Лёгкий лёд
Стихотворения Игоря Караулова обманчиво классицистичны. Нам
в «Эгоисте» к этому не привыкать — наши постоянные читатели знают,
к примеру, тексты Глеба Шульпякова и Санжара Янышева — в их строчках
тоже кипит, закипает традиция, чтобы рождественским гаданием разлиться
по странице предсказанием чего-то совершенно нового.
Традиция для Караулова — дом, который он сам построил, и
в котором достаточно комфортно существует. Чёткость и самостоятельность
— вот что тут важно: есть традиция и традиционные стихи, почувствуйте
разницу. «На мне рубероид с чужого плеча», но «Только ты ко мне
не гнушайся хотя бы в гости // Приходить под прежней маской стыда
и каприза...». Караулов странно стыдлив и приятно скромен, не
только в творчестве, но и в жизни (мне так кажется, потому что
лично мы не знакомы, никогда не виделись), однако, всё это вычитывается,
ну, хотя бы из той подборки, которая предлагается вашему вниманию.
Для современного стихотворца стыдливость и скромность — качества
важные и редкие, говорящие о вменяемости и адекватности.
В том числе, и обращения с традицией.
Гамлет
Мне олово в губы и в ухо свинец, Мне сердце свела иглокожесть, И я помираю, как Гамлет-отец, В саду на скамеечке ежась. Оставьте, цикады, уйми, саранча, Свои маникюрные пилки. На мне рубероид с чужого плеча И в темя втыкаются вилки. Механики сцены еще на пути, И ветви звенят номерками, И рыбная спинка лежит на кости, И трубы не пыжатся в яме. А я помираю, как Гамлет-старик, Микробом в пустом балахоне. Не знаю, явлюсь ли хотя бы на миг На вашей дощатой ладони. Родные никак не приходят за мной, Но гоголем, но Фортинбрасом Идет победивший, идет заводной, Веселый искусственный разум.
***
Под этим небом цвета военной стали, Вернее сказать — похмелья седого бурша, О Господи, зачем ты меня оставил? Пожалуйста, не делай этого больше. Ты сбежал по лестнице, пахнущей кислой снедью, В оглашенный сад, оплетенный дождем по горло, Как бутылка рейнского; тронутый мелкой медью Райских яблочек — и сияющий ею гордо. Ты скользишь за стволами, а я за окнами прею. В прятках, в салках — боюсь, наш с тобою талант неравен. Припускает ливень, и пресный огонь кипрея Выжигает меж нами тропки от самых ставен. Любимая совсем меня позабыла, Не пришлет под вечер ни пирогов, ни пышек. Любимая, ты и вправду меня любила, Или это блики в глазах от небесных вспышек? Я возьмусь за ум, перестану сражаться в кости, Куплю тебе зонтик с ручкой из кипариса, Только ты ко мне не гнушайся хотя бы в гости Приходить под прежней маской стыда и каприза. Простите меня, члены гильдии, горожане, Что я вас не вывел из плена, как мама-утка, Не повис на древе, как память о баклажане, И не исчез с концами на третье утро. Я пойму, исправлюсь, я буду отменных правил, Поршнем сырого ветра прочищу сердце. Только вот, Господи, зря ты меня оставил — Лучше оставь жестянщика по соседству.
***
Ах, если бы наши дети однажды стали дружны, Ловили друг друга в сети и вместе смотрели сны, А мы бы, следя за ними небрежно, одним глазком, Болтали про жизнь, про книги бесхитростным языком. Есть у тебя два сына — в устах молоко и мед. А у меня — две девочки, и кто их тоску поймет, Когда у оконных петель гадают они, куда Ведет реактивный пепел сквозь ветви и провода? Но ты проживаешь в Риме, в гудящем медном тазу, Куда из своей провинции навряд ли я доползу. Твоя высока веранда, в ограду закован сад. Вишневой смолой джаз-банда тебя обдает закат. Твой муж так умен, я знаю: Платон перед ним — осел. И я в низовьях Дуная отраду свою нашел. Нет, нам не терять рассудка, не прятать в шкафу скелет — Порхающий бог-малютка для нас пожалел стилет. Есть что-то сильней любови, и это сближает нас. Наверное, птичьей крови озноб в капиллярах глаз. Наверное, резкий профиль — излом носовой кости. Наверное, ливнем с кровель грохочущее «прости». Нам день заполняет очи крылами своих химер, А что остается к ночи? Вот — детушки, например. Пускай они встанут рядом, ладонью крепя ладонь, Пока не побило градом, пока не пожрал огонь. Но ты провожаешь утро на запад — как на войну, Кофейную шлюпку утлую под краном пустив ко дну, И светятся между нами — как в луже горит листва — Британские, и Азорские, и Бермудские острова.
Басманный шансон
С шампанским, с красною икрой, Предлистопадною порой Я еду к девочке своей, К волшебной девочке своей. Водила — вечный армянин, И путь отчаянно забит, И солнца желтый георгин Над перекрестками рябит. А я всевышнему пою: Что делать мне в твоем раю? Оставь мне девочку мою, Шальную девочку мою. Оставь щербатые полы, Чужой, невыметенный дом, И глупый смех, и след иглы На тонком сгибе локтевом, Гречишный мед ее очей И в тяжких бедрах полынью. Возьми весь город — он ничей, Оставь мне девочку мою. Оставь мне смерть мою и жизнь В том виде, как я их нашел: Облупленные этажи Басманных, мелких произвол Соседок, ветра флажолет, Палаток хладное гофре, Манящий цитрусовый свет Ментовских окон во дворе. У черной ямы на краю Молю не «господи, спаси» — Оставь мне девочку мою, La Belle Dame sans Merci!.. Кряхтит и ерзает таксист, Окурком тычется в золу, И на лету — последний лист Для нас мигает на углу.
***
Влюбленного дервиша сразу узнаешь По серому свитеру швами наружу: Кому еще вытряхнешь медную залежь, Гнетущую душу? Его над землей возвышают зигзагом Колонны карманов от Кельвина Кляйна. Он просит надменно, он сам себе заговор И сам себе тайна. Попросишь его показать тебе Мекку, А он отведет тебя к ласковой бляди И, словно на карте пиратскую метку, Сосок ей погладит. Забавны его скоморошьи проказы, Но только глазами встречаться не надо. Он болен оптической формой проказы: Достаточно — взгляда.
Ниневия
К небу уходят растения, Мимо ветвей наугад Рыба плывет нототения, Очи-тарелки горят. В ней — осененные шпилями Улицы, полные льда. В ней черепичными килями Кверху — кемарят суда. В ней дорогие покойники Бритвенной пены свежей И берегут подоконники Клинопись меж этажей. В ней — поцелуев недодано И недодарена брошь. В ней уживается мода на Брюки-бананы и клеш. Так уплывает Ниневия — Город с неверной душой, И остаюся на древе я, Выплюнут рыбой большой.
***
Я полюбил веселого суккуба, И между нами дружба началась. Что мне Гекуба, что ему Гекуба? Гекубе — время, а потехе — час. В одной из комнат брошенной квартиры, Где шпиль вокзала целился в окно, Нам подавали яблоки сатиры И бассариды — красное вино. Но в день, когда под талой стекловатой По всей Москве дороги развезло, Когда Гекуба, сделавшись Гекатой, Искала в нас ответчиков за зло, В поту, в бегах, в чужом автомобиле Мне молвил демон нежным голоском: «Как жмут сапожки! Милый мой, не ты ли Мне раздвоил копытца языком?»
***
Мсье — я хочу сказать вам — же не манж па си жур. В этом блеклом Эдеме, похожем на богадельню, Не подают ни пшенки, ни узловатых кур, Ни паровых котлеток — с мухами ли, отдельно. Здесь не найдешь колоды, здесь не кажут кино, Свет зажигают утром, гасят когда темно. Были б цветы на окнах — я бы жевал коренья. Кто бы закрыл фрамугу — там громыхает жесть. Я ничего не кушал все эти долгих шесть Дней и ночей творенья. Я не из ваших списков, что ж во мне так упрям Голод? Зачем я брежу малой краюхой пресной? Дайте мне календарик — я посмотрю по дням: Завтра ли день субботний, завтра ли день воскресный?
Ашкенази
Потому что я с севера, что ли, И в волосьях моих рыжина, Вы назвали меня «Ашкенази» - Что ж, бывают странней имена. Не вините меня в двоедушьи — С вами я тороплюсь и расту, Но сурепка и сумка пастушья Мне мерещатся в мелком цвету. Вот, порадуйтесь, милые люди, Как сквозь ветер с песком пополам Я из Басры в Багдад на верблюде По коммерческим еду делам. Дромадер не бойчей скарабея, Солнце катится к ночи в силок, А глаза мои чуть голубее, Чем мечети крутой потолок.
***
В приподнятой стране — наверное, в Китае, Где души воробьев образовали стаи, В сосуде радужном (свинцовое стекло) Мы время плавили — и время протекло. И время протекло сквозь толстые прокладки (В алхимии, увы, обычны неполадки) И охватило нас подобием Янцзы, Подобием гюрзы, подобием лозы. Теченье времени — отчаянно простое: Ты жалуешь меня, а я того не стою, А я тебя люблю, но только ли тебя И в силах ли прожить, другую не любя? А времени змея сжимает кольца туже: И тело, и душа — все просится наружу, Но если горний свет обещан для второй, То первому в земле покоиться сырой. Зачем мы трогали химические колбы? Нам стол вращающийся больше подошел бы, Где разливают всем — и другу, и врагу Китайский суп-лапшу с грибочками сяньгу.
Толедо
Вы стремительно выросли, черт побери, Разлетелись, упорные, как почтари, Не оставив и тонкого следа. Возмужав, а местами уже постарев, Расселились на ветках нездешних дерев, Ну, а я — я остался в Толедо. Там, где синее солнце на красной воде, Где весь день стрекотали кузнечики, где Камни были и хлебом, и брынзой. Где ходили платаны в полночный парад И росли наши тени сквозь прутья оград, Увеличены лунною линзой. Вам, удачники, сукины дети, вольно На восток и на запад буравить окно, Севера чередуя с югами. Я — неспешно хожу от дверей до дверей, Я в еврейском квартале — последний еврей, Утопающий в ангельском гаме. Ну, ушли мусульмане — придут ледники… Так минуты восторга и годы тоски Перетрутся — и дышится ровно. Надо мной Ориона горят рамена, И товарным составом гремят времена, И с бортов обрываются бревна. Мертвый город, где каждый окажется жив, Мне не страшно отстукивать мертвый мотив В лабиринтах бесхозного крова. А когда вы вернетесь — а будет и так, - Вы усталыми крыльями сдержите такт, Словно детское честное слово.
Мгновения осени
Миссия выполнима, но есть проблемы: Не подключаются проводки и клеммы, Ствол у винтовки крив, как у той осины, И прохудились брюки из парусины. Бледное солнце — волчок со смещенной осью. Супершпион выходит в чужую осень. Пахнет грибами, гнилью, обычным сором, Бережно собранным выкрестом-режиссером. Тут хорошо, тут лисы отрыли норы Полного профиля. Заяц своей Леноры Больше не ищет. В ушах у агента вата, Чтобы не слышать крики «мотор» и «снято». Что-то пошло не так. На каком этапе? Кто или что — паучишка в еловой лапе, Ливень на станции, женщина с бигудями — Нам помешали действовать по программе? Выдержка — главное качество Джеймса Бонда. Смотрим на карту. Крестик — кафе «Ротонда». Там был заказан столик на имя грека, Жирного грека, доброго человека. Кажется, леской его удавили в Риме. Может быть, в Лиме. А имя… Да к черту имя - Здесь на поверку нет ни кафе, ни пляжа, Виски с мартини вряд ли предложат даже. Всё еще можно исправить, но это — фунты Стерлингов, рота ублюдков от н-ской хунты. Снова башлять этим нашим, но сучьим детям, Что ублажают ноздри и тем, и этим. Бросить бы всё, уехать в родные топи, Жить на песке, у моря сидеть на попе. Или — хоть тут поспать, привалившись к комлю. Вычтут со счета — на женщинах сэкономлю. Мирно сопит, на сердце свернувшись, кобра, Дымом сигарным бес покидает ребра, Кто-то бежит с подушкою кислородной. Съемки окончены. Все, так сказать, свободны.
На юг
Не стоит повторять, что все летят на юг, И птицы-мысли, белки-мысли тоже. На юге, вдалеке от дома и подруг, На юге — будем мы похожи. На юге будем мы моложе и на «ты», А солнце, выверенный резчик, Работу сделает — и стертые черты Проступят явственней и резче. На юге сладостном — и в толк я не возьму, Чего бы нам недоставало. Знобящей мороси в бензиновом дыму И Ленинградского вокзала? Грошовых пирожков и обожженных губ, Кофейных пятен на обшлаге? Чертежной тушью выписанных труб На серой облачной бумаге? На юге ибисы, на юге скарабей, Зерно не гибнет при посеве… Возьмешь билет на юг — а сердце-воробей С подножки выпрыгнет на север.
***
Much Madness is divinest Sense
E. Dickinson
Сошедший с ума не заметит, с чего сошел: Ступенькой, казалось бы, меньше, ступенькой больше. Он только локтями чувствует произвол, Когда надевают фрак, надевают пончо. Сошедший с ума не узнает своих родных: Они ему, верные, кажутся неродными. В глазах его масло, а им остается жмых; Спросили про день, а он называет имя. От комнаты к комнате — всё потолок белей, На каждый порог помогают ему взобраться Живые и теплые призраки королей, Пронзительных теноров, искренних святотатцев. Сошедший с ума обретает свой новый ум — Фиалковый, розовый, ирисный, ноготковый, Блестит им в улыбке, как золотом толстосум, И к людям выходит с прибитой ко лбу подковой. За ним медицинскую карту несет жена И тащится осень нищенкой городскою. Он чертит сады, как хитрые письмена, И Брейгель Цветочный играет его рукою. Всё это, наверно, лишнее, это зря, Но я не могу — меня обложили данью Соблазн сумасшествия, сумерки ноября, Хмельной Петербург и вокзальных котов рыданья.
Господин Никто
Конь в пальто? Что ж, удачная шутка! Ворон ворону выклевал глаз. Полифем покривился минутку, Кровь утер и поперся в лабаз. Эх, чабанская доля слепая! Их — лазурные дали манят, Им — Цирцея, и им — Навсикая, Нам же — гладить наощупь ягнят...
Февральское
Слишком унылый фон у твоих картин: Бедная пашня, редкая роща, плетеный тын. Сено-солома осени так бледна, Будто теперь по карточкам желтизна. Дядя с ножовкой, тетя с большим ведром, Заспанный гость со своим раскладным одром - Полупрозрачны, телом сошли на нет. Только лишь черти плотность дают и цвет. Красные черти пляшут в твоих зрачках, Синие черти день обращают в прах, Черти зеленые — сам понимаешь, как – Всех нас по пятницам гонят в один кабак. Черти совсем как бабочки — так легки, Так обожают свечи и ночники. Кто засыпает в доме своем, вовне – Пестрые черти кружатся в каждом сне. Черти совсем как бабочки. Легкий лед На губах февральских стонет и губы рвет. На губах февральских слово идет за два Миллиарда слов — сожравшее все слова. На губах февральских — герпес, короста, сыпь. Это визжит колесами волчья сыть. Жалящий снег из большого идет ведра, В шаге утином шейка трещит бедра. Визжит ножовка, визжит болгарка, визжит пила: Чуть-чуть неловко, немного жарко, и все дела. Вон, твоя осень лежит отпилена, как рука, Без наркоза, без спирта-водки, без мышьяка.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы