Русский миф, или старая песня о Родине (в контексте поэмы Венедикта Ерофеева «Москва-Петушки»)
Иностранцы очень любят поговорить о «загадочности и непостижимости русской души». Сами русские с энтузиазмом поддерживают эту тему, вспоминая тютчевскую «особенную стать», и поощряя создание национальной мифологии.
Срединное положение между Востоком и Западом позволяет рассуждать об индивидуальном пути, сплавляя в едином горниле опыт того и другого, но так и не преодолев болезненных антиномий.
«Прагматическая мысль Запада стремится всё уложить в систему привычных знаков описания <…> оперирующих чёткими моральными императивами. И неожиданно открывается формальная истина, очень удобная для прочтения бесконечности русского духа – он инаков, потому что он пьян»[2].
Миф о русских, как о самом пьющем народе – общее место. Но дело не в количестве потребляемого продукта и не в его крепости. Не важно, что пить, важно к а к. Не менее важно – к т о.
Пьянство в русском варианте – традиционный сакральный жест. Экзистенциальный опыт. Духовная аскеза. Выход из быта в
б ы т и е. Возможно, пьянство – эвфемизм чего-то иного (чего?). Только в России пьют не для удовольствия. Пьянство, как одна из категорий русской души, сопряжено с самооголением, самоотрицанием, мироразрушением, вернее разъятием его на несоотносящиеся составляющие, каждая из которых свободна для интерпретаций.
«Пьянство создаёт иллюзию освобождения от гипнотического воздействия социальных институтов, придаёт бесконечным проблемам ощущение относительности. <…> Создаётся ситуация, когда частность, самая банальная и микроскопическая по значимости, начинает претендовать на статус общей формулы жизнепонимания; раздражители уходят в контекст и их внешнее отсутствие ставит под сомнение всё то, что угнетало сознание трезвого человека. Создаются новые правила коммуникации героя с миром»[3].
Свобода, обретаемая посредством саморазрушения – очень русский путь. В советском варианте посредством саморазрушения обреталась свобода слова.
Задушевные разговоры о самом насущном, на кухне, за бутылкой – характерная черта «карнавала шестидесятых». («Пьяный трёп и диспут о судьбах родины – почти синонимы».[4])
Пьянство – не цель, но средство, метод риторического оформления происходящего. Так позиционирует себя сознание под воздействием алкоголя. Пьянство диалогично.
Будучи универсальным разрушителем всевозможных табу, алкоголь побуждает к исповеди, к метафизическому бунту, к правдоискательству. Вспомним Достоевского: «Думаешь ли ты, продавец, что этот полуштоф твой мне в сласть пошёл? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слёз, и вкусил, и обрёл…»[5]
Алкогольный бред на грани высшего откровения – исходная интенция, отправная точка путешествия «нетрезвой» души по миру, когда само это путешествие – лишь повод задаться самыми проклятыми вопросами.
В этом отношении Венедикт Ерофеев – прямой наследник русской литературно-философской мысли.
В.С. Соловьёв в своём известном сочинении «Русская идея» приводит слова И.С. Аксакова: «В России несвободна только русская совесть… оттого и водворяется мерзость запустения на месте святе, и мертвенность духа заступает жизнь духа, и меч духовный – слово – ржавеет, упразднённый мечом государственным…»[6]
Как известно, «всё было встарь» и всё повторяется, и эти мысли человека, жившего в дореволюционной России, с удивительной точностью проецируются (правда, уже с другим знаком) на ситуацию России советской, сто лет спустя.
Музыковед А. Леонтович в воспоминаниях о Венедикте Ерофееве заметил, что Россия для Ерофеева – кровавая тема. Возможно, именно поэтому его рассуждения о Родине столь сдержанны. Лишь в одном месте поэмы, незадолго до конца, ироническое повествование разрывает горестный вопль автора, снявшего на мгновение маску юродивого: «О, позорники! Превратили мою землю в самый дерьмовый ад – и слёзы заставляют скрывать от людей, а смех выставлять напоказ! О, низкие сволочи!.. Не оставили людям ничего, кроме «скорби» и «страха», и после этого – и после этого смех у них публичен, а слеза под запретом!..»[7]
Россия в поэме – какой-то «неизвестный в макинтоше», мелькающий лицами русских писателей в проносящихся вагонах поезда, в названиях станций, в мимолётных фразах «неотвратимо косеющих» героев. Да и разговоры эти не столько о судьбах родины, сколько о том, кто и как, и что пил: «Разве только социал-демократы? Все ценные люди России, все н уж н ы е ей люди – все пили, как свиньи. А лишние, бестолковые – нет, не пили. Евгений Онегин в гостях у Лариных и выпил-то всего-навсего брусничной воды – и то его понос пробрал»[8] и т.д.
Тема России в поэме, перифразируя самого Ерофеева, утверждается «антиномично», т.е. через отрицание. Разговоры ведутся, в основном, о загранице, которую никто толком не видел, но лелеет свои представления о ней, почерпнутые, главным образом, из материалов отечественной прессы.
Тезис о «загадочной русской душе», не понимаемой иностранцами, получает ироническое переосмысление: «Вот вы много повидали, много поездили. Скажите: где больше ценят русского человека, по ту или по эту сторону Пиринеев? – Не знаю, как по ту. А по эту – совсем не ценят. Я, например, был в Италии, там на русского человека никакого внимания. Они только поют и рисуют. Один, допустим, стоит и поёт. А другой рядом с ним сидит и рисует того, кто поёт. А третий – поодаль – поёт про того, кто рисует… И так от этого грустно! А они нашей грусти не понимают…»[9]
Мифическая заграница, населённая сказочными волками, подмигивающая из-за «железного занавеса», – только продукт русского невежества. Собственно, и заграницы никакой нет. В те баснословные годы «она была равна небытию».[10] Потребность в самоидентификации, в обретении внутренней центрированности, побуждает сравнивать себя с соседями, поскольку «всё познаётся в сравнении»: у нас вот так, а у них как? Невозможность пойти и самому посмотреть провоцирует на создание легенд и анекдотов[11].
Однако в ёрническом противопоставлении себя (имеется в виду национальная идентичность) – Западу нет и тени славянофильства. Скорее, наоборот. Чего стоит хотя бы такой пассаж: «Зато у моего народа – какие глаза! Они постоянно навыкате, но – никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла – но зато какая мощь! <…> Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Что бы ни случилось с моей страной во дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий – эти глаза не сморгнут. Им всё божья роса…»[12]
Горькая ирония. Собственно, сам Веничка с трудом вписывается в круг своих сограждан («у него в кармане Сартр, у сограждан, в лучшем случае, – пятак»). И похмеляется он совсем по-другому, без всякого пафоса[13] хамского самоутверждения: «Поразительно! Я вошёл в вагон и сижу, страдаю от мысли, за кого меня приняли – мавра или не мавра? плохо обо мне подумали, хорошо ли? А эти – пьют горячо и открыто, как венцы творения, пьют с сознанием собственного превосходства над миром… Я, похмеляясь утром, прячусь от неба и земли, потому что это интимнее всякой интимности!.. а эти!!! «Транс – цен – ден – тально!»[14]
Веничкино пьянство лишено каких бы то ни было черт гедонизма. Ольга Седакова вспоминает: «…в своём роде, возвышающей страстью был Венин алкоголь. Чувствовалось, что этот образ жизни – не тривиальное пьянство, а какая-то служба. Служба кабаку? Мучения и труда в ней было несравненно больше, чем удовольствия. <…> Получать удовольствие, искать удовольствий – гаже вещи для него, наверное, не было»[15].
Как видим, никакого раблезианства, никакого пантагрюэлизма. Хотя у (надо сказать), почитаемого им Рабле Ерофеев искал, скорее, свободы, свободных проявлений духа, а вовсе не гедонистических радостей. Важнее радостное мировосприятие, гармоничное единство с миром: «Заметьте, друзья, вино нам дано, чтобы мы становились как боги, оно обладает самыми убедительными доводами и наиболее совершенным пророческим даром… вину дарована власть наполнять душу истиной, знанием и любомудрием»[16].
Но герой, как мы знаем, противоречив. С одной стороны, по-детски радостное восприятие мира, искромётность, остроумные эскапады, заставляющие окружающих закатываться гомерическим хохотом; с другой – «Томится душа моя. Томится страшным томлением»[17].
И все его издевательские каламбуры, и все его язвительные панегирики – все имеют «подкладку», замешанную на – как бы «понепафосней», но, наверное не получится, – да, да, «на мировой скорби».
«Настоящей страстью Вени было горе. Он предлагал писать это слово с прописной буквы…»[18]
Горе, как акт самовоспитания. Горе, как пьянство. Пьянство, как горе… (Опять же, вариант «горя по-русски»).
В «Москве-Петушках» есть эпизод, где пьяные герои электрички пытаются разрешить «самые мучительные» социальные вопросы: «Отчаянно пили! все честные люди России! а отчего они пили? – с отчаянья пили! пили оттого, что честны, оттого, что не в силах были облегчить участь народа! Народ задыхался в нищете и невежестве, почитайте-ка Дмитрия Писарева! Он так и пишет: «Народ не может позволить себе говядину, а водка дешевле говядины, оттого и пьёт русский мужик, от нищеты своей пьёт! Книжку он себе позволить не может, потому что на базаре ни Гоголя, ни Белинского, а одна только водка <…> Ну как тут не прийти в отчаяние? <…> Социал-демократ – пишет и пьёт, и пьёт, как пишет. А мужик – не читает и пьёт, пьёт, не читая. Тогда Успенский встаёт – и вешается, а Помяловский ложится под лавку в трактире – и подыхает, а Гаршин встаёт – и с перепою бросается через перила…»[19]
Россия – страна парадоксов. Порочный круг социальных бедствий – пьют, потому что не читают, а не читают, потому что пьют – кажется, невозможно разорвать. Единственный выход – это лечь под лавку или повеситься с перепоя. Надежда на то, что русский мужик понесёт с базара Белинского и Гоголя и тем самым воплотит в жизнь заветные чаянья поэта, настолько ничтожна, что о ней и говорить не приходится.
«Русский национальный характер» стал заложником собственного мифа.
Пьянство как атрибут самобытной русской души, как своеобразная свобода от социальных условностей или пьянство как горе и злосчастие?
Обратившись к опыту «буржуазного Запада», герои поэмы выясняют, что «тайный советник Гёте, например, совсем не пил <…> сумел взять себя в руки и ни грамма не пил».60 То есть, он пил «идеально», в соответствии с концепцией Фрейда о сублимации: «Думаете, ему не хотелось выпить? Конечно, хотелось. Так он, чтобы самому не скопытиться, вместо себя заставлял пить всех своих персонажей. <…> Мефистофель выпьет – а ему хорошо, старому псу. Фауст добавит – а он, старый хрен, уже лыка не вяжет».[20]
В Европе творчество – это пьянство, в России же само пьянство – творчество. Пьянство метафизично.
«Пить – это тоже аскеза. Чтобы пить, нужно многое оставить: оставить близких, плюнуть на карьеру, выгрести до тла карманы, спать на сырой земле, закусывать акридами…»[21]
Пьянство – подвижничество?
Н.В. Живолупова[22] в своей статье о Ерофееве замечает, что пьянство осуждается христианством в ряду других пороков, как потворство телесному в ущерб духовному, и приводит слова Апостола Павла: «Не прельщайтесь: пьяницы Царства Божия не наследуют» (1 Кор.: 6, 9 – 10).
В парадоксальной вселенной Венички Ерофеева ангелы Божьи советуют герою опохмелиться хересом, Господь приглашается в собутыльники, а приготовление алкогольных коктейлей превращается в форменное священнодействие (после принятие такого коктейля человек становится настолько о д у х о т в о р ё н н ы м, «что можно подойти и целых полчаса с расстояния полутора метров плевать ему в харю, и он ничего тебе не скажет»[23] ).
В поэме Ерофеева пьянство «делает Веничку виновным перед Богом и в то же время фамильяризует контакт с ним»[24].
Как носитель «юродской» культуры («легковеснее всех идиотов»), Веничка соединяет в одном жесте мистику и шутовство, физику, метафизику и трансценденцию («ведь в человеке не одна только физическая сторона; в нём и духовная сторона есть, и <…> сверхдуховная сторона»[25]), он верит, что на т е х весах, «мы, легковесные, перевесим и одолеем».
Веничка рисует соблазнительные картины «прекрасного будущего» контролёру Семёнычу, когда «будет добро и красота, и всё будет хорошо, и все будут хорошие <…> и сольются в поцелуе мучитель и жертва <…> и возляжет волк рядом с агнцем».[26]
Подобные же хилиастические настроения «вычитываются» в пламенных речах пьяного Мармеладова: «Выходите, скажет, и вы! Выходите, пьяненькие, выходите, слабенькие, выходите, соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. <…> И прострёт к нам руце свои, и мы припадём… и заплачем… и всё поймём!.. Тогда всё поймём!.. и все поймут…»[27]
Ерофеев, с этой точки зрения, продолжает линию Достоевского,[28] предпочитая «слабеньких», тех, «кто при всех опысался», мускулистым «сверхчеловекам», героическим атлантам без страха и упрёка, прозревая в них что-то античеловеческое («Всех гадких утят он любил – и не потому что провидел в них будущих лебедей: от лебедей его как раз тошнило»[29]).
И если пьянство – это слабость (а пьянство ещё и слабость), то слабый достоин не порицания, а жалости, особенно невежа-мужик, не имеющий возможности приобрести на базаре Гоголя и Белинского.
Классический комплекс русской интеллигенции: ощущение личной вины за всех и вся, а особенно за нестерпимые тяготы народной жизни. «…Вся мыслящая Россия, тоскуя о мужике, пьёт не просыпаясь! Бей во все колокола, по всему Лондону – никто в России головы не поднимет, все в блевотине и всем тяжело!..»[30]
Очередной заколдованный круг: мужик пьёт, потому что водка дешевле Гоголя; интеллигент, олицетворяя собой небритую совесть нации, пьёт, чтобы эту совесть заглушить, потому что и мужика жалко, и за Гоголя обидно. («Этот круг – порочный круг бытия – он душит меня за горло!»[31])
Ерофеев – певец топографии заколдованного круга. Это отражено даже на уровне композиции: выехавший из Москвы герой, тщась прочертить своим маршрутом идеальную линию, поддаётся инерции закольцованной железной дороги и снова оказывается вблизи московского кольца, попутно пройдя несколько кругов ада.
Если за отправную точку принять гипотезу, что Москва – это Третий Рим, то следующее логическое звено этой цепи – «Все дороги ведут в Рим», в том числе и железные дороги[32]. А Россия, представляя собой огромное географическое пространство, вся пронизана дорогами. Сетью дорог. Можно сказать, Россия – это большая Дорога, по которой можно идти бесконечно и никогда никуда не прийти. Как если бы мы шли по кругу. Цепь, таким образом, замкнулась. Безупречная линеарность истории заменяется замкнутым кольцом мифологии со своими мифологическими координатами. С отсутствием времени. «Да зачем тебе время, Веничка? Лучше иди, иди, закройся от ветра и потихоньку иди…»[33] В любом случае, куда бы ни шёл наш герой, он всё равно попадёт на Курский вокзал.
Может быть, и бесконечность пространства – это тоже метафора отсутствия? «Мистичность России неотделима от необъятности пространств»[34].
Не случайно же тема России возникает пунктирно внутри пьяного дискурса.
Создаётся впечатление, что никакой России нет, а есть один глобальный миф – миф о России и о русской непостижимой душе, и о русском непостижимом пьянстве…
«Россия исключительно ментальна»[35].
Россия удивительно загадочна. Уж не тот ли это Сфинкс из главы «105й километр – Покров», который задавал Веничке загадки без ответов?
Уж не он ли, только в своей суровой ипостаси Демона тоталитаризма, подобно двуликому Янусу, повернулся к пьяному Ерофееву «своею азиатской рожей»?
Итак, мы наблюдаем феномен отсутствия. Время только мифологично, пространство – условно. Есть ли альтернатива этому тотальному небытию? Ерофеев интуитивно находит эту альтернативу: она в языке, в «самовозрастающем логосе», в «самовитом» русском слове. В чуде, пронесённом «через советскую мясорубку в такой чистоте, что отборно-грязный мат звучит как псалмопение»[36].
Однако, Веничку лишают и слова: «О н и в о н з и л и м н е с в о ё ш и л о в с а м о е г о р л о».
Немота – единственное, что остаётся герою поэмы.
Немота. Безумие. Небытие.
«Почему же ты молчишь?» – спросит меня Господь, весь в синих молниях. Ну что я ему отвечу? Так и буду: молчать, молчать…»[37]
[1] Из записных книжек // Вен. Ерофеев Со дна души. М., 2003. С. 432
[2] Ястребов А.Л. "Вен. Ерофеев: риторика и мифология национального характера". // Матер. тверской литер. Конф. 2000г.: http: // erofeev.com.ru / tgukonf/ 03/
[3] Ястребов А.Л. "Вен. Ерофеев: риторика и мифология национального характера". // Матер. тверской лит. конф. 2000г.: http: // erofeev.com.ru / tgukonf / 03/
[4] Курицын В. "Мы поедем с тобою на "А" и на "Ю". // НЛО. - 1992. - №1. - С. 302
[5] Достоевский Ф.М. Преступление и наказание. Л., 1974. С. 58
[6] В.С. Соловьёв "Русская идея" // Россия глазами русского. СПб, 1991. С. 327
[7] Указ. соч. С. 244
[8] Указ. соч. С. 198
[9] Указ. соч. С. 214
[10] Курицын В. "Мы поедем с тобою на "А" и на "Ю". // НЛО. - 1992. - №1. - С. 302
[11] Это слово употреблено в его первоначальном "пушкинском" смысле.
[12] Указ. соч. С. 158
[13] "Питие наше должно быть лишено элементов фарса и забубённости" - его слова.
[14] Указ. соч. С. 159
[15] Седакова О. Несколько монологов о Вен. Ерофееве. // Театр. - 1991. - №9. - С. 98
[16] Рабле Ф. "Гаргантюа и Пантагрюэль". М., 1973. С. 32
[17] Розанов В.В. Опавшие листья. (Цит. по Вен. Ерофеев. Проза из журнала "Вече". // Со дна души. 2003. С. 351)
[18] Седакова О.: Несколько монологов о Вен. Ерофееве. // Театр. - 1991. - №9. - С. 100
[19] Указ. соч. С. 199
[20] Указ. соч. С. 200
[21] Авдиев И.: Несколько монологов о Вен. Ерофееве. // Театр. - 1991. - №9. - С. 109
[22] Живолупова Н.В. "Паломничество в Петушки, или проблема метафизического бунта в исповеди Венички Ерофеева". // Человек. - 1992. - №1. - С. 88
[23] Указ. соч. С. 191
[24] Живолупова Н.В. (Там же).
[25] Указ. соч. С. 222
[26] Указ. соч. С. 150
[27] Достоевский Ф.М. Преступление и наказание. СПб, 1974. С. 59
[28] Ср.: "В нём была достоевщина" (В. Муравьёв).
[29] Седакова О.: Несколько монологов о Вен. Ерофееве. // Театр. - 1991. - №9. - С. 101
[30] Указ. соч. С. 200
[31] Там же.
[32] Символ железной дороги в русской литературе - тема отдельного и, поистине, неисчерпаемого исследования.
[33] Указ. соч. С. 252
[34] Курицын В. "Мы поедем с тобою на "А" и на "Ю". // НЛО. - 1992. - №1. - С. 297
[35] Курицын В. "Мы поедем с тобою на "А" и на "Ю". // НЛО. - 1992. - №1. - С. 297
[36] Там же.
[37] Указ. соч. С. 252
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы