Лупа
С самого утра Крабов искал свою лупу. Искал и не находил. Он искал
ее и понимал, как нелепо выглядят его лихорадочные поиски,
понимал и то, как жалок он сам, потерянную лупу ищущий
повсюду. Отвратительно было то, что в эти минуты окружающие
наверняка воспринимали его не как серьезного ученого,
опубликовавшего полсотни статей о западноевропейской живописи, не как
старшего научного сотрудника Эрмитажа (правда, ушедшего на
пенсию по инвалидности), даже не как одного из жильцов этой
питерской коммуналки, а всего лишь как человека, потерявшего и
ищущего лупу, то есть предающегося странному и несерьезному
занятию. Только одна-единственная, совершенно случайная
ипостась его творческой личности становилась заметна окружающим,
и это казалось Крабову таким жестоким, несправедливым ударом
судьбы, что обжигающая обида кипела в нем.
Он отчетливо помнил, что накануне до глубокой ночи сидел,
склонившись над репродукцией «Четы Арнольфини», напряженно, до сосущей
в глазном яблоке боли, рассматривая сквозь лупу отражение
выпуклого зеркала на дальней стенке этой трогательной
бюргерской комнаты. Ему казалось, что долгое всматривание должно
привести к новому и неожиданному открытию, ведь нет, пожалуй,
во всей западноевропейской живописи произведения более
таинственного, чем этот портрет супругов с мистическими ликами
инопланетян. Деревянная ручка лупы стала мокрой от пота его
усталой и словно бы уже спящей руки. И тогда Крабов встал
из-за стола и, взобравшись на шаткий стул, открыл форточку,
откуда ввалился куб сжатого холодом, дымящегося январского
воздуха. Крабов ощутил студеные прикосновения на щеках и лбу и,
вытянув шею, приблизил лицо к форточке. Больше в ту ночь он
не возвращался к заваленному альбомами столу и даже из
комнаты не выходил, а значит, оставленная возле репродукции «Четы
Арнольфини» лупа могла исчезнуть лишь в тот момент, когда
он, взобравшись на стул, прильнул лицом к обнаженному кусочку
зимы.
Не найдя на столе лупы, Крабов почувствовал ломоту в руках и ногах.
Рассеянно взяв замшевый лоскуток, которым он протирал лупу,
Крабов поднес лоскуток к щеке, небритой и отвердевшей,
словно от обезболивающего укола.
И Крабов пошел на поиски. Он старался не думать о том, что
похититель лупы может и не признаться в краже. Но ведь никто из
соседей не смог бы правильно обращаться с лупой, никто не смог бы
найти надлежащее применение этому инструменту, который в
умелых руках способен открывать целые эпохи, города и страны,
подобно заступу археолога.
Семейство Ганецких завтракало в своей комнате. Они были нелюдимые и
всегда завтракали в своей комнате, а не на кухне. При
появлении Крабова Ганецкий встал и выключил телевизор, это делали
все соседи, потому что знали: мерцающий экран приводит
обычно невозмутимого и добродушного искусствоведа в бешенство. В
тот момент, когда Крабов вошел, в телевизоре кого-то
убивали.
– У вас моей лупы нет?– спросил Крабов
– Нет. Откуда ей у нас быть?..– безразлично отозвался Ганецкий.
– Ну…может попала к вам случайно.
– Нет, Витя, не попадала, – сказала Ганецкая. – Ты, может, кушать
хочешь? Поешь с нами. Садись, покушай. Я тебе каши положу…
Крабов смирился с тем, что все обитатели коммуналки, от мала до
велика, называют его, точно мальчишку, Витей. Только лишь
соседка Дора иногда называла его «Краб». Он свою необычную фамилию
любил, и потому на шутки Доры не обижался. Крабов знал, что
среди жильцов квартиры Ганецких принято жалеть. Их стали
жалеть после того, как ушел в армию их сын Всеволод –
высоченный русоволосый парень, похожий на былинного богатыря. А
потом все в квартире узнали, что Всеволод погиб в Чечне. С этого
времени Ганецких стали жалеть, хотя – это Крабов понимал –
правильнее было бы жалеть Всеволода, потому что это он погиб
молодым, а престарелые Ганецкие живут по-прежнему в
коммунальной квартире на Коломенской улице, оба получают неплохую
пенсию. Даже если бы был жив Всеволод, к теперешнему времени
женился бы, уехал от родителей, забыл про них, как это
обычно бывает. Крабов не мог взять в толк, что изменила в жизни
Ганецких гибель сына.
Крабов сел между толстым круглолицым Ганецким и маленькой Ганецкой.
Это был еще один удар судьбы – вместо духовного пиршества с
четой Арнольфини есть остывшую гречневую кашу с четой
Ганецких.
Потом он стоял, раздумывая, в темном коридоре, где на него
наткнулась Анна Никитична, которая тихо вскрикнула:
– Ой, как ты меня напугал! Что ты здесь в темноте стоишь? Притаился… Зажги свет.
Она сама нажала выключатель, засветилась лампочка, свисающая с
высокого потолка на длинном, мохнатом от пыли шнуре.
– Доброе утро, – сказал Крабов, пристально смотря на Анну Никитичну,
и она заметно встревожилась от этого неподвижного взгляда.
Крабов знал особенное свойство своего взгляда, который
помимо его воли останавливался и наполнялся тяжестью. Он любил
так смотреть на себя в зеркало, замечая, как темнеют и словно
бы проваливаются в глубь черепа глаза.
– Доброе. Что, Витя, что ты?..– засуетились она. О, как
подозрительно она засуетилась, будто заранее знала, что Крабов хотел у
нее спросить, и как встревоженно теребила ее высохшая рука
седую косичку, крысиный хвостик который падал на левое плечо.
Такое, как у Анны Никитичны, некрасивое угловатое лицо с тусклым
взглядом могли изобразить только нидерландские живописцы. С
соседями по коммуналке Крабов научился общаться как с
порождением своего ума, и порой ему начинало казаться, будто все эти
люди не существуют вне его сознания. Это давало ему право
говорить с ними покровительственно. Похищение лупы было
отчаянным бунтом вымышленной реальности против своего создателя,
изображенные на картине люди начали строить рожи, лягаться
копытцами, совать в нос живописцу кукиш, не понимая, что
достаточно одного движения кисти, и вся их жизнь будет размазана
по холсту, превратится в беспредметный хаос красок.
Однажды, года три назад, Анна Никитична зашла в комнату Крабова
(принесла буханку по его просьбе) и стала рассматривать висевший
над его столом карандашный потрет, который тридцать лет
назад нарисовал сокурсник Крабова по Академии Художеств Леша
Балахонов. Это было изображение античной статуи, бесстрастное
лицо кучерявого юноши со слегка приоткрытым чувственным, как
у девушки, ртом, плавно очерченным подбородком с ложбинкой.
Леша Балахонов рисовал тогда Крабова, это было его лицо.
– Витя, а ведь это ты! Я раньше не замечала…– сказала Анна Никитична.
Крабов не ответил.
– Да, какой красавчик!..– причмокнула языком она, глядя то на
портрет, то на присевший на краешек дивана оригинал, – Как тебя,
наверное, девки любили. Такой породистый жеребенок.
Впрочем…ты ведь и сейчас нестарый совсем. Сколько тебе лет?
Крабов по-прежнему молчал, только часто заморгал ресницами, будто
ему соринка попала в глаз. Он знал, что родился давно и умрет
нескоро. Что-то новое, преображенное тогда явилось во
взгляде Анны Никитичны, когда она посмотрела на Крабова, который
сидел на продавленном диванчике и снизу вверх смотрел на свой
портрет. Как в юности, был он сухощав и широкоплеч,
курчавая, едва тронутая белизной голова поворачивалась медленно на
полной шее, и губы, всегда влажные, чуточку приоткрытые,
двигались неспешно, словно он перекатывал во рту леденец, а
ровная кожа лица, имевшая цвет слоновой кости, делала его еще
более похожим на античное изваяние.
…И вот сейчас Крабов стоял в коридоре, терзаемый ощущениями
смятения, разочарования и тоски. Он думал, идти ли сейчас в свою
комнату или заглянуть к другим соседям. Сегодня он не просто
потерял нужный и такой дорогой ему предмет, ему ампутировали
часть тела, орган, отсутствие которого делало его никчемным
инвалидом. Крабов физически ощущал, что усеченное тело его
теперь занимает гораздо меньше пространства, чем раньше. Он
начинал презирать себя и стоял, наполняясь непролитыми
слезами.
– У меня лупа пропала… – сказал Крабов, – Ты не видела, Анна Никитична?
– Лупа?.. Не видела. Поищи получше. У тебя вон вся комната в бумагах
и книгах, немудрено и потерять. Лупоглазый!..– и на кухню
ушла, бросив Крабова пропадать в коридоре под лампочкой.
Непролитых слез в нем становилось все больше.
Минут через десять опечаленный искусствовед обнаружил себя стоящим
возле комнаты Доры, а пальцы свои увидел нажимающими на ручку
двери. Думая не столько о внезапности собственного
появления в этой части коммунальной квартиры, сколько о разумности
совершенного в беспамятстве маневра, Крабов крикнул через
дверь:
– Можно войти?
– За-аходи, Краб…– в голосе Доры звучали нотки любопытства, будто
она не знала, кто появится на пороге.
– Здравствуй, Дора…– он попытался улыбнуться.
– Привет, Краб.
Дора – смуглая молодая женщина со старческими морщинистыми веками, с
длинным носом и вытянутыми, словно для поцелуя, мокрыми
губами, широкобедрая, плотная. Она всегда источала густые и
теплые цветочные запахи, которые трепетали и скользили вокруг
ее тела, точно крылья огромной бабочки. Все родственники Доры
уехали в Израиль навечно, а почему она осталась, Крабов не
знал, но явно не потому, что ей нравилось жить в России.
На столе стояла наполовину опорожненная бутылка рубиново-красного
вина. Крабов поморщился, он ненавидел алкоголь и старался
избегать общения с нетрезвыми людьми. Табачный дым совершал в
воздухе вращательные движения, закручивая сине-зеленые кольца
и обволакивая хрустальную люстру.
– Видишь ли, – начал Крабов, – Сегодня утром я обнаружил, что у меня
исчезла очень дорогая мне вещь. Я живу в этой квартире
почти десять лет, и за все эти годы у меня никогда ничего не
пропадало. Кстати, мне не приходилось слышать от кого-либо из
наших жильцов о том, что у них исчезли вещи. Словом, случаев
воровства в нашей квартире не случалось, и ты, Дора, это
знаешь не хуже меня. Тем не менее сегодня я проснулся и понял,
что меня обокрали. Да, очень дорогая и нужная мне вещь
исчезла, и я совершенно уверен в том, что я не потерял ее, а она
была именно украдена…
– Ну и что за вещь?– спросила Дора, подергивая поясок халата.
– Это моя лупа!
– Лупа?– засмеялась Дора, открывая желтоватые прокуренные зубы.
– Лупа…– тихо сказал он, чувствуя, как смех Доры пробуждает в нем раздражение.
– Ты, Краб, еще здесь поищи свою лупу!– сказала Дора и распахнула
полы халата, который, как выяснилось, был надет на голое тело.
Крабов без особого интереса посмотрел на ее живот. Дора
выставила вперед пухлую ногу, отводя рукой за спину дырявую
полу халата. – Ну, поищи вот тут…
– Там нету, – убежденно сказал он.
– Ты уверен?– спросила Дора, пританцовывая на паркете босыми ногами.
Крабов понимал бесцельность диалога с глупой женщиной, и ему было
скучно смотреть на ее лоснящийся, как дельфиний бок, живот.
Сейчас от нее не пахло цветами, скорее – квашеной капустой. Он
привык к тому, что когда по какому-нибудь делу заходит к
Доре, она непременно свой белый живот ему покажет. Хотя, надо
признать, увиденное под распахнутым Дориным халатом вызывало
в нем неотчетливое воспоминание о юности, однако Крабов не
мог понять, каким образом его юность может быть связана с
этими вот висящими грудями, глубоким пупком и приплясывающими
голыми ногами. Юность, тревожно замаячившая в сознании, была
близка к детству, а о детстве вспоминать Крабов побаивался,
потому что там, в этой области воспоминаний, скрывались
слезы матери, крики пьяного отца, заболевшая лишаем дворняга,
гадкая манная каша, нарывы в горле, злая учительница
немецкого и, наконец, драка с одноклассником Васькой Никулькиным,
после которой Крабов оказался в больнице с трещиной в черепе.
Дрались из-за того, что Крабов не дал Ваське списать
домашнее задание по геометрии. А ведь если бы дал, то в жизни
Крабова было чуточку больше счастья. «А ты не будь козлом!»–
помнится, невозмутимо сказал Васька выписавшемуся из больницы
похудевшему и позврослевшему Крабову. Годы шли, а покойная
ныне мать, когда Крабов совершал поступки мало понятные как для
окружающих, так и для него самого, вспоминала о трещинке в
его черепе, хотя Крабов был совершенно убежден, что дело
вовсе не в этой наверняка заросшей черепной щелочке, а в том,
что он рожден не для людского общения, а для беседы с древним
и прекрасным, для того, чтобы разгадать тайны ван Эйка,
Дюрера, Брейгеля и Рубенса. Именно поэтому голова его лишена
той банальной герметичности, которой могут похвалиться
обыватели, кочегары, дворники и прочие люди низких профессий.
– Зачем тебе лупа, Краб? Ты разве ничего не видишь без
увеличительного стекла?– хохотала Дора, быстро двигая ногами.
И вдруг она испуганно вскрикнула, булькнула горлом, запахнула халат
и сжалась, согнулась, переломившись всем телом пополам.
Смотрела она в этот момент не на Крабова, а мимо него, и,
проследив направление взгляда глупой женщины, Крабов увидел
стоящего позади себя Серегу, который не жил в их коммуналке, но
ежедневно приходил к Доре ночевать. Серега был парнем с
полностью герметичным черепом и немного побаивался Крабова,
избегал встречаться с ним взглядом. Серега работал мясником в
гастрономе, и Крабов пару раз покупал у него фарш для котлет.
– На кухне поищу!– сказал Крабов гигантскому Сереге, который робко
отступил, пропуская Крабова в коридор.
На кухне Крабов опустился на колени перед мусорным ведром и принялся
осторожно вытаскивать яичную скорлупу, заплесневевшую
хлебную корку, банку из-под рыбных консервов, пока не добрался до
заполнивших донышко ведра мокрых картофельных очисток,
которые он разгребать не стал. Все извлеченные из ведра предметы
Крабов сложил обратно, причем складывал их туда буквально в
том же порядке, в каком они лежали там прежде.
Часа два из Дориной комнаты доносились крики и возня, там билась
посуда и падали на пол предметы, скрипел паркет под тяжелыми
шагами Сереги. Несколько раз Крабов порывался постучать в
дверь Доры, чтобы они там угомонились и перестали шуметь. Можно
было разобрать кое-что из криков мясника Сереги:
«Проститутка!.. Харя жидовская…С этим…С этим психом! Да он же из
психушки не вылазит…Шла бы в психдиспансер трахаться…У-убью!» Дора
взвизгнула, как ребенок, которого ударили ремнем. Крабов не
выносил матерную брань, при ее звуках он чувствовал, как
иголки вонзаются в тело, а голос мясника Сереги был таким
отчаянным и громким, что наполнял смрадом (будто на кухне что-то
пригорело) не только комнату Доры, но и комнатушку Крабова,
который был полностью уверен в том, что матерная ругань
является признаком неинтеллигентности. Но потом все резко
затихло, и удовлетворенный Крабов прилег на диванчик.
– Мясник он и есть мясник проклятый…– неожиданно донесся из коридора
срывающийся голос Анны Никитичны. «Это она про Серегу!»–
определил Крабов и, закрыв глаза, приказал себе заснуть. Как
ни странно, организм повиновался. Снов не появилось, но зато
проснулся Крабов с ясной мыслью, которая словно бы
сформулировала себя сама, без участия спящего крабовского мозга, – и
это была мысль о клетчатой потертой жилетке с маленьким
кармашком слева. В этой жилетке он проводил экскурсии по
Эрмитажу. Крабов помнил, что жилетку он повесил на спинку
придвинутого к окну стула, с которого он выглядывал в окно минувшей
ночью. Открыв глаза, Крабов убедился, что жилетка
действительно висит на стуле. Поднявшись с дивана, он подошел к окну и
опустил руку в кармашек жилетки.
Крабов вынул оттуда свою лупу с оправой в виде лаврового венца. Он
бросился к столу и, поднеся к глазам лупу, наклонился над
репродукцией «Четы Арнольфини», словно бы спешил посмотреть, не
разомкнулись ли простертые друг к другу нежные кукольные
ручки супругов, стоящих посреди своей полутемной бюргерской
комнатки, и не разрешилась ли от бремени изможденная
беременная женщина, которая вчера ночью с таким священным трепетом
прикасалась ладонью к своему животу. В образе этой женщины так
причудливо сливались боль и счастье материнства…
Крабов засмеялся беззвучным смехом и, выпрямившись, стал протирать
лупу замшевым лоскутком.
В растекающейся тишине было отчетливо слышно, как внизу, под толщей
снега, асфальта и земли приближается к станции «Лиговский
проспект» поезд метро. Крабов всем телом ощутил вибрацию
мчащегося в тоннеле поезда.
Он вспомнил, что сегодня не брился и, спрятав лупу в ящик стола,
отправился в ванную. В коридоре он заметил, что дверь в комнату
Доры отворена и со скрипом покачивается от сквозняка.
Падающий из коридора свет вычерчивал желтый треугольник на полу
темной комнаты, и в этом треугольнике Крабов увидел брошенный
на паркет утюг. Краснели пятна пролитого вина, а на самой
границе света и темноты поблескивал осколок фужера. Самой
Доры не было видно. В ванной Крабов осмотрел свое покрывшееся
щетиной, будто солью посыпанное, лицо и улыбнулся, сверкнув
мелкокалиберными зубами.
Во втором часу ночи Крабов, оторвавшись от созерцания лица пастуха с
благоговейно приоткрытым ртом, который замер в правом
верхнем углу «Поклонения пастухов» ван дер Гуса, бесшумно вышел в
коридор, босиком подкрался к двери Анны Никитичны и
поскребся по-кошачьи. За дверью заскрипел паркет, зашелестела
материя, и Крабов понял, что Анна Никитична близко подошла к
двери с той стороны, из глубины своего бюргерского комнатного
уюта, их тела разделяло сейчас каких-нибудь десять
сантиметров.
– Кто там?..– казалось, голос ее был слабым и скрипучим от слез.
– Я! – радостным, ликующим шепотом ответил Крабов.
– Что тебе нужно, Витя? – она действительно плакала.
– Я! – торжествуя, воскликнул он.
Открыв дверь комнаты, соседка увидела наполовину освещенное светом
желтого абажура лицо Крабова с поднесенной к правому глазу
большой лупой, которая жутко увеличивала его пронизанный
прожилками белок. Этот глаз с выражением бесшабашной веселости
смотрел на нее из синеющего коридорного сумрака, и больше
ничего не было видно.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы