Хохряки
Рассказ
– Олег Попович!
Нет ответа.
– Олег Попович!
Нет ответа.
Куда запропастился этот несносный старик?
Дрессировщик в волнении расхаживал по квадратному холлу, и когда он
подходил к старому напольному зеркалу, навстречу ему
устремлялся худой человек с жидкой бородкой и кислыми, воспаленными
глазами. Словно бы не желая признавать в человеке из
зеркала своего отражения, дрессировщик резко поворачивался и шел
обратно. Набрав побольше воздуха, он снова крикнул:
– Олег Попович!
Тот, кого он звал, вдруг выступил из темноты. В руке у него звенела
огромная связка ключей.
– Щас-щас-щас, – бормотал он, долго подбирая ключ к небольшой двери,
сливающейся со стеною, – щас, щас, щас. Выскочат, только
держись!
– Выпускайте по одному! – крикнул дрессировщик, расставил свои
длинные ноги и занес хлыст. Ему хотелось думать, что это один из
тех моментов, которых можно ждать всю жизнь. И, значит, все
годы, оторванные от его гения ради этой опостылевшей
журнальной конторы, населенной врагами и так и не ставшей родной, –
все это было недаром.
***
Журнал был старый, профиль имел литературный и размещался в доме
довоенной постройки, стоявшем на улице Хохрякова, названной так
по имени какого-то исторического проходимца.
Дрессировщик был главным редактором в этом журнале, и был им давно,
так что никто уже не мог вспомнить, как это цирковой артист
с кошками, даже и такой знаменитый, попал на литературное
поприще. Он и сам не верил до последнего, что ему доверят эту
ношу. А получив назначение, быстро понял, что тем, кто
назначил его, литературными делами интересоваться недосуг, и
вскоре объявил себя полновластным хозяином журнала и тех
пяти-шести муниципальных комнат, что с незапамятных времен
принадлежали редакции. С каждым годом дрессировщик все более имел
вкус к разным скверным выходкам, которые никто не решался
пресечь: давно достигнув высот дрессуры, он был знаменит, хотя и
пожухшей славой, к тому же считалось, что у него есть
покровительство в столице и, стало быть, здесь, на губернском
уровне, некому укрощать знаменитого дрессировщика.
Звали его Обляда. И также точно никто не помнил, откуда взялось это
имя. Вроде бы, еще только начиная давать представления с
кошками, подставляя им обруч, через который они прыгали, он
кричал, щелкая хлыстиком: «Опля, да!». Согласно другой версии,
однажды толстый зритель в малиновом пиджаке после каждого
особенно проворного кошачьего сальто кричал как заведенный:
«О, бля, да!?», чем и дал основание для звонкого творческого
псевдонима.
В журнале Обляда, занятый репетициями и разъезжающий по гастролям,
бывал нечасто. Делами заправлял его верный помощник,
редакционный завхоз. Это был крепкий и, на первый взгляд, забавный
деятель в годах, словно бы выструганный из корабельного
дерева, но выструганный как-то в спешке, без сноровки и без
отделки. Пребывая самым явным образом не в себе, он весь день
ходил по кабинетам, не зная, чем занять себя, и больше всего
любил, выйдя в коридор, аукать на все лады, как это
обыкновенно делают потерявшиеся в лесу грибники. Днем он куда-то
исчезал, затем снова возвращался и делал обход всей редакции,
зачем-то держа в руках огромную связку с ключами, какую носят
только оперные злодеи. Когда завхоз шел по коридору, звеня
ключами, топая и крича, казалось, будто это мчится тройка с
бубенцами, а за ней бежит большая старая собака и громко лает
из последних сил.
***
Завхоз прибился к редакции с незапямятных времен. Прежде, до Обляды,
он сидел в каморке у туалета и отвечал за щетки, половые
тряпки и туалетную бумагу. Впрочем, в редакции при нем никогда
не было ни того, ни другого, ни третьего. В день, когда
Обляда приступил к обязанностям главного редактора и наскоро
ознакомившись с персоналом, засобирался уже обратно к своим
кошкам, завхоз вдруг подскочил к дрессировщику с обувной
щеткой в руках:
– Барин, испачкались!
И не по годам прытко сев на корточки, чего никто не ожидал от него,
стал надраивать ботинок, и второй, после чего немедленно
подал новому хозяину горячего чая с сахаром. На другой день
завхоз обрел должность заместителя и получил в свое
распоряжение соседний с Облядой кабинет, который немедленно завалил
останками каких-то птиц, запасами чернил и ацетона, заныканными
еще во времена всеобщего дефицита, ящиками хозяйственного
мыла и сосудами разной формы и емкости, из которых несло так,
будто там гадили черти. Обляда теперь, бывая в редакции, ни
минуты больше не мог обходится без своего
заместителя-завхоза.
***
Время от времени устраивая творческому коллективу длинную,
продолжительную, в несколько актов истерику, в обычные дни Обляда
общался с сотрудниками лаконично, был немногословен. Появившись
в редакции, он вихрем влетал в редакционные комнаты,
распространяя едкий запах дорогих духов вперемешку с кошачьей
мочой. Не проходя дальше порога, он кричал: «Молчать! Я здесь
начальник!», после чего скрывался в своем просторном кабинете.
Опустив свои длинные нервные ноги в таз с горячей водой, он
закуривал и кричал на весь этаж: «Оле-ег Попович!»
Настоящее имя завхоза было утеряно. Почему-то, возможно в память о
знаменитом некогда клоуне, Обляда переиначил своего зама, и с
тех пор тот откликался только на это странное имя-отчество.
– Оле-ег Попович!
Услышав клич хозяина, завхоз подпрыгивал в своем кресле, зычно
вскрикивал: «А-а-ась!», и мчался в соседний кабинет. Там он
по-татарски садился на пол перед тазиком, бережно брал из него
распаренную ступню, похожую на огромную отбивную, и начинал
остригать хозяину ногти, иногда пуская в помощь ножницам свои
железные зубы, если ноготь особенно глубоко врастал в
мякоть. Каждый раз, когда завхоз прикусывал ему палец, Обляда
по-бабьи взвизгивал и бил его кулаком по макушке, но делал это
без злобы, только с напускной досадою. Он любил своего зама.
Завхоз был не только его правой рукою, но и его ушами и
глазами во вражеском стане, каким была для него редакция с ее
сотрудниками, не желавшими видеть в дрессировщике ни хозяина,
ни работника.
– Что там эти? – и Обляда кивал в сторону кабинетов, где сидели
журнальные редакторы.
– Собирались опять, разговоры вели. А вас, барин, называют ……..
– Как?
– ……..
– Что, все?
– Все, суки, все, – кивал завхоз.
– И очкастый?
– Пуще всех!
Сотрудников оба они звали по кличкам.
– И лысый?
– Знай трещит!
– И тощий?
– Мало не покажется!
– Неблагодарные дряни, – говорил Обляда и плевал в таз с водой. –
Всех поувольняю, оформлю кошек!
– Давно пора, кошкино дело маленькое как яичко аленькое, ухо впритык
и мышей всех под штык, – завхоз заводил обычную свою ахинею
и проворно уцеплял железными зубами остаток хозяйского
ногтя, не желавший поддаться ножницам.
Когда ногти были подстрижены, садились пить чай и обсуждали дела.
Дела эти были все хуже. Тираж катился под гору, число
подписчиков давно уже едва дотягивало до трех сотен, писатели из
тех, что поприличней, находили себе другие пристанища, и хотя
Обляда продолжал дурить губернские власти, приписывая в
выходных данных лишний ноль к тиражу и давая повсюду интервью о
том, как он самолично вытащил журнал за волосы из болота,
день ото дня становилось ему все тревожней. Все чаще казалось,
что однажды раздастся звонок с самого верха и в трубку
спросят: «Не довольно ли, любезный?». Но звонка этого все не
раздавалось. Как ни была всем очевидна необходимость избавить
дрессировщика от несвойственных ему забот, а словесность – от
дрессировщика, на этом самом верху всякий раз представляли,
какой вселенский крик он поднимет, и как, должно быть,
забаррикадируется со всеми своими выдрессированными кошками в
кабинете, и как те с ужасным визгом начнут прыгать из всех
щелей, с потолка, из под пола, если вдруг кто-нибудь все же
сумеет войти… Представляли, морщились и снова откладывали
больной вопрос на потом.
Обругав последней сволочью подписчика, переходили к главному.
Выслушав рассказ зама о том, сколько и по какой графе можно будет
прихватить из бюджетных средств в этом месяце, и кто еще из
незадавшихся писателей должен принести в конвертике, чтобы
увидеть свое имя на журнальной полосе, Обляда начинал
причитать:
– Проворуемся же, Олег Попович!
– Ничё, ничё, ничё…, – бормотал его зам, отчего-то поднимая вверх
жилистый указательный палец.
– Посадят ведь, Олег Попович!
– Посадят не посадят, а тетерев свинью не сладит, золотарь попадью
не спровадит.
На языке у завхоза всегда висела какая-нибудь поговорка из числа
самых бессмысленных и дрянных, но когда она выскакивала у него
изо рта, Обляде сразу становилось легче и спокойней на душе.
Потом Обляда уезжал к своим кошкам, а завхоз садился писать: по
совместительству он был натуралистом и брал на карандаш живую
природу. Заметки его обычно начинались так: «Тихо вокруг, спят
хвостатые, спят рогатые. Но чу! Кто это мечется по ветвям,
кто присел на сучок? Так и есть – трясогузка. Привет вам,
пернатые дети лесов и полей!».
Поставив точку и щедрою рукой тотчас начислив себе гонорар, завхоз
дожидался, пока опустеют все кабинеты. Когда на этаже
становилось совсем безлюдно, завхоз запирал все двери и шел в
кладовую, которая была рядом с его кабинетом и в которой
подрастали, дожидаясь своего часа, хохряки.
***
Все эти годы, с того самого дня, как Обляда со своим замом запрягли
и поехали, на этаже, занимаемом редакцией, топором висел
тяжелый дух невежества, воспаленного хамства, склоки,
доносительства и скандала, готового разразиться по самому ничтожному
поводу. Однако последние месяцы в редакции было особенно
тревожно. Порой вечерами по этажу вдруг разносился визг,
напоминавший кошачьи концерты, но отдающий такими низкими и
хриплыми тонами, каких нельзя было ожидать от самого одичавшего
кота. Визг этот вскоре сменялся протяжным воем, от которого
бегали мурашки по коже и хотелось запахнуться в теплый
полушубок. Хотя сотрудники и были по преимуществу тихими, робкими,
пугливыми людьми, привыкшими давно к любым неожиданностям и
предпочитавшими лишний раз никуда не соваться, визг и вой
заставляли их напряженно гадать о природе и причине новых
звуков.
Впрочем, все знали, что завхоз имеет коллекцию животных голосов,
записанных на старый магнитофон, и часто их проигрывает. В
коллекции у него были собраны виды лая и писка, кваканья и
кукареканья, мычанья и щебетанья, но особенно он любил
многоголосие, в котором все сливалось в единый хор. Завхоз закрывал
глаза и уносился мечтою на всеобщий скотный двор, начальником
которого он был поставлен в этой мечте. В душе он глубоко
презирал людей «культурного слоя», но особенно дирижеров
классической музыки, которым мнилось, будто они уловили суть
руководства звуками. Если б все эти никудышные творцы только
знали, каково это – управлять ансамблем, где звучит само
животное нутро! – думал он. Но куда им, оторванным от природного
корня и живущим в белых перчатках!
Однако нынешние звуки не были похожи ни на какие, известные в
редакции. Сотрудники было решили, что это завхоз, окончательно
перейдя в мир своего темного воображения, научился взывать к
лесным духам. Но вскоре было замечено, что визжит и воет и
тогда, когда завхоза нет в редакции. Пугливые сотрудники шарили
впотьмах, ища объяснений, и договорились до призраков и
покойников, прежде населявших этаж. Все это было в молоко. И
только Обляда со своим замом зрили в корень.
***
Своего зама Обляда ценил не только за ловкую хозяйственную
деятельность, позволявшую прикармливать всю кошачью рать за счет
литературы, и не только за искусство всюду вынюхивать и обо всем
доносить. В голове завхоза как бы мимоходом и между прочим
могли рождаться замечательные идеи. И когда он заметил
однажды за чаем, что кошка – дрянь животное, другое дело, если ее
скрестить с лесным хищником, Обляда тотчас почуял, какие
перспективы открывает эта вскользь брошенная мысль.
Он знал: его кошки скоро исчерпают свой заряд и наскучат публике. У
него давно уже был не балаган, а нечто, как считалось,
большее, с элементами театра. Кошки здесь ходили на задних лапах,
умели носить засаленные комбинации и майки. Они разыгрывали
сценки из жизни забулдыг, могли даже взять след Гоголя или
Шекспира, но сам их ресурс был ограничен, вдобавок они то
впадали в египетскую задумчивость, то их уносило в персидскую
негу, то бросало в русскую лень, и стоило большого труда
снова подчинить их хлысту и воле дрессировщика. Главное же
заключалось в том, что они не могли передать всей
сладостно-гадкой агрессии окружающего мира, в них не хватало звериной
прямоты и животного инстинкта.
Скрестить кошку с настоящим хищником, лесным грызуном! Здесь, на
завоеванном им этаже, в доме на улице Хохрякова, родятся – имя
пришло сразу – хохряки, отсюда они шагнут на сцену и покорят
мир. С кем именно скрестятся его кошки, он толком не
понимал, но было не так и важно, хорек ли это, сурок или, положим,
ондатра. Хохряк не мог быть ни кошкой, ни хорьком, никем из
того, что было прежде, а только тем, чего прежде не было:
хохряком.
***
Работа закипела. Обляда привез в редакцию с дюжину кошек. Вечерами
завхоз приносил в мешках зверей. Он бросал зверей в кладовую
к кошкам, и, одев фартук, заходил туда сам. Первый месяц
кошки не хотели скрещиваться с чужим незнакомым видом, и
дрессировщику стало уже казаться, будто все пойдет прахом. Но
однажды завхоз вышел из кладовой весь расцарапанный и,
отплевываясь от клоков шерсти, сказал: «Пошло дело!». И добавил,
подняв указательный палец: «Хохряк хохряка видит исподтишка».
– Почему они воют, Олег Попович? – спрашивал Обляда, подходя к
стальным дверям кладовой.
– Звери! – отвечал завхоз.
– Вы их, Олег Попович, наверное, не кормите, – настаивал Обляда.
– Ниче, ниче, баловать эту сволочь нельзя, чем голодней, тем
послушней! – твердил завхоз. Было видно, что свое дело он знает, и
Обляда успокаивался.
В тот день была пятница и Обляда приехал поздно, когда не было уже
никого, кроме его заместителя. С утра завхоз уведомил его,
что к вечеру хохряки будут построены в своей кладовке, чтобы
приступить к работе. Этого мига Обляда ждал месяцы, ждал
годы, ждал, кажется, всегда.
– Щас-щас-щас, – бормотал завхоз, долго подбирая ключ к небольшой
стальной двери, сливающейся со стеною, – щас, щас, щас.
Выскочат, только держись!
– Выпускайте по одному! – крикнул дрессировщик, расставил свои
длинные ноги и занес хлыст.
Что-то серое, мохнатое и длинное вылетело из дверей с такой силой,
будто там, внутри, выпрямилась гигантская пружина. Хохряки
выскочили словно бы все разом, и так же разом, как один
большой коготь и зуб, они вцепились в завхоза.
– Олег Попович, где вы? – просипел Обляда, вдруг потерявший свой
приготовленный зычный голос.
Странное «где вы?» было не таким странным: хохряки так плотно
сбились на завхозе, что казалось, идет какая-то своя звериная
свара. Никакого Олега Поповича будто и не было, и выдавал
завхоза только глухой крик, идущий из глубины этого шерстяного
клубка.
Кричащий клубок подкатился к пролету и кубарем помчался вниз по
лестнице. Затем на мгновение стало очень тихо. Затем Обляда
услышал стальные когти и увидел на лестнице зверя. Шерсть на
хохряке стояла дыбом, словно скрученная в иглы, с желтых
оскаленных зубов свисала длинная ледяная нитка слюны. В спину
хохряку хрипло дышал другой хохряк, лестница рожала хохряков с
пулеметной скоростью. Обляда понял, что хохряки возвращаются.
Он едва успел закрыть за собой дверь кладовки. Здесь было
темно и удушливо пахло зверофермой.
Закрывшись на защелку и слушая с упавшим сердцем, как скребут
когтями хохряки по ту сторону двери, Обляда прислонился к тесному
оконному проему. В окне, на низком небе, висел тусклый
полумесяц и от этого становилось еще тоскливее. «Господи, как
нелепо устроена жизнь, – думал он в изумлении, не узнавая себя.
– Как оказался я здесь, зачем все это? Зачем мне нужен был
этот спятивший старик, почему он стал мне дороже всех на
свете? Неужели и я так же низок, и глуп, и смешон? Для чего
провел я столько лет в этом журнале, презирая литературу,
ненавидя литераторов и толком не умея даже читать?»
***
Дрессировщика извлекли только на третий день, в понедельник, и сразу
отвезли в лечебницу. Странных зверей, которые остервенело
скребли в дверь, пытаясь добраться до дрессировщика, хотели
поселить в зверинце, но вскоре усыпили ввиду их неподвластной
агрессивности. Газетчикам доктора отвечали, что дела у
дрессировщика, возможно, пойдут на лад и тогда через год-другой
он снова сможет выйти на арену. Именитый пациент был тих,
отрешен и безропотно давал автографы соседям по палате, если
они узнавали его. Но однажды, увидев кошку, которая
безучастно семенила через больничный двор, Обляда стал бледен,
оттолкнул сестру, ведшую его в соседний корпус на процедуры, влез
на дерево – старый пыльный тополь, стоявший посреди двора –
и кричал оттуда: «Пшла вон! Я здесь начальник!»
Его перевели во флигель, где в одиночку содержались тяжелые
пациенты. Он лежал весь день, отвернувшись к стене, ему казалось,
что если он обернется, то увидит оскалившуюся кошку,
превращающуюся в хохряка, и ему снова становилось страшно. От еды он
отказывался. На следующий день он был разбужен, когда в
железной двери протяжно заскрежетало. Затем он услышал рядом с
собой перезвон ключей, пляшущих на связке. Это походило на
то, как будто в дверь ворвалась тройка с бубенцами.
– Ты! Подъём! – услышал он лающий голос.
Сев на кровати и поджав босые ноги, Обляда смотрел на человека с
миской похлебки в одной руке и с большой связкой ключей в
другой. Половина одного уха была у него отгрызена и когтистый
шрам пересекал щеку.
– Олег Попович? – не поверил Обляда.
– Какой тут тебе Попович, сука! – отрывисто бросил санитар. – Если
жрать не будешь, клизму воткну с кипятком. Тут у нас строго,
по кочкам и буграм одна дорога.
– Ясно, нет? – санитар обращался словно бы в пустоту, никуда не
глядя. И резко выкинув вперед руку, самым большим ключом он
ударил Обляде под ребра.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы