РУССКИЙ КРИТИК 24. Прощальная повесть Гоголя (Опыт биографософии) (12)
Рим (1842)
Со времён «Невского проспекта» автор возмужал и теперь в спокойной трезвости ума может оценить то, как именно его жизнь приняла такой экстравагантный характер.
«Попробуй взглянуть на молнию, когда, раскроивши черные, как уголь, тучи, нестерпимо затрепещет она целым потоком блеска».
Попытка Н. В. Гоголя удалась: в самое черное время своей жизни, в дни смерти брата и отца, он сумел «взглянуть на молнию» и удержать это восприятие. Смерть – «поток блеска», отпечатавшийся в его сердце. Эта молния стала для Н. В. благовестницей (Аннунциатой), возвещением примирения, оправданием и возвращением смерти в жизнь.
«Таковы очи у альбанки Аннунциаты. ...Как ни поворотит она она сияющий снег своего лица – образ ее весь отпечатлелся в сердце. ...Но чудеснее всего, когда глянет она прямо очами в очи, водрузивши хлад и замиранье в сердце. ...Все в ней венец созданья. ...Чудный праздник летит из лица ее навстречу всем».
Пронизывающая мистическая связь при глубоком взгляде глаза в глаза – это сильнейшее переживание Гоголя, его судьбоносный опыт видения Женщины-Смерти. Она холодна, как холоден гроб, который нес философ Хома Брут. Николай Васильевич и сам постоянно мерз и это не тщедушность или слабое здоровье, а непрестанное, более чем 30-летнее намеренное созерцание смерти. Обычай малороссиян дотрагиваться до печки после встречи с покойником был для Н. В. самой что ни на есть реальной «практикой»: холодный огонь видений заставлял его стремиться к теплу, физически вспоминать «ненатопленное тепло» жизни после блистающего льда смерти.
В судьбе героя «Рима» Гоголь осмысливает одно из решающих этапов своего бытия – погружение в столичную, а после и заграничную жизнь, о которой он в юности мечтал, которая манила его обещанием удивительной судьбы и которою он был так захвачен...
«Разом, в один и тот же день, беззаботное зеванье и тревожное пробужденье, легкая работа глаз и напряженная ума, водевиль на театре, проповедник в церкви, политический вихрь журналов и камер, рукоплесканье в аудиториях, потрясающий гром консерваторного оркестра, воздушное блистанье танцующей сцены, громотня уличной жизни – какая исполинская жизнь для двадцатипятилетнего юноши! Как весело и любо жить в самом центре Европы, где, идя, подымаешься выше, чувствуешь, что член великого всемирного общества!»
И так необратимо его ...разочаровавшую!
«Во многом он разочаровался. ...Он видел, как вся эта многосторонность и деятельность его жизни исчезла без выводов и плодоносных душевных осадков. В движении вечного его кипенья и деятельности виделась теперь ему странная недеятельность, страшное царство слов вместо дел.
...а чувства итальянца были слишком сильны, чтобы встретить себе полный ответ в легкой природе. И увидел он наконец, что ...вся нация была что-то бледное, несовершенное, легкий водевиль, ею же порожденный. Не почила на ней величественно-степенная идея. Везде намеки на мысли, и нет самих мыслей, везде полустрасти, и нет страстей, все не окончено, все наметано, набросано с быстрой руки, вся нация – блестящая виньетка, а не картина великого мастера».
«Нашедшая ли внезапно на него хандра дала ему возможность увидать все в таком виде или внутренне верное и свежее чувство итальянца было тому причиною, – то или другое, только Париж со всем своим блеском и шумом скоро сделался для него тягостной пустыней ,,,»
«Он вспомнил, что уже много лет не был в церкви, потерявшей свое чистое, высокое значение в тех умных землях Европы, где он был».
И столичная, и заграничная жизнь оказалась для Гоголя слишком легкой, поверхностной: он не получил «полный ответ» на запечатленное в сердце «сильное, верное и свежее чувство» прекрасного. Его вызов не мог получить здесь развития, так как в кипении «мира торговли и низкого расчета» человек не успевал даже испытать эмоции (страсти) в их достаточной для формирования личности полноте. Отсюда поверхностность, недоразвитость, отсутствие глубины и эмоциональная тупость столичного обывателя, причем все это на фоне его страшного беспокойства и кипучей «бездеятельной деятельности».
Гоголю же современность открывалась как гораздо более тотально сложившийся феномен, в котором запечатлелось и жило все лучшее, что смог достичь человек в истории.
«... он находил все равно прекрасным: мир древний, шевелившийся из-под темного архитрава, могучий средний век, положивший везде следы художников-исполинов и великолепной щедрости пап, и, наконец, прилепившийся к ним новый век с толпящимся новым народонаселением. Ему нравилось это чудное их слияние в одно... ...он отправлялся отыскивать всякий день новых и новых чудес...
... Ибо высоко возвышает искусство человека, придавая благородство и красоту чудную движеньям души. Как низки казались ему пред этой незыблемой плодотворной роскошью, окружившею человека предметами движущими и воспитывающими душу, нынешние мелочные убранства, ломаемые и выбрасываемые ежегодно беспокойною модою, странным, непостижимым порожденьем Х1Х века, пред которым безмолвно преклонились мудрецы, губительницей и разрушительницей всего, что колоссально, величественно, свято. При таких рассужденьях невольно приходило ему на мысль: не оттого ли сей равнодушный хлад, обнимающий нынешний век, торговый, низкий расчет, ранняя притупленность еще не успевших развиться и возникнуть чувств? Иконы вынесли из храма – и храм уже не храм; летучие мыши и злые духи обитают в нем».
Поиск полноты еще сильнее обратил внимание Н. В. на природу, искусство и историю.
«Как полно было у него всякий раз на душе, когда возвращался он домой; как было различно это чувство, объятое спокойною торжественностью тишины, от тех тревожных впечатлений, которыми бессмысленно наполнялась душа его в Париже...»
«Теперь ему казалось еще более согласною с этими сокровищами Рима его непроглядная, потемневшая, запачканная наружность...»
«Так протекала жизнь его в созерцаньях природы, искусств и древностей. Среди сей жизни почувствовал он, более нежели когда-либо, желание проникнуть поглубже историю Италии; без нее казалось ему неполно настоящее...»
Погружаясь в его мир, мне стало ясно, что под «историей» Гоголь понимал не историю какого-либо народа или государства, а историю земли, в которой народ и государство – только части, ее составляющие. Именно эта глубина восприятия истории как целостной жизни земли позволила Н. В. Гоголю увидеть ее «величественную степенность», ее «спокойную торжественную тишину», в которой даже разрушение его отечества представляло собой необходимый следующий шаг к возрождению, появлению нового.
«Но утешительная, величественная мысль приходила сама к нему в душу, и чуял он другим, высшим чутьем, что не умерла Италия, что слышится ее неотразимое вечное владычество над миром, что вечно веет над нею ее великий гений...»
«и самое это чудное собрание отживших миров, и прелесть соединенья их с вечно цветущей природой – все существует для того, чтобы будить мир, чтоб жителю севера, как сквозь сон, представлялся иногда этот юг, чтоб мечта о нем вырывала его из среды хладной жизни... чтобы хоть раз в жизни был он прекрасным человеком...
В такую торжественную минуту он примирялся с разрушеньем своего отечества, и зрелись тогда ему во всем зародыши вечной жизни, вечно лучшего будущего, которое вечно готовит миру его вечный творец».
Это особое внимание к истории и, параллельно с европейской, к истории родной, российской земли, открыло Гоголю новый, иной ракурс перспективы в восприятии прошлого и будущего русского народа. Он смог увидеть универсальность, тотальное единство всего: географии, истории, народа, религии, хозяйственного уклада, государства, архитектуры, природы, науки, искусства и т.д.
«В такие минуты он даже весьма часто задумывался над нынешним значением римского народа. Он видел в нем материал еще непочатый. ...народ оставался незаметен. Его не коснулось образованье и не взметнуло вихрем сокрытые в нем силы. В его природе заключалось что-то младенчески благородное. Эти черты характера, смешанного на добродушии и страстей, показывающие светлую его натуру... Эта невоздержанность и порыв развернуться на все деньги... Эта светлая непритворная веселость, которой теперь нет у других народов... И веселость эта прямо из его природы... Потом черты природного художественного инстинкта... Наконец, народ, в котором живет чувство собственного достоинства...Наконец, самая нужда и бедность, неизбежный удел стоячего государства, не ведут его к мрачному злодейству: он весел и переносит все... Все это показывало ему стихии народа сильного, непочатого, для которого как будто бы готовилось какое-то поприще впереди. ...тут ясное, торжественное спокойство. И всякий раз, соображая все это, князь предавался невольно размышлениям и стал подозревать какое-то таинственное значение в слове «вечный Рим»».
«Итог всего этого был тот, что он старался узнавать более и более свой народ».
В отличие от большинства современников, которые искренне верили в то, что точно знают, что такое «русское», Н. В. Гоголь полагал, что перед современным ему русским обществом стоит задача – изучения, угадывания, узнавания себя как народа русской земли. Для Н. В. эта задача была колоссальна и значительна, как грандиозна для него вся история русской земли. Однако это не было «интеллектуальной» задачей или чисто исследовательским интересом; живое внимание Гоголя к судьбам русской земли было вызвано произошедшим с ним «душевным обстоятельством». Переломом в его судьбе стала Встреча с Женщиной-Ангелом.
«Но скоро к таким наслаждениям присоединилось чувство, объявившее сильную борьбу всем прочим, – чувство, которое вызвало из душевного дна сильные человеческие страсти, подымающие демократический бунт против высокого единодержавия души: он увидел Аннунциату».
Благовестница-Аннунциата стала тем «полным ответом», которого так искал Гоголь. Теперь для Гоголя жизнь потеряла свое право на единовластие в душе человека, рядом с нею теперь находится ее сестра («спящий брат» Роберта Шнайдера и Йозефа Вильсмайера) – Смерть.
«...перед ним стояла неслыханная красавица.... Это было чудо в высшей степени. Все должно было померкнуть пред этим блеском. ...Это именно было солнце, полная красота. ...Это была красота полная, созданная для того, чтобы всех равно ослепить!»
Как кузнец Вакула из «Вечеров на хуторе близ Диканьки», как Андрий из «Тараса Бульбы», как философ Хома Брут из «Вия», как ученик Платона из «Женщины», как Поприщин из «Записок сумасшедшего» и как Чичиков из «Мертвых душ», молодой князь «Рима» поражен как молнией встречей с Аннунциатой; автор всех этих повестей и их же единственный герой – сам Н. В. Гоголь, все определеннее настаивает на том, что
«...так должно быть, это в законе природы; она не имеет права скрыть и унести красоту свою. ПОЛНАЯ КРАСОТА ДАНА ДЛЯ ТОГО В МИР, ЧТОБЫ ВСЯКИЙ ЕЕ УВИДАЛ, ЧТОБЫ ИДЕЮ О НЕЙ СОХРАНИЛ НАВЕЧНО В СВОЕМ СЕРДЦЕ».
Он и увидал, и сохранил.
Лед и огонь торжествующей красоты смерти – его постоянные завораживающие образы.
«Чудный праздник летит из лица ее навстречу всем».
Смерть – чудный праздник для всех для нас!
В древней русской культуре, как и вообще в древней цивилизации, смерть была переходом в новую жизнь, в другой тип бытия, который ни в коем случае не был простым окончанием жизни или, как в религиозной интерпретации, переселением по совокупности заслуг в рай или ад. Смерть была значимым, намеренным, культурно сформированным и одновременно формирующим событием. Место такой Смерти нами утеряно, она стала старухой с косой, безжалостным ужасом современного человека, его ненавистным проклятием, предметом постоянного страха.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы