Кафка после двадцатого века
Суждение о таком предмете, как Кафка, налагает ответственность, не
слишком способствующую желанию высказаться. Поэтому в этом
незатейливом соображении я бы хотел сразу обнести рабочий
участок колышками, чтобы не утонуть в море смыслов,
разверзающихся под ногами каждого, кто осмеливается вступить в эти зыби.
Ф. Кафка |
Речь пойдет о «Процессе» — книге, которая, как считается,
предсказала двадцатый век, а на самом деле подвела итог
девятнадцатому. Со времени ее написания мир изменился, и коллизия Процесса
описывает его прошлое, но не настоящее. Я затрудняюсь
определить, какова эта коллизия настоящего, но можно попытаться
начерно опознать ее, взяв отправной точкой удивительное
сновидение Франца К., по-прежнему взывающее к истолкованию.
Процесс похож на запись кошмара, фабула которого мечется на
сдавленном, безвыходном пространстве сюжета. Йозеф К. арестован без
предъявления обвинения и на трехстах страницах
повествования, пока невесть кем посланные палачи не отводят его в карьер,
чтобы зарезать даже без оглашения приговора, безуспешно
пытается доказать свою невиновность.
Странную убедительность истории Йозефа К. придает то, что все, с ним
происходящее, до жути противоречит рутине устоявшегося
европейского бытия и потому легко сходит за страшный сон,
обязанный однажды кончиться в силу самой своей невозможности.
Рутина не позволяет видеть подобным ни правосудие, ни его
служителей. Реальное европейское судопроизводство оправлено в
чинные, консервативные формы, а судейская корпорация никогда не
позволит уронить себя в глазах общества участием в площадном
фарсе, каково в Процессе все отправление правосудия.
Втянутый в гротескную тяжбу с Законом прокурист банка Йозеф К. сам
не последний человек в обществе и так же не способен
представить себе судебных канцелярий на чердаке доходного дома,
как не представляет там банка, в котором служит. Поэтому он
немедленно распознает в происходящем фарс, не принимая во
внимание того чрезвычайного обстоятельства, что дело ведется без
предъявления обвинения и не может быть измерено привычным
шаблоном, какие наготове у здравого смысла. Отсутствие
внятного обвинения лишь подтверждает для Йозефа К. зловещую
нелепость ареста и дальнейших событий. Жизненный опыт уверенно
говорит, что для всего в обществе существуют самоочевидные
формы, и извращение этих форм выдает в происходящем кошмар,
который следует перемочь. Кошмар по природе нелеп и
непредсказуем. В кошмаре возможно все, здесь рушатся перегородки между
реальным и мнимым, и клочья того и другого вступают в
невозможное наяву, но что-то образующее взаимодействие. Человек,
подпавший кошмару, вынужден принимать его таким, каким он
накатывает, а, значит, не мочь выработать линию поведения,
отвечающую одновременно ландшафтам чуши и здравого смысла.
Подобно любому нормальному человеку на его месте, Йозеф К.
постоянно колеблется в своем отношении к людям и событиям,
теснящимся вокруг его дела. Как для всякого здравомыслящего, для
него очевидно, что мерзкая тетрадка, лежащая перед следователем
во время допроса, не может служить судебной документацией,
что прачка, которую лязгающий на подследственного зубами
студент-юрист несет для утех судье на чердак, не имеет никакого
отношения к настоящему правосудию, как, вообще, не могут
иметь к нему отношения такие следователь, студент и судья.
Однако, вопреки этой очевидности, Йозеф К. почему-то приходит
для второго допроса в канцелярии, где совсем недавно перед
ним разыгрывался постыдный спектакль, и устремляется в поисках
справедливости на затхлый чердак, где единственный
пристойно одетый законник господин из справочного бюро, которому
костюм куплен в складчину из соображений представительства этих
оскорбительно-нищих и никчемных присутствий. В то же время,
Йозеф К. не вовсе лишен способности мыслить здраво, какой
требуют реальные обстоятельства. Его речи перед судейскими
обнаруживают ясность ума и логику, достойные лучших
слушателей, а в разговоре с фабрикантом о художнике Титорелли он
вовремя и совершенно в духе примерного карьериста спохватывается,
какой непростительной глупостью было бы сноситься письменно
с подобной сомнительной личностью, а, тем более, обсуждать
с ним дела в стенах своего кабинета. Смешение бреда и яви,
которое не то пригрезилось, не то явствует для Йозефа К., не
позволяет ориентироваться в нем правильно и лишает силы
законы, действительные для обыденной жизни и уступающие место
Закону, столь же фантастичному, как фантастичны его попечители
и условия, в каких он карает и милует.
Но Йозеф К. обманывает себя, вменяя происходящее нескончаемому
кошмару, настигшему его одним ничем не примечательным утром.
Будь его процесс заурядным, в нем бы и господствовала рутина, и
потаскуха-прачка не имела бы никакого таинственного отношения к
его делу, даже отдаваясь время от времени важным судейским,
а она мало того что имеет, но очевиднейшим образом служит
одной из бесчисленных шестеренок, обеспечивающих вращение
всего механизма судопроизводства. Все на свете имеет отношение к
процессу , прямо говорит Йозефу К. Титорелли, являя собой
зримое и несомненное доказательство этой не дающей спуску
тотальности. Именно поэтому подсудимый должен быть бдителен и
подмечать, как наливается величественным и грозным значением
каждая мелочь, обрисовывая собой скрытую механику тяжбы ведь
от этого зависит его судьба. С самого начала процесса
подсудимый поставлен в известность, что ошибок у арестовавшего
его ведомства не бывает и что ему предстоит дать ответ перед
Законом, отменившим предшествующую обыденность ради Страшного
Суда и структурировавшим ее для нужд этого невиданного, но
не терпящего отсрочки судилища. Загадка мира Процесса в том,
что он весь, целиком, до последнего фибра, переделан,
преображен не для чего иного как для прений лицом к лицу Закона и
Йозефа К. Все в нем, в согласии с притчей о привратнике у
входа в сияющие чертоги Закона, подчинено этому смыслу, не
имея сепаратного прочего, а беда Йозефа К., неосмотрительно
(или, наоборот, прозорливо, но, во всяком случае, по
собственной воле) позволившего себе ускользнуть в кошмар от ответа на
еще не заданный вопрос о вине состоит в том, что он
отказывается понять это сразу и сразу все упускает.
Сомнамбулическая и несвязная фабула Процесса с первых страниц неумолимо
нацелена на развязку, а какова будет развязка, ясно уже с
визита инспектора, извещающего Йозефа К. об аресте, который
удивительным образом не влечет за собой ни взятия под стражу, ни
вообще чего-либо обременительного, и о котором, пожалуй,
можно было бы и не объявлять, пробудись Йозеф К. прежде, чем
неудобное положение тела населит его сон и его комнату двумя
как с неба свалившимися развязными незнакомцами.
Не проходит и часа с начала действия, а Йозеф К. уже обречен, и
обречен не в наказание за неведомую вину, а в ответ на
неспособность и нежелание видеть в происходящем нечто большее, чем
кошмар: кошмар можно пассивно претерпевать и пережидать, а
избранничество вынуждает к некоей перемене помыслов, однажды
названной раскаяньем и требующей от человека всех его сил, как
о том не раз и не два говорят Йозефу К. люди, лучше
представляющие ситуацию не потому, что они с ней вровень, а потому,
что они-то ее и слагают и вне ее лишены значения судейские,
адвокат, священник и несть им числа. Выбирая кошмар, Йозеф
К. обрекает себя на трехсотстраничную неспособность наладить
должную линию поведения, а, между тем, эта линия существует
и ведет не только к коммерсанту Блоку, чья участь, кстати
сказать, не предрешена, ибо он-то судится с Законом всерьез,
но и к тем прекрасным легендам о полных оправданиях, при
которых уничтожается самая память о процессе и на которые
потому невозможно сослаться перед судом. Йозеф К. обречен с
первых страниц, поскольку в неразберихе кошмара всегда отыщется
какой-нибудь проживающий в провинции дядя, примчавшийся
вызволять племянника из беды, или другой несуществующий персонаж,
обязанный появлением логике сна и нарастающему желанию
освободиться от его пут, а в мире, переоборудованном под процесс
и только процесс, ни нелепости, ни случаю места нет, иначе
события потеряют их телеологический вектор, вселенная
рухнет, и даже кошмару не станет, чем оперировать. Йозеф К. имеет
дело не с людьми и обстоятельствами, а с голыми сущностями,
не скрывающими своей нищеты и потому вольготно чувствующими
себя и в нестерпимой духоте канцелярий, и в позорной
коллегии подпольной адвокатуры с дырой в полу, куда проваливаются
посетители, и в каморке мазилы Титорелли, водящего странную
дружбу с оравой грязных девчонок, тоже имеющих отношение к
судопроизводству, коли уж они забрели в сюжет.
Мир Кафки наоборотен, как архетип двойника: как кошмар он набит
случайностями, готовыми обернуться и на пользу, и во вред, зато
с его изнанки, как подстилающая реальность высокой пробы, он
сурово детерминирован и не дает отклониться приговору, будь
то обвинительный или оправдательный, ни в одну из кривд
произвола, куда его кренит сиюминутная оказия обстоятельств.
Именно поэтому Закон справедлив. Священник правильно укоряет
Йозефа К. за то, что тот слишком много ищет помощи у других,
не видя, что помощь эта ненастоящая. Ненастоящая же она
потому, что ненастоящи эти другие, ведь Лени, к примеру, вовсе
не женщина, а ангельский чин, лишь из снисхождения к
подсудимому, который не желает признать себя подсудимым, рядящийся
под сдобную телку.
К чему все сказанное?
К тому простому соображению, что двадцатый век совершенно
самостоятельно, без всякого вмешательства Закона и вообще правосудия,
сделал из девятнадцатого другой мир, которого Кафка не
предвосхитил, как трактует распространенное заблуждение, и в
котором классический Процесс , сколько бы леденящей силы он ни
хранил для читателя, невозможен. Сошлюсь в подтверждение на
несколько фрагментов родного советского нарратива,
бесконечного в этом смысле, как список кораблей у Гомера.
Героя шаламовского рассказа, обреченного на смерть силой более
тотальной и неумолимой, нежели Закон Кафки, выручает прихоть
ничтожного до безымянности оперуполномоченного,
заинтересованного в безотказном, с каллиграфическим почерком писаре. Такая
же ничтожная по ее роли в системе заключенная-регистраторша
спасает другого ээка тем, что при переоформлении его
документов пропускает в аббревиатуре, какой клеймен каждый лагерник,
ничтожную литеру Т, означающую троцкистский и не
оставляющую человеку никаких шансов. Летописи эпохи, осатанело
перерабатывающей на фарш миллионы, полны рассказов о людях,
избежавших ареста своевременной сменой местожительства, как это
случилось с Надеждой Мандельштам и как совершенно не может
случиться у Кафки, потому что с исчезновением злоумышленника
лопнет ось его мира.
В мире, выдавшемся на обломках Австро-Венгерской империи, где кошмар
отлучен от гармонии, преображавшей его в избранничество,
нет ни гибели, ни спасения.
Предвидение Кафки не оправдалось. Ему казалось, на месте Бога всегда
пребудет какая-нибудь организующая высшая сила, пусть даже
это Закон, затевающий непосильный для человека Процесс. Но
век обманул своего пророка. Век сочинил метатекст, где
Процесс вторит Книге Иова, оставляя коллизию настоящего
неопознанной. Кафку это нисколько не умаляет, однако, ставит перед
вопросом: что после него?
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы