалоги с Евгением Витковским»« (2002), «На склоне света» – в серии «Сон серебряного века» (2006), «Черты и Резы» (2007), «Дом Врат» (2008), а также книг – «Образы народного искусства» (1983,) «Язычество древней Руси в народном искусстве – Прялка, вышивка, игрушка» (1993), «Основные сюжеты русского народного искусства» (2006).

Однако жизнь и творчество Леонида много шире скупых строчек резюме, о чем сразу же становится понятно – и из нашего общения, между прочим, тоже. Латынин – универсальный автор, которому подвластны самые разные жанры и стили. Поэтому свою беседу мы и разделили на три части – сначала поговорили о стихах, тем более, что большая часть его новой книги «Дом врат» была недавно опубликована у нас на «Топосе». Затем я расспрашивал Леонида о его прозе, а в заключении – о том, что между поэзией и прозой – о времени и о жизни в этом времени, сложном и неповторимом.

Часть первая. Стихи

– Тема отклонения от общепринятой грамматики задается уже
в названии книги «Черты и резы», для чего это было нужно и как
это следует расшифровывать?

– А в чем отклонение? «Черты и резы» – это идиома. Наши предки
в дохристианский период русской истории использовали некую разновидность
рунического письма в виде «черт и резов». Подтверждает этот факт
и трактат «О письменах» болгарина монаха Храбра, времен Кирилла
и Мефодия: «Прежде словене не имаху письмен, но чертами
и урезами читаху и гадаху»…
О том же свидетельствует
и археология.

В книге академика Рыбакова «Язычество древней Руси» есть глава,
которая называется «Календарные «черты и резы».

Ученый, исследуя эти – черты и резы, которыми
покрыты сосуды, раскопанные на территории Киевской Руси и датированные
вторым– четвертым веками, приходит к выводу, что эти знаки носят
либо календарный характер, либо связаны с магическим ритуалом,
жертвенными обрядами, гаданиями и аграрной магией. А вся жизнь
наших языческих предков была пронизана магией. Рыбаков употребляет,
конечно, уже устоявшееся для славянской праписьменности определение
как метафору. Но и черноризец Храбр говорит об
использовании «черт и резов» не только для письма, но и для гадания.

И, наконец, черты и резы – это личные клейма
и знаки бортников, которые они оставляли на стволе деревьев, например,
березы, помечая границы своей частной собственности. Можно считать,
что эти знаки – в известной степени предшественники берестяных
грамот.

В общем, есть устойчивое словосочетание, которое являет собой
вместилище множества смыслов.

Не надо путать старославянское «чЕрты» с современным
словом чертЫ. Слово чЕрты имеет
следующий синонимический ряд (не имея единственного числа): резы
на дереве, клинопись, бортнический знак, клеймо, тайнопись, криптография
(от греческих слов kryptos – тайный и grapho – пишу). Над магическими
календарными знаками, украшавшими сосуды – чары
(очаровывать), занимались колдовством и гаданием чародеи
и чародейки.

Слово черта имеет совсем другой синонимический
ряд – линия, межа, граница и проводилась она, в допергаментный
и добумажный период, прежде всего, по земле, деля поле одно от
другого.

Смысл названия моей книги, разумеется, раскрывается в пределах
первого синонимического ряда.

– Отклонение – в необычности, занозистости звучания, мгновенно
окликающегося внутренним дискомфортом: легких путей вы не ищите.
Скажем, я никогда бы не назвал свою книжку таким образом, а вы
уже с названия начинаете проблематизировать общение с читателем
(я привык, что читателю нужно помогать)…

– Вы знаете, для меня литература – не супермаркет, в который может
зайти каждый, дверь открыта, и все – на полках, ценники – в копейках,
а скорее – высокая опера, куда не только нужно купить дорогой
билет, но и быть меломаном – иначе зачем билет покупать. Или вход
в пещеру, который недоступен, если не знать пароля: «
Сим– сим, открой дверь»
.

В изданной переписке Парщикова и Курицына ( Алексей Парщиков,
Вячеслав Курицын. Переписка. Москва: Ad Marginem. 1998
)
Алексей воспроизводит мою притчу об
искусстве для первого ряда
.

Поскольку версия Парщикова пропущена через его стилистику и сознание,
воспроизведу свой вариант. В 1995 году Португалия принимала очередной
конгресс членов World Organization for Poets. Акция проводилась
европарламентом, посему прием был пышным. Одним из угощений, которым
нас потчевали, был жутко модерновый французский балет, руководителем
была обозначена Olga Roriz.

Это проходило в бывшем тронном зале королевского дворца. Небольшая
площадка, где некогда стоял трон, и была местом, где танцевали
артисты, и перед ними стояли в четыре ряда десятка полтора стульев.
В первый ряд сели тогдашний президент Мариу Суареш, лауреат нобелевской
премии Воле Шоинка, премьер и, кажется, испанский поэт. Я сел
сбоку, боясь помешать сидящим за мной видеть происходящее на сцене.
Практически весь танец происходил на полу. И севшие в прочие три
ряда мало что видели. Вечером на приеме я сказал Ольге, – увы,
даже из второго ряда в Вашем спектакле трудно что-то увидеть.
И она мне ответила, не без улыбки, что ее искусство для
первого ряда
.

В мою задачу не входит помощь читателю. Мой диалог возможен только
с теми, кто знает пароль и язык, на котором я говорю, и, разумеется,
контекст культуры этого языка. К счастью, круг моих собеседников
и читателей пусть и не столь широк, несмотря на европейские переводы,
но весьма для меня содержателен. Впрочем, мне хватило бы Жоржа
Нива и Евгения Витковского.

Возможно, продаваться в супермаркете литературы не так уж плохо,
рекламщики шустрят, продавцы суетятся. Но так уж получилось, что
перефразируя Декарта, находясь в разных культурных измерениях,
мы не подозреваем о существовании друг друга.

– А что тогда входит в вашу задачу?

– Ну и вопросище, Дима, круче его только о смысле жизни. Но попробую
пройти пару метров по дороге на этот Эверест.

Прежде всего – прожить здешний кусок жизни достойно,
не мучая близких этой утопией.

. Что касается поэзии, она всего лишь тень во времени, которая
естественным образом повторяет форму нашего сумеречного
сознания.

– Давайте сузим глобальность вопроса – какие задачи перед собой вы ставили в этой конкретной книге?

– Уже легче, хотя ответить сложнее. Однако попробую.

Задача, то есть рукотворный этап поэтической книги, возникает
через энное количество времени жизни в тексте. Сначала возникает
сам текст. Нельзя думать о том, как будет выглядеть птица, когда
перед тобой всего лишь яйцо. Или даже точнее – перед тобой всего
лишь дерево, которое ты вырастил. И должна появиться мысль,
задача
, сюжет, чтобы из этого дерева сделать скрипку
или свирель.

Стихотворения рождаются сами из воздуха, если умеешь слышать;
из тоски, которая никуда не уходит, если ты не пьешь; из любви,
из сострадания, если ты бессилен помочь, и из прочего сора человеческих
переживаний.

В данном случае книга возникла сама собой из предчувствия и угнетенности
болезнью, о которой я не подозревал, но она уже жила во мне. Как
ни странно, метафора любви как формы тяжелой болезни сюда вполне
подошла. Но понял я это, когда увидел книгу целиком, увидел, что
сюжет ее, если приложить усилия, выстраивается в пределах мотива
нетрадиционной Эвридики, которая причиняет невероятные муки герою
(отсюда название главы – Морок), и она же, когда
герой оставляет землю и спускается в ад, зовет и возвращает его
обратно. Ибо в данном случае покидает землю герой, а Эвридика
остается на грешной земле. То есть страдание оборачивается искуплением
и спасением. Этап приложения усилий не был уже столь длительным,
недостающие черты и резы были исполнены где–
то за месяц до онкологического диагноза.

Но и тогда я не понял, зачем первым стихотворением поставил то,
которое заканчивалось словами:

И, середь вот этой свалки, этой судороги, боли, дележа и куража,
Смуты, лепета и крика, мировой державы бранной,
Я люблю, дышу, страдаю,  этой жизнью бестолковой  бесконечно                  
                                                         дорожа,
Этой жизнью безымянной, жалкой, грешной, краткой, странной,
Различимой на полвзгляда, но до одури желанной.
… на пол взмаха от ножа.

Я даже еще посомневался, что это за есенинская лексика, но спустя
несколько месяцев, когда скальпель распахал меня по вертикали,
я подумал о правильности своего подсознательного движения и осуществленной
семантике данного ножа. Более того, в новой книге, написанной
в период диагноза и лечения, у меня сами собой возникли названия
глав: На полвзмаха от ножа и После ножа.

– С чем связано написание топонимов с маленькой буквы? Какой
за этим концепт? Можно ли его назвать удавшимся (работает ли он
на раскрытие главных смыслов книги)?

– Внимательный вопрос. Мысль проста: только слово Бог заглавной
буквой может быть возвышено над прописью топонимов и прочих имен
собственных, данных природе и социуму человеками.

И в «Чертах и резах», и в «Фонетическом шуме» – диалогах с Витковским,
и в книге из серии «Сон серебряного века» этот прием был реализован.
Но хождение не по камням оказалось неправильным
по ряду причин – и прежде всего надо было сочинить собственную
грамматику и посвятить в нее корректора, редактора, и наконец,
читателя, который, отвлекаясь на внешний, монотонный и малосодержательный
прием, мог пропустить тайное и значимое.

Формальное и внешнее всегда говорит громко, внутренне тонкое и
трепетное – говорит полуслышно. Еле.

Я думаю Вам это понятнее, чем другим. Скажем, звуки рояля, на
котором исполняют «Фантазию– экспромт» Шопена менее слышны, чем
работающая рядом пилорама.

В оные годы по приказу литфонда рабочие, разломав, выкинули из
переделкинского дома Пастернака рояль, на котором играл Генрих
Нейгауз. Так вот, после того как крышку рояля разбили топором,
играть на нем было безнадежно даже самому совершенному музыканту.
Сейчас же на каждом дне рождения Пастернака этот рояль вновь звучит
прекрасно. Но для этого его надо было восстановить и настроить.
Грамматика более сложный инструмент, чем рояль. В каком– то смысле,
ломая грамматику по своей воле, я уподобился рабочим и литфонду
в одном лице. Поэтому, Вы правы, мой концепт оказался обычным
варварством, хотя замысел был избыточно полон благих намерений.
Я думаю, в этой модели весь принцип модернизма: сломанный
и расстроенный инструмент грамматики легализует отсутствие мелодии
тайного, сущностного и главного содержания
.

В новой книге «Дом врат», слава Богу, все традиционно. Да и заглянув
за край жизни, я обнаружил, что там нет ни модернизма, ни постмодернизма,
одна классика жизни и смерти.

– А с чем связано обилие курсивов, словно бы солнечным зайчиком
путешествующего из текста в текст?

– Проще всего на этот вопрос ответить на примере конкретного текста.
от, скажем, стихотворение «Что-то солнце подземное село…»
Выделено курсивом словосочетание, а для меня понятие, – подземное
солнце
.

Согласитесь, подземное солнце – вещь редкая в
нашем обиходе. Но вот для Евгения Витковского, с которым когда–
то мы выпустили общую книгу диалогов, где поэтическая часть была
моя, а прозаическая принадлежала Е.В., эти выделенные слова окажутся
вполне содержательными, ибо только накануне я говорил с ним о
замечательном сюжете северодвинской прялки, 18 века, на лицевой
части которой были изображены четыре солярных знака.

В квадрате, разделенном на четыре части, на белом дневном
фоне вверху изображалось восходящее солнце – слева и
заходящее – справа. И внизу, под землей, наоборот, на черном ночном
фоне восходящее солнце – справа, и заходящее – слева. На этой
прялке зафиксировано представление древнего сознания и о том,
что солнце уходит под землю, и о том, что там, под землей, в царстве,
где живут ушедшие в землю, есть свои закаты и свои восходы, и
о том, что солнце для живых и мертвых общее.
Конечно, вы можете меня упрекнуть в том, что образ оказывается
зашифрован, а ключом к шифру владеет автор и еще два– три человека.
Но в поэзии это вообще нередко случается – иначе стихотворение
не обрастало бы таким количеством комментариев. Курсив – в данном
случае знак того, что на этом слове стоит задержаться, оно не
случайно, за ним – некий смысл.

Или, скажем, в стихотворении «Что– то света стало мало» выделены
курсивом слова – Наступает жажда веры у поверженного хама.
Тут, конечно, отсылка к Д. С. Мережковскому, который предсказал
на рубеже 19 и 20 века, а точнее в 1906 году, приход в Россию
грядущего хама. Кстати, ему же принадлежит мысль
о том, что Китай грядет в Европу, и о том, что желтолицые позитивисты
затопили мир, а повторенное им легендарное пророчество дьячка
Троицкой церкви быть Петербургу пусту, («Смерть
России – жизнь Петербурга; может быть и наоборот, смерть Петербурга
– жизнь России) уж как– то слишком горячо оспаривал Лев Давыдович
Троцкий, так что невольно подумаешь: спорить-то он спорил, а столицу
все же большевики решили перенести.

Так вот, возвращаясь к нашей строке. Курсив здесь указывает на
наличие скрытой цитаты в тексте, на попытку вступить в диалог
с Мережковским, продолжить его мысль о грядущем хаме сообщением
о том, что вчера грядущего, а сегодня сущего, хама потянуло на
веру. Я думаю, мы все свидетели этого процесса.

Иногда я обозначаю курсивом архаизмы и неологизмы, в своем неправильном
для нынешнего словаря написании. Иногда – нужно выделить мысль,
которая выходит за рамки данного стихотворения. В общем, для меня
курсив – способ диалога с посвященным и, надеюсь,
со временем, и просто читателем.

– Вряд ли вы ждете от читателей подобной проникновенной эрудиции.
Означает ли, что курсивы и подобные «пряталки» второго и третьего
уровня смыслов выполняют роли детских «секретиков»?

Так ведь вся поэзия требует от читателя эрудиции, и хотя поэт
редко специально играет в пряталки, он, творя,
невольно оставляет массу разбросанных секретиков.
Другое дело, что можно прочесть стихотворение, даже и не заметив
этих секретиков. Что может быть яснее «Евгения
Онегина», к тому же разжеванного, растолкованного школой и университетским
курсом литературы Х1Х века? Но вот в 1980 вышел комментарий Ю.М.
Лотмана к «Евгению Онегину» – и я обнаружил, как много мною было
упущено при чтении «Онегина».

Зато теперь, казалось мне, я понимаю почти все. А в 1998 году
был издан на русском «Комментарий» Набокова к «Евгению Онегину»,
по объему раз в десять превышающий лотмановский, он стоит у меня
на полке, и общение с ним еще не закончено. И комментарий этот
вызвал во мне и восхищение литературным и лингвистическим кругозором
Набокова, его филологической виртуозностью, и ощущение бессилия
перед пушкинским текстом, который, оказывается, неисчерпаем. Диалог
читателя с текстом и составляет объем его содержания. Поэзия еще
оказывается и поводом к физическому воспоминанию о случившейся
истории
.

Возьмем простое, на первый взгляд, небольшое, хорошо известное
стихотворение Мандельштама:

            Куда как страшно нам с тобой
            Товарищ большеротый мой,
            Ох, как крошится  наш табак.
            Щелкунчик, дружок, дурак!
            А мог бы жизнь просвистать скворцом
            Заесть ореховым пирогом.
            Да, видно, нельзя никак…

1930, Тифлис.

Все понятно? Да вроде все. Экзистенциальное ощущение страха, понимание
жизни как предначертания судьбы. Сильный образ легкого отношения
к жизни: «просвистать скворцом, заесть ореховым пирогом». Слова,
ставшие крылатыми.

Имеет ли значение, что этот ореховый пирог, как вспоминает Надежда
Яковлевна Мандельштам в «Третьей книге», был съеден на ее именины,
30 сентября 1930 года, и оттуда залетел в стихи? Имеет ли значение,
что эти стихи обращены к ней, что это она «товарищ большеротый
мой»? Имеет ли значение, откуда взялось чужеродное для Мандельштама
слово «товарищ»?

Надежда Яковлевна вспоминает, как посмеивалась она над женами
партийных начальников на даче в Сухуми, когда они своих мужей
называли «товарищами», и как Мандельштам сказал «Нам бы это больше
подошло, чем им». Сказал – и вставил слово в стихи, где оно звучит
и чужеродно, и тепло, и иронично. И табак, оказывается, не случайно
крошится: в условиях тифлисского табачного дефицита на рынке приходилось
покупать и такие табаки, пересохшие и крошащиеся. Да и страх не
просто разлит в воздухе времени, а конкретен: всесильный первый
секретарь Закавказского крайкома партии В. Ломинадзе, покровительствовавший
Мандельштаму и тепло его принимавший, внезапно пал, был объявлен
организатором «право-левацкого блока» и снят со всех постов. Такое
покровительство оборачивалось против четы Мандельштамов,– и они
поспешно покинули Тифлис.

Таким образом, мы видим, что для Надежды Яковлевны Мандельштам
в этом стихотворении гораздо больше смыслов, чем для нас. Если
угодно – секретиков, которые она нам в комментариях
и раскрывает. Но ведь написано оно не для Надежды Яковлевны? И
не к каждому стихотворению прилагается комментарий?

Работа читателя как раз и заключается в том, чтобы пройти несколько
уровней смыслов, расшифровать их. Это не всегда получается. Тогда
остается ощущение неразгаданности– и порой оно заставляет вновь
и вновь обращаться к загадочному в тексте.

Приведу в пример известное стихотворение одного из самых любимых
моих поэтов – Георгия Иванова. Придется процитировать его полностью.

                Свободен путь под Фермопилами
                На все четыре стороны.
                И Греция цветет могилами
                Как будто не было войны.

                А мы –  Леонтьева и Тютчева
                Сумбурные ученики – 
                Мы никогда не знали лучшего,
                Чем праздной жизни пустяки.

                Мы тешимся самообманами,
                И нам потворствует весна,
                Пройдя меж трезвыми и пьяными,
                Она садится у окна.

               «Дыша духами и туманами,
                Она садится у окна».
                Ей за морями-океанами
                Видна блаженная страна:

                Стоят рождественские елочки,
                Скрывая снежную тюрьму.
                И голубые комсомолочки,
                Визжа, купаются в Крыму.

                Они ныряют над могилами,
                С одной –  стихи, с другой –  жених…
               …И Леонид под Фермопилами,
                Конечно, умер и за них.

Что поражает в стихотворении? Сначала, конечно, музыка, колдовская
магия слова. Завораживает ощущение мировой истории, волны которой
перекатываются от легендарного спартанского царя к советским комсомолочкам,
как волны моря катятся от Греции до Крыма. Мощно выражено ощущение
трагизма утраченной жизни ( времени) и утраченной блаженной страны
(места), превратившейся в «снежную тюрьму». Но даже для восприятия
стихотворения на этом, самом первом уровне, надо знать, что происходило
в сшибке европейской и восточной цивилизаций под Фермопилами и
понимать, что не только закавыченные строки взяты из «Незнакомки»
Блока, но и перед ними– скрытая цитата из Блока.

Георгий Иванов любит прямые и скрытые цитаты, задавая работу своим
будущим исследователям и предвосхищая постмодернизм с его центонностью.
А вот дальше возникает вопрос: прямая и скрытая цитата из Блока–
это все? Или есть еще скрытые цитаты?

Думаю, что есть. Вот знаменитое высказывание Константина Леонтьева:

«Не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей
всходил на Синай, что эллины строили свои изящные акрополи, римляне
вели Пуническое войны, что гениальный красавец Александр в пернатом
каком-нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что
апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы
писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский,
немецкий или русский буржуа в безобразной и комической своей одежде
благодушествовал, индивидуально или коллективно, на развалинах
всего этого прошлого величия?»

В череде героев, перечисленных Леонтьевым, рядом с легендарным
красавцем Александром вполне может стоять легендарный спартанский
царь Леонид. Леонтьев (в известной степени унаследовавший тютчевский
взгляд на Россию и Запад) питал эстетическую ненависть к демократии,
к эгалитарному процессу, и если революция в России и не принесла
демократии– то она принесла, с точки зрения Леонтьева ( и его
сумбурных учеников), нечто худшее – торжество
пошлости. «Голубые комсомолочки», что визжа купаются в Крыму –
это конец аристократического периода истории, конец культуры,
торжество мещанства.

На неистовый вопрос Леонтьева – за что умирали величественные
герои мировой истории, Георгий Иванов дает, на мой взгляд, горький,
ироничный и несколько снисходительный ответ: увы, и за этих комсомолочек
тоже.

Если бы поэт был немного милосерднее к читателю, он бы пометил
курсивом или как-то иначе обозначил наличие скрытой цитаты, переклички
с Леонтьевым, значительно облегчив жизнь своим комментаторам.

Примеры можно множить и множить. Для меня уровни смыслов, зашифрованные
поэтом, – это не детские секретики и пряталки,
а интеллектуальное эхо, без которого не существует подлинной поэзии.

– Подлинная поэзия бывает всякая, в том числе и «глуповатая».
Просто секретики нагнетают дополнительную суггестию и, оттого,
являются вполне легитимным техническим средством. Другим таким
важным дополнительным техсредством является наведение единого
контекста, когда стихи как бы поддерживают друг друга, являясь
чем-то целым. Я прочитал вашу книгу как единое целое, причем целое,
имеющее отношение к искусству прозы, к роману в стихах или дневнику
– когда циклы образуют части и главы, когда цифры маркируют причинно-следственную
необратимость...

– Ну, я рад, что мы вроде бы пришли к соглашению насчет секретиков.

Что же касается Вашего замечания насчет способов создания единого
контекста книги, то – оно, на мой взгляд, правомерно. О самом
замысле и структуре книги я уже говорил, отвечая на ваш четвертый
вопрос, не буду повторяться, скажу только, что в книге, действительно
сложенной и по законам прозы, есть темы, выходящие за пределы
сюжета – двойственной природы любви.

Кроме того, использовано несколько вариантов социальных словарей.
Да и порядок глав и цифры, тут вы тоже правы, играют свою роль.
Но это уже территория читателя и критика.

Кстати, и для меня самого задуманная книга, и книга, прочитанная
после болезни, разнятся в своих смыслах. Оказывается, что подсознание
тоже форма разума, но в его формулу обязательно
входит элемент времени.

– Расскажите, как ваша книга воспринимается вами ныне?

– По пути движения нашей беседы Вы зажигаете свет в самых забытых
уголках моей памяти. Почему– то мне вспомнилась давняя застольная
беседа в тогда еще густо населенном переделкинском Доме творчества.
Я оказался за одним столом с Юрием Александровичем Завадским,
к нему как-то приехала Галина Сергеевна Уланова. Она и завела
разговор о его постановках «Отелло». И Завадский сказал, что в
зависимости от времени спектакль воспринимался по – разному.

В 1937 году это была история о Яго, и вообще об интриганстве,
злодействе и коварстве. Во время войны это был спектакль о ВЕРНОЙ,
сильной, искренней, чистой, оболганной любви.

А после войны, когда солдаты возвращались домой, на первый план
вышла тема измены и ревности. Я не помню, разумеется, дословно
слова Завадского, но суть притчи ясна. Она в том, что время вкладывает
в текст свое содержание.

«Черты и резы» для меня в период составления книги были поэтической
версией романа «Гример и Муза». Главным был мотив страдания, испытаний
как платы за участие в рождении новой идеи.

А вот после перенесенных «страданий и испытаний» во время болезни,
«Черты и резы» стали для меня книгой предчувствий.

 Я засыпал отягощенным сном, я закрывал  незащищенно веки.
 И боль глуша надеждой и вином,  я в смерти жил, как варвары и   
                                                            греки…

Откуда взялся этот странный эпитет к слову сон – отягощенный?
Не из подсознания ли, из ощущения болезни, которая уже в тебе,
но еще не названа? А вот другие строки:

     Я брожу между синими соснами, все ищу свой зеленый рай.
     Меж годами подряд високосными,  там, где мается месяц май.

Май – сейчас для меня месяц жесткого и однозначного онкологического
диагноза.

    Что мне, смертному, было за дело до небесной твоей головы.
    Я заштопал разъятое  тело на окраине желтой Москвы

– когда я сейчас перечитываю эти строки, я вижу в них предощущение
будущей операции, когда скальпель разъял плоть от груди до паха.

Мотивы рока, смерти, конечности земной жизни, в общем-то часто
варьирующиеся в поэзии, тоже наполнились для меня совершенно конкретным
смыслом

    В царстве мертвых детские заботы – ни еды, ни дел, ни куража                     
    Вечность, доводящая до рвоты  за чертой земного рубежа.
 
    Жизнь окаменела и погасла, и уходит медленно из глаз.
   Аннушка уже купила масло, может быть, в мосторге и для нас.

Или вот еще –

 Скачет белка, стрекочет сорока, чай дымит за оконным стеклом.
 Мы в неволе у тайного срока, стерегущего нас за углом.

Или несколько стихотворений об Орфее, который уже побывал в другом,
пространстве, где « два шага от земли до Бога. Нет заката и всегда
рассвет…» и все– таки вернулся на землю:

Я побрел по пройденной дороге в тот живой потусторонний свет,
Где стрельба, пожары и утраты. Где без смерти не проходит дня.
Где темнеет посреди Арбата  дом, где Эвридика  ждет меня. 

Сегодня я вижу в них предчувствие собственного путешествия в пространство
за грань жизни и возвращения обратно. И то, о чем я уже говорил
– книгу открывает стихотворение, заканчивающееся фразой

…  на пол взмаха от ножа.

Этот литературно-абстрактный нож материализовался в реальный скальпель
хирурга.

В общем, «Черты и резы» стали для меня книгой предчувствий, я
ищу и нахожу в ней следы невольного, неосознанного описания уже
текущей и все более захватывющей меня в плен болезни, и лишний
раз убеждаюсь, что текст – всего лишь плоская тень, отбрасываемая
во времени телом иного, сумеречного сознания.

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка