Комментарий |

«Свобода первична по отношению к выбору»

«Свобода первична

по отношению к выбору»

«Зоотехнология» - так назывался журнал, присланный мне Александром
Иличевским по Интернету несколько лет назад. Там были статьи по
истории изобретения шифровальных машин и обзор достижений Силиконовой
Долины с пейзажными отступлениями от описаний компьютерных программ
в холмистый рельеф Сан-Франциско. Созерцательность в представлении
технических моделей была, конечно, от поэзии. Рассказы об изобретениях
сопровождались детальными чертежами, были показаны валики с шипами,
узорчатые ключи и другие формы, говорящие о неизвестных здравому
смыслу улиточных путях к загадкам в обход очевидности. Было ясно,
что и автор и редколлегия этого Летучего Голландца новых технологий
склонны к навигации в нелинейной логике. «Зоотехнологи» поместили
также и статью о теореме Гёделя о неполноте, которую так любят
все художественные натуры, потому что она говорит, что доказательство
включает в себя недоказуемое, и логика не исчерпывает описание
мира. Во всяком случае, какая-то одна логика, потому что существует
их множество. Проблема, однако, в том, что в быту сплошь и рядом
мы встречаемся именно с постоянной нехваткой логики, и если бы
не изощрённые психические фильтры, отвечающие за чувство юмора
и распознающие комическое, мы бы давно потеряли мастерство пропускать
нитку в иголку, соединять болты и гайки и возвратились бы в прах,
не оправдав доверия Провидения. Но в художественном тексте интуиция
сама выбирает необходимое «количество» логики, и в случае Иличевского этот баланс нашёлся в стиле его первых прочитанных мною вещей.
Математика была его оригинальным жизненным опытом, непосредственным,
как любой другой труд. Формулировочный стиль аксиом и утверждений
отозвался в интонации и ритме его фразы, в стихах и в прозе.

После окончания московского Физтеха Александр Иличевский в начале
эры ельциновского капитализма оставляет Россию и проводит несколько
лет за рубежом. Страны, формации, языки нарезались и смешивались
в таком темпе, что казалось - могут в одночасье поменяться полюса,
названия планет и стихий, политические ориентации, половые отличия,
все, что угодно, представления о носителях власти в том числе.
Зазевавшийся молодой человек – герой повести «Дом в Мещере» -
чуткий к анализу своих восприятий и толком не решивший, что происходит
вокруг, не успел и глазом моргнуть, как его более восприимчивая
к положению вещей спутница сделала блестящую карьеру и почувствовала,
что такое власть над теми, кого она опередила в приспособленности
к наступающим обстоятельствам. Этот портрет нам знаком. В «Спекторском»
Пастернака: «Она шутя отдёрнула револьвер/ И в этом жесте выразилась
вся».

Героиня повести, Катя, скорее «тихоня» по складу, чем амазонка,
– психолог, работает в хосписе, где содержатся неизлечимые больные,
нашедшие средства обеспечить свои последние месяцы медицинским
уходом. Задача заведения, основанного в России американцем Кортезом,
– подготовка терминальных пациентов к их фатальной участи в атмосфере
психического равновесия и облегчение страданий «переходного периода».
Этот дом обречённых представляет сложный этический и архитектурный
проект, систему средств, медицинских и психологических, которые
Кортез разработал и внедрил по всему миру. По сюжету, героиня
оставляет своего друга (Глеба) и пропадает на несколько лет в
проекте Кортеза, помогая налаживать дело и искать клиентуру. Как
раз в начале повести мы находим героя только-только выходящим
из травмы разрыва, как вдруг он получает от своей бывшей возлюбленной
письмо, доставленное странным горбатым посыльным, который заманивает
его в хоспис: герой бросает едва упорядоченный быт, работу, съёмную
квартиру и едет в глухое Подмосковье, в охраняемую зону, где дверь
за ним захлопывается. Глеб решает сбежать из хосписа, хотя это
и есть единственное место на свете, где среди ожидающих смерти
пациентов они могут встречаться с Катей. Герой под полным контролем
у своей Цирцеи (получившей от Гермеса серьёзные познания в области
травной медицины и оккультных знаний), подчинённый ритуалам, разработанным
Кортезом и его командой. Писателю важна не тема распределения
власти с участием женщины в социальных структурах (о них вообще
нет речи в открытую), а то, что эта власть связана с инерцией
«производства» смерти и ничего общего не имеет с положительным
знанием. Катя не представляет, как можно существовать с Глебом,
и она предана идее Кортеза, его бизнесу: «Я вижу, ей не только
ужасно интересно, к а к мы умираем, но она ещё и пытается выстроить
з д а н и е нашего умирания», – говорит о ней Глеб. Метод этого
бизнеса в ускорении «пропускной способности» хосписа, чтобы «постояльцы»
не очень-то задерживались в своих комфортабельных палатах и холлах,
а побыстрее пополняли колумбарий. Отсюда и повышенная секретность
этого подмосковного «объекта». Хозяин хосписа Кортез иногда появляется
и осматривает владения. Кортез – леденящее исчадье триллера: «Он
коротко шутит, но заметно, что ждёт раздражённо и едва терпит,
подгоняя намёком. Я вижу, что шуба его роскошна и то и дело меняет
состав своего меха: то умеренный бобр сменяется пышной лисицей,
то лиса – аккуратной блестящей норкой, то изящная норка выпускает
линялые космы енота...» Протеизм Кортеза включает и очаровательную
корректность по мере необходимости.

Как чувствует себя герой в атмосфере несвободы, для которой, по
всему, подходит метафора матриархата? Пантеон матриархата (Диана-Селена-Геката)
с приходом власти мужчин трансформировал женские роли в проституток,
соблазнительниц, блаженных идиоток, но уже в Новое Время и далее
– в модернизме – этим маскам возвращается постепенное участие
в формах власти. Разговоры о гендерной революции как раз и свидетельствуют
в пользу появления признаков нового матриархата, обозначают тяготение
мужского начала к промежуточности и андрогинности. К традиционным
в патриархальном раскладе женским ролям в наш век добавляется
ещё психолог и медицинская служительница в свите Танатоса. Святое
писание этого коллектива – книга под названием «диссертация» (в
этом слове, входящем в состав образа героини, пока я читал Иличевского,
я услышал внутреннюю рифму к «Цирцее»), особый жанр фаустовского
подхода к жизни, где судьбы – это истории болезни. Но у Глеба
нет ни сил, ни способностей к ненависти, его восприятие хаотично,
расфокусировано, множественно, и черты его возлюбленной смягчены,
особенно к концу повествования. Энергия любопытства и заинтересованности
в происходящем далеко опережает попытки кого-то обвинять и тем
более настаивать на приговоре. При своей неуёмности, эвристичности,
провокативности Глеб остаётся созерцателем на протяжении всей
повести.

О возможном диагнозе Глеба мы узнаём из двух-трёх строк, и это
всего лишь неуверенные предположения о поражении зрительного нерва.
Его состояние – это необычное видение, которое влиятельнее радикальных
оценок, не свойственных его натуре в принципе. Пик интеллектуальной
и физической активности Глеба – сон, остановка события, ревизия
укрупненной детали, пауза вместо чёткой реакции, недоумение перед
развернувшейся перенаселённостью не стоящего на месте пространства,
психическая открытость в ответ на открытость реальности. Его движения
по площадке, на которой разворачиваются события, обычно внезапные,
немотивированные перемещения: уснул в одном месте, очнулся в другом;
падения, прыжки, перелёты (как в кино, без особых повреждений),
затяжные левитации, дающие время для вступления новой темы, поворота
в размышлении или истории. Физические перспективы нарушены, но
так же и смысловые, в зависимости от яркости образа – здесь и
сейчас, часто вразрез логике повествования. Как раз Горбун – образ,
появляющийся в перспективе, именно обратной своему достоинству
в фирме Кортеза. По должности он – номенклатура, ответственный
за часть общей программы, начальник, но автор даёт ему задачу,
несообразную с его социальным масштабом, и посылает его зимой
бродить, как бомжа, вокруг мусорки, жить впроголодь и играть дегенеративного
калеку, который должен пробраться в квартиру к Глебу, войти в
доверие к удивлённому и заинтригованному хозяину, и в конце своей
миссии доставить молодого человека в хоспис, где Горбун снова
оборачивается монструозным иерархом царства мёртвых. Звучит неправдоподобно.
Но для автора, видящего и рисующего, как ребёнок, важно изобразить
на переднем плане именно такую форму, естественную для восприятия
героя и смысла момента, а не сверку с обыденностью.

Проза Иличевского ритмически строится применительно к голосу и
психическому состоянию говорящего. Фраза, кажется, слишком длинна
для его героя, который думает или реагирует на сигналы извне быстрее,
чем построится предложение. Наверное, будь там больше эллипсности,
грамматика не казалась бы такой нерасторопной. В ритмический период
фразы успевает закрасться сомнение или встречный вопрос; инверсии
учащаются, чтоб завернуть эту фразу вспять, передать нерешительность
внутренней речи свидетеля и действующего лица одновременно. Герой
здесь – словно мерцающий фантом между пространством высказывания
и происходящим. Иногда эта проза нарочито ритмизируется, и мы
читаем почти стихотворную запись. Голос героя отгораживается от
бытовой речи и передаётся поэтической, условной, как если бы абстрактные
фигуры включали в документальную съемку.

Голос автора – явление синкретическое, не представимое в чистом
виде. Этот голос, если понимать под этим экзистенциальное намерение,
заключённое в форме высказывания о предмете, не сразу нашёл в
прозе Иличевского своего «звукооператора», подчищающего и делающего
склейки такой фонограммы. Голос и стиль ищутся взаимно, и я думаю,
этот процесс никогда не может однажды считаться законченным. Мне
не кажется, что голос и стиль находятся в подчинении, что голос
- часть стиля, ведь бывает и наоборот, когда автору представляется
стиль яснее, чем возможность говорить на его языке и тем более
наделить им действующее лицо. Голос, конечно, просветляет и ориентирует
стиль, способствует его уместности в ожидаемом мире и тексте.

У Иличевского поиски голоса получили свой творческий и даже издательский
сюжет. «Дом в Мещере» и «Нефть» были приняты издательством довольно
неожиданно для автора, попутно писались другие вещи - «Случай
Крымского моста» и «Бутылка», которые качественно меняли писательскую
технику. Когда «Бутылка» была закончена, стало как-то понятно,
что именно этот длинный рассказ может считаться тем удачным сочетанием
стиля и голоса, характера и логики повествования, который хотелось
бы закрепить или развить, удержать эту литературную «явь». Поскольку
книга печатается не за один присест, и существуют обычные рабочие
моменты в подготовке рукописи, одним словом, отпущено сколько-то
времени и возможны вмешательства и перекройки, автор решил переписать
всё предыдущее с позиции более поздних результатов. В истории
литературы такие случаи не редки, хотя на более отдалённых дистанциях,
когда произведения разнесены периодами, сменой эстетических предпочтений
(переделки Белого, Пастернака и Сельвинского), политическими обстоятельствами
(передатировки работ позднего Малевича, выдававшего своё творчество
конца 20-х за предреволюционное, извинительное) или рыночными
ситуациями: например, «омоложение» картин Кирико, более ходового
на своём начальном этапе. У Иличевского «переписывание» вызвано
другим импульсом и осуществлено в зоне одного лабораторного стола.
Это не просто взыскательность, это нервный накрут, дьявольская
непримиримость к фальши, маниакальный перфекционизм. Это наглядное,
спазматическое формирование, лепка индивидуальной манеры, когда
внутреннее время, обеспеченное недостижимой свободой, катастрофически
сжимается, при том, что внешнее – совсем не торопится, ведь российская
хроника сравнительно однообразна: устоявшееся отсутствие эстетических
новшеств, рутинный конформизм, обиходность чеченской войны, незавидный,
зато стабильный имидж на мировой карте после развала империи,
и, в общем, «всё как у людей». Хорошее время, чтобы прислушаться
к голосу, к его возможностям. К самой природе этих возможностей.
«Свобода первична по отношению к выбору», – говорит пациент хосписа
Стефанов, альтер эго героя.

январь 2003г.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка