Побеги смысла
…в перекладинах смысла волнует запах
сруба…
Татьяна Щербина
Творчество Татьяны Щербины лакомое пространство для наблюдения за побегом и прорастанием смысла стихотворения, который питают и запахи звуков («целуй, цели и, цели подражая, / открой меня!»), и приправы префиксов («развеять развлечь расслабиться»), и протеин тропов («в раковине рта»), и «нервные окончания» и даже рифмы-метафоры («птицы/ресницы», «иглы/гиблы», «войны/накалены»).
Пространство это длиною в четверть века и толщиною в 500 страниц движения речи по жилам поэта включает в себя стихи Щербины из всех опубликованных ею книг и из нескольких неопубликованных. Обычно такие сборники делаются в хронологической последовательности от ранних стихов к сегодняшнему дню. Для Щербины более естественно представить свое творчество в обратной перспективе. Весь первый раздел состоит из стихов, которые не были опубликованы в книгах, все остальное печаталось в разных сборниках, в том числе самиздатских. Читателя ожидает приятный сюрприз – две не печатавшиеся раньше поэмы «Харон» и «Лебединая песня». Любопытно, что зрелый поэт отбирает из своих ранних книг.
Щербина - поэт оригинальный и мощный. Художественный спектр ее поэтики совпадает с цветным спектром мира, не зря она «желает знать, где сидит фазан». По цветовой палитре и по способу описания мира ее можно сравнить с Иосифом Бродским, а по звуковому богатству («Снег истоптан, испит и истаскан») и силе страсти с Мариной Цветаевой. Если от Бродского она унаследовала сам тип художественного мышления, то от Цветаевой – упругость стиховой ткани. Все конкретное многообразие мира увидено через телескоп, все время меняющий направление. Меняется и сам глаз, в него смотрящий: «как выглядит мир, если глазом не нашим смотреть».
Она не отказывается от знакомой нам императивной интонации Бродского и не чурается внезапных переходов с торжественной речи на пародию, иронию и чистую лирику. Ирония, особенно самоирония – редкое качество у поэтов женщин. Щербина обладает ею сполна:
За коня за призрак отдала полмира, целый мир, коль внутренний брать мир. Грустно ль, знать хочу, вдове вампира, что ушел в иной, бескровный мир.
Вот так по-мужски, с шекспировским эхом, описывает она потерянную любовь, заговаривая её тавтологией слова «мир». Любовная лирика Щербины кажется нарочито прозаичной и будничной («я всё как лошадь, загнанная в мыле / под стать качку»), пока не заметишь по-цветаевски неожиданные концовки: «жизнь без тебя, в раздоре и печали, / моя любовь» или «Я хочу быть с тобой до последнего дня / и потом, и потом, если можно». Она безусловно вернула тему любви высокой поэзии. Однако несмотря на обилие любовных стихов в книге «Жизнь без», в них мало эротики. Один из ее натюрмортов – выцветший купальник, халат, грубая листва, ботинки и подруга в траве с «дураком длинноносым» – напоминает картину Френсиса Бэкона (Francis Bacon): голая электрическая лампочка без абажура, матрас из старых газет на полу, стул, полотенце и неуклюжие тела. Предметы конкретного мира и люди, без намека на эротику. Такие стихи вас больше беспокоят, нежели волнуют. Поэт осознает, что остались еще «линии и пятна, / не пойманные в сети натюрморта».
И все-таки мы имеем дело с миром женщины, современной, красивой, сильной, независимой и трезвой:
Надежда умирает не последней. Любовь и в коме дергает крылом. Копытом или вот еще намедни пошевелила сломанным ребром.
Не менее мужественны её автопортреты и блистательно ироничны: «Я, всадник табуреточный на кухне»; «Я пахну любовью, наверное, спермой и потом»; и самоуничижительный портрет: «Я лепесток, я лепет, я лепешка». Она может быть по-пушкински игрива: «Душа сидит с огарочком в руке, / отталкивая землю ножкой».
Ее стихи наполнены конкретными вещами и предметами («я против глаголов / и за – предмет»), о них можно сказать то же, что Франческо Берни сказал о стихах Микеланджело: «Он говорит вещи, а вы говорите слова» (Egli dice case e voi parole). Даже лирическое «я» овеществляется в метафоре-копуле», создавая живописный стих: «Я – засушенная роза, замороженный карась.
Сквозные мотивы ее поэзии – русская история, русский народ, язык нации и поэзии, сотворение души человека. Поэт живёт в потоке истории и чувствует все её запруды и водопады.
Щербину интересуют люди, города, история, социальное время. Даже самые изощренные её стихи уходят корнями в наше историческое прошлое, каким бы оно не было брутальным. Достоверность описания нашего заблудившегося отечества пугает своей дерзостью: «а страна такая зверская большая, / выпить кровь ее медвежью или бычью…/ смерть с серпом глядит исламским игом», где народ гуляет «по тропе империи». Для СССР она находит метафору-неологизм: «И любые узоры от бритв – / это кровавые полосы кода: / СССР – Трагедистан.» Её стихи не закрыты для событий сегодняшнего дня: «себя начиняют взрывчаткой зловещие тени». Не менее дерзки и парафразы пословиц и цитат-клише: «А русская душа – костер в потемках» или «А я не заслужила лучшего / в российских судорогах родиться, / я здесь зависима, приручена…» Она не отчуждается от потока истории и никого не винит: «но в том, что здесь начнется нами, / никто не будет виноват». Историю она изучает постоянно и видит ее в движении и некой неизбежности, видит все точки бифуркации истории. Так же она воспринимает и человеческую жизнь как многослойный процесс, как многосоставной мир.
«Диалог с ангелом» свидетельствует о том, что у Щебины есть своё представление о небесной иерархии и что она озабочена вечными вопросами:
Почему не живётся легко, как по маслу, по льду? … мы же знаем, какими должны были стать или быть сами мы, наши связи друг с другом, и с Богом.
Как и Бродский, Щербина поёт гимн русскому языку, гимн кириллице, находя самые нежные слова для самых нежных букв: «Л – легкий листик лесной и лисичкина льнущая ласка» («Алфавитный порядок»); «А в цинке и в меди / бедные буки, важные веди, / дутая дельта, сигма соседей в омеге окна». Язык во всём цвете его метонимий, описан то в терминах предмета, то наделён свойствами человека:
Попирая глаголы Земли, мы лежим на снегу Поэзии, рукой обводящей Наготу Сцены. И я беру её руку – строку.
Язык и реальность то отождествляются, то отделяются. Вы чувствуете, что язык начинает жить собственной жизнью, диктует поэту следующее слово, и тогда пространство словно раздвигается. Пленяясь магией звука, как в стихотворении «Часы Ч», поэт творит свою симфонию:
Печаль початая, как ноль влеченья, как боль внучатая от источения волны с частицею частей волнующих. О чем печалиться в мечтах все чующих: что вскок не выскочит, в печенках сидючи, и слов не выцедит, продувшись в ситечко, фонтан не вспучится пучком безбашенным над очи-черными, над отче нашими…
Прорастая звуками, мелодия «ч», «продвигая громоздкое тело речи к его итогу», склеивает стихотворение в единое осмысленное целое, оставляя в на сердце читателя столько же царапин, сколько раз повторяется звук «ч» в этом стихотворении. Мы как бы видим язык в действии: звуковые волны выплёскивают за пределы логики («Алезья из языка изъята»), поэт прислушивается: «Что за секрет на ушко / мне шепнут?» Ей словно открываются звуковые клетки языка:
Что нет мучения – в том плюсик скрюченный в плюс к ощущению, что жизнь замучила по совокупности и по чуть-чуточке. Несусь по улочке, всей дозой суточной конечность чувствуя, час ч – причастия себя к отсутствию. Сейчас я в частностях, в изжоге ягодной и в кофе чашечкой, в лучах нарядные блестят мордашечки.
Редко кто умеет так виртуозно оркестровать звуки, образы и композицию, создавая неповторимую мелодию: «слух мой из кучи вещей / свой звук извлекает, копается в спутанных струнах». Смыслы не только летят, бегут, они текут и исчезают: «Смыслы смылись, оставив в руке обмылки». Иногда её аллитерации достигают устрашающей красоты «буйств, безумств и бесчинств» и хочется повторить вопрос поэта: «Сколько вас, химеры смысла?» Отточенное мастерство Щербины поощряет наши поиски.
«Размах крыла» поэта выдают словарь и рифмы. Последние уютно располагаются на любой ветке стиха – в начале, в середине, в конце: «Такая грустность на меня напала / напалмом имени Сарданапала». На «гр» грустности отзывается воронье эхо «кр-рк» – кровь, наркотик, вечерком. Рифмы начала строк звучат, как выстрелы: «Суд! Абсолют. / Спасут! Абсолют. / Салют! Абсолют». Через строфу они повторяются, меняя позицию и силу удара: «То суд, то спасут, то салют – быть не может…». Внутренние рифмы для Щербины – норма: «Я сжалась в горстку зерен, и лист руки, узорен». Похоже, как и Бродский, она знает все русские рифмы наизусть, никогда не повторяется, ищет новые, иронизирует над старыми, рифмуя «любовь» с «морковь», а «бытия» – с «ея». Бродский гордился тем, что нашел новую рифму для слова «любовь»: «любви / Лови!». Щербина, словно соревнуясь с ним, рифмует «ТиВи / любви» или «любовь/ off», а «постель» с «Те же л…». Несмотря на то, что у них разные метрические системы, Щербина, как и Бродский, рифмует между собой преимущественно имена существительные, и только изредка существительные с глаголами или служебными словами:
Я в интернет, как в интернат Сиротка, семеню на ощупь, Все в паутине, под и над Тем, что душа взыскует в нощи.
Её словарь не чурается аббревиатур («www – новопрестольный город») и иностранных слов («Букв охапки / я шлю ему в Times New Roman), технических терминов (килобайт) и разговорного стиля («соплей, жисть»), и даже самых смелых вульгаризмов («на съёб», «блядь», «хуетень»). «Все мы дети какого-то словаря», – пишет Щербина. Сама она вышла не только из Даля и Ушакова, но и из Рунета, ибо явно покровительствует словарю компьютера, назвав стихотворение «Рунет», а сборник эссе «Лазурная скрижаль» – светящаяся доска экрана: «Лазурная скрижаль – новое возвращение к скрижали каменной или глиняной: есть я и мироздание, между нами – возможность откровения». Разум она напрямую связывает с компьютером: «мой мозг, жесткий диск, называемый интеллект». Это можно истолковать как попытку понять себя, зайти с обратной стороны. Ее стихи вопрошают к высшим силам и в то же время адресованы сегодняшнему читателю уже одним выбором современной компьютерной лексики. Включив терминологию современной техники в поэтическую речь, Щербина справедливо может чувствовать себя первооткрывателем:
На современном русском языке людей колбасит, плющит и ломает, и мне в моём закукленном мирке набор из грустных слов достался к маю.
Щербина признается, что она страдает комплексом Колумба, потребностью путешествовать и что-то открывать, не столько для человечества, сколько для себя: «Путешествия – это попытка проникнуть в другое – время, обычаи, людей».
Прошу тебя, уедем далеко! Не слушай: я пою и мне легко. А дом, куда зову, в таком пути, Что никого не взять, одной идти.
В сборнике мы найдем стихи о многих столицах мира и российской провинции. Всё, о чем пишет Щербина, исследовано ею и тщательно изучено. Её зрение, как у орлицы, с той разницей, что смотрит она на мир не с птичьего полета, а изнутри самой жизни, замечая в ней «царапинки на дереве стола» и «след ступни бабочки». В ранних стихах ее внутреннее зрение особенно острое. В зрелых оно переместилось вовне, поэт стал дальнозорким и видит общий замысел Вселенной. У неё даже есть эссе о зрении. В описании человека она предпочитает синекдоху, хотя отдает дань и метафорам-копулам: «сердце – ком воображенья»; понимая, что «у тела тыла нет и веры нету», она расчленяет тело на части: «рана рта», «кровь – самородное вино из бочек». Бабочка-душа «сыплет… пыльцу на лету», перелетая из стихотворения в стихотворение. Не менее трезво описано вдохновение:
Гул в башке, спазм башенных перекрытий и балюстрад, будто землетрясение где-то там под настилом, молниевый разряд.
А процесс рождения стихотворения очищен от романтических красок: «В раковине рта булькает вода: / буква пробка кляп».
Речь идет о глубинном восприятии глубинного же процесса творчества. Мы догадываемся, что заставляет поэта «обуквить» увиденное и прочувствованное.
Щербина не держится за один определенный стиль или за один излюбленный жанр, хотя предпочтение отдает короткому стихотворению. Но разнообразие удивляет нас. В каждом сборнике мы найдем то поэму, то сонеты, а то и драму в стихах. Она упражняется в хайку и в лимериках. Замечательно, что в этот сборник включены стихи из ранних книг, теперь совсем не доступных. Они отражают интенсивные поиски своего пути и расцвет таланта Щербины. Она никогда не мечтала стать поэтом, уничтожая все написанное. И только, когда фонтан прорвался, она поняла, что поэтическая речь – это её естественный язык. Писать для нее стало возможностью узнать что-то новое. С самого начала в учителя она выбрала Бродского, которого считала и считает первым поэтом России: «Мне хотелось подражать Бродскому, не его характерной интонации, не его манере письма… но его отношение к языку, к рифме, дисциплину слуха я старалась перенять». Сознательно или неосознанно, она переняла у него, возможно, самое главное: его отношение к языку, что позволило ей перестроить пути трансформации реального мира в поэтический. Как у Бродского, метафорическая поэтология Щербины зиждется на четырёх китах: Дух – Слово – Человек – Вещь. Язык и вся его метонимия отождествляется, сравнивается, противопоставляется всему остальному миру: «Язык тесноват как тело, хоть вешайся, выйди из языка. / Стихи – такие же люди, пальцы рифм дрожат…» Слово для Щербины – её двойник, её тень, её Дух: «чтоб в дурной бесконечности вставить слово». «Я», мерой которого является человек, может быть трансформировано и в вещь и в слово. «Я» перед Богом – больше самого себя: «Кто идет перед словом – знак дарит». Сравнение и отождествление языка, его слов, его букв с человеком («мне бы букву вниз протолкнуть как тромб») столь же убедительно, сколь и подозрительно. Одновременная несовместимость этих категорий и их тождество объясняет истинную природу ее поэтики: «и прочий мир, открытый и большой, / где самой главной фишкой было слово». Щербина в своём квадрате соединяет противоположные края зияющей пропасти между Духом и Ничто, тем самым максимально усложнив концепцию человека: «Что ж, получился б я «никто», / Раз не узрит меня никто? / – Напротив, – шкура мне в ответ, / Кто «где», тот «кто», ну так иль нет?»
Наше внимание должна привлечь то, как личность автора отражается в тексте: «Я – суть изобилья, излишеств, изобретений!» В стихотворении «Хвост», которое начинается интригующе: «Мой позвоночник требует развитья» лирическое «я» нарисовано средствами самого рассудочного тропа – метонимии: уши, хвост, копчик, зубы. Так еще никто из женщин не рисовал свой автопортрет. Проблема автопортрета выводит нас на множество других вопросов, так или иначе связанных со стратегией лирического письма Щербины. Так в описании отражения смотрящей «в зеркальце» Сапфо («Сапфо и Алкей») можно усмотреть попытку уточнения отношений между поэтическим словом и бытием вещи. В образе зеркальца можно увидеть указание на невозможность полного слияния звучащего слова и «призванного» им сущего. Ее осмысление проблемы взаимосвязи «зеркальной сущности» текста и знака особенно интересно. Мы можем настаивать на взаимосвязи «письма» (и тем самым лирического «я») с метафизикой времени. Тут следовало бы проследить так называемые негативные факторы, порождённые концепцией времени и влияющие на лирическое «я». Как тотальности «я» у Бродского постоянно грозит Ничто, так движение времени и приближение смерти, как «низкий потолок, зависли» над высказыванием:
Я старею, то есть, живу быстрее. Душа умеет, а тело не выдерживает времени, пущенного в пустоте. Я думаю, что смерть – это достижение скорости света.
Время – один из основных сюжетов ее поэзии. Но в отличие от Бродского, она приказывает себе «с временем не изменять Творцу». Приняв метафорический квадрат Бродского с его двусторонним движением трансформаций смысла, Щербина достигает той полноты выражения «я», которая была невозможна в классической поэтике:
Гася тридцать третий бычок, за тридцать четвертую «Яву» хватаюсь как хрен за сучок, впечатав в офсетный сачок трахейную сласть и отраву…
Тут явно «бродит близкий=Бродский», ибо побег смысла «Тридцать третий бычок» к последней букве русского алфавита («Как тридцать третья буква, / я пячусь всю жизнь вперед») как будто останавливает «тридцать четвертая «Ява», на самом деле только усиливая сравнение, «снизу вверх плетясь / по полям бумаги».
Щербина не страдает современной болезнью «дефицита собственной личности», напротив, как бы тяготится своей индивидуальностью, стараясь быть как все: «А я ведь с постной рожей уже давным-давно / хожу, мороз по коже, чесотка заодно». Понимая, что объективное знание о лирическом «я» невозможно принципиально, Щербина пошла по наиболее оптимальному пути, показав, что «я» поэта – это не только отношение к самому себе и к другому, это одновременно многообразие точек зрения на это «я». Порой она намеренно сближает казалось бы несовместимые точки зрения. Причина – в стремлении преодолеть стереотипы. Неизбежным следствием такого подхода становится то, что экзистенциалистское истолкование негативных состояний «я» отодвигает в тень уравновешенность Ничто божественным Словом и божественной волей. При этом она понимает, что «на небе есть такие вещи, / никак не обрастают слогом». Поэт озабочен многослойностью внутренней жизни лирического «я» однако не позволяет себе заменять «я» на «мы». «Никакое «мы» для меня абсолютно невозможно», – признаётся она в частном разговоре.
Щербина поэт удивительной мощи, интеллектуальной и художественной. Созданная ею ёмкая образность расширяет сжатое пространство стиха, в котором аллитерации держат напряжение (оль – оль – оро – ол – ор – оли):
Стыд, как комар, живет не больше суток. А боль, как ворон – триста долгих лет. Порыв – до первой саранчи и моли.
Побеги смысла вырастают в невиданные доселе цветы–концепты как памятники самим стихам. Иногда они напоминают огонь:
Из вязких слов леплю который день Огонь. Какой он липкий и густой! Такой густой бывает только тень.
Как Бродский, она сканирует социальные модели – метафизикой, а мироздание – собственными чувствами.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы