Как помирал исламист
Окончание
«Где же все, однако?» – встрепенулся он. Ему не хватало действия,
акта! В прихожей, куда вышел Владислав, никого не оказалось. На
двери была пришпилена записка. Владислав поискал очки в карманах,
поискал в своей комнате, заглянул на кухню. На кухне под столом
он обнаружил Андрюшу, тот забрался под стол прямо в обуви.
– Э-э-э, – протянул Владислав. – Раньше бы сказали: тебя за уши
выдрать? Но я тебе просто скажу: нельзя разгуливать по квартире
в обуви. Ты уже взрослый и сам должен знать.
– Я испугался, – признался малыш, – когда все стали кричать. Дедушка,
они не любят тебя?
– Да нет… Любят. Это любовь такая у них.
– А я их боюсь. Я, когда они ко мне ушли, убежал сюда. Я же думал,
мы гулять пойдем…
– Так здесь все?
– Я ж говорю, здесь. В моей комнате. Сидят, разговаривают…
– В детской?
– Да.
– Ладно… Снимай обувь, аккуратно отнеси вон туда. И пол за собой
протри. Швабра знаешь, где?
Владислав еще раз пошнырял в карманах, взял со стола треснутые
женины очки, аккуратно скрепил их пальцами и застрявшие в паутинке
буквы при некотором усилии сложил в три строки: «Мы ушли от твоего
издевательства. Вернемся, когда перекипишь. Максим».
– Ага, ушли… – промычал Владислав. Он снял очки, одно стекло выпало
и упало на пол.
Тихонько, на цыпочках, Владислав проследовал в свою комнату. В
кухне малыш возился с долговязой шваброй.
В комнате, с трудом опустившись опять на колени, Владислав отпер
шкафчик. Там, в картонной коробке, наподобие той, в которой дети
держат сваленными в кучу игрушки, находился старый, еще времен
оно, актерский реквизит. Владислав погрузил руку на самое дно
и вытащил пистолет. Бутафорский. Тот, что, как и ружье, выстреливает
в последнем акте. Пистолет этот не стрелял –надцать, а может,
и –сят лет. Владислав грубо вытер его о штанину и, не раздумывая,
нажал на курок. Послышался жалкий щелчок, и ничего. Владислав
нажал еще раз, уже как-то удивленно. Оглушительный звук пронесся
по комнате, зазвенел в стеклах, прогудел в ламбрекене и спугнул
двух голубей на карнизе, разлетевшихся в разные стороны. Затем
послышался стук упавшей на пол швабры. Первым в комнату влетел
Андрюшка и тотчас же глазами выискал пистолет, выхватил его и
с любопытством заглянул в дуло.
– Ух ты! А он по-настоящему стреляет?
– Вот если сейчас все сбегутся, значит, по-настоящему.
Все и сбежались. Владислав услышал, как хлопнула дверь, и в комнате
появился сначала Максим, вцепившийся глазами в фигуру своего отца,
затем все остальные; последней вошла Елена. Вокруг ее глаз были
красные разводы. Владислав вдруг подумал, что она-то одна и могла
воспринять это шаловство всерьез.
– Я действительно слишком стар, чтобы ломать дурочку, – тихо сказал
Владислав вошедшим, – но вы-то зачем комедию разыгрываете? Я же
знал прекрасно, что никуда вы не уйдете, не подслушав разговор,
потому что завидуете Вите до слез, и за штаны бы ему зубами ухватились,
лишь бы оказаться рядом с ним! Что ж вы, в выходной пыльной обуви
да в детскую, к ребенку… Сроду у нас полы не марали… Так, значит,
пророчество Вити сбылось? Мелочишка вы! Вот, что я вам скажу.
Коротенькие!
Елена вышла, вытирая слезы кулаком, как ребенок.
– Мы не могли уйти, – сказал Максим покорно; руки у него дрожали,
и голос. – Разве можно было оставить тебя в таком состоянии? Но
и находиться рядом с тобой, поверь, тяжело.
– Не плачь, зозуленька, – прокричал Владислав вслед жене. – Думаешь,
ты от меня страдаешь, от моего характера? Нет, ты от вывихнутого
времени страдаешь. От сознания, которое отвергло себя, которое
чурается себя, которое и не сознание уже, в общем, а так, монпансье.
Тарас нахмурился и, опустив голову, как разъяренный бык, так и
впился в него взглядом. Владислав в жизни не видел, чтобы у человека
был такой взгляд, – даже на сцене. Он точно говорил: «Я тебя насквозь
вижу».
– Твои красивые слова всем уже вот тут… Ты и счеты не сведешь
как следует.
Прошла неделя, может, две, в течение которых прихожая и чемоданы
наполнялись разным скарбом: трюмо для Светланы, кино для Тараса,
домино для маленького Андрюшки. Семья порешила жить отдельно,
снимать квартиру неподалеку. Владислав в пертурбациях не участвовал
и треволнениями не перенимался. У него было особенное чувство
в эти последние дни. Он понял, что вся жизнь прошла бессмысленно,
потому что бессмыслен ее итог. Что исламист он всамделишный, раскавыченный,
а не православный человек, и террор в семье на его совести. И
ничего он с собой не сделает, потому что все в себе сам и запутал,
перекрутил. Главное же, он скорбеть там будет. И все, так ему
казалось, будут там скорбеть. Поскольку не только в судьбе человеке,
но и в сюжете мироздания закручена трагедия.
– Густопсовое все, – бормотал он. – Свободы никакой нет. Я чужой
в этом мире.
Все думали, что он свихнулся; к его язвам не прикасались.
В один из дней в комнату к Владиславу зашел Максим. Зашел и затворил
за собой дверь.
– Папа, – начал он, волнуясь, – меня уполномочили с тобой поговорить.
Вопрос непростой...
– Да, – повернулся Владислав, снимая очки, и седина всматривалась
в седину, – слушаю.
– Видишь, не клеится у нас совместная жизнь. Тарас уезжает. С
семьей.
– Хорошо, – сказал Владислав. – Я знаю.
– Это тяжелый вопрос, папа!
– Да. Я знаю. Тяжелый вопрос…
Максим смутился.
– Не так я представлял себе этот разговор... Я думал, ты...
– Удерживать его? Нет... Я бы на его месте и сам ушел.
– Ты ничего не скажешь ему напоследок? Вы не объяснитесь?
Владислав подумал и сказал:
– Нет. Каждый должен объясняться только с собой. Тарас – гнильцо.
Этого Максим не ожидал. Это было хуже, чем удар по щеке, хуже,
чем все.
– Ты говоришь так про своего внука? Про моего сына? Это чудовищно.
– Я имею право говорить правду. То, что я думаю.
– Это не укладывается в голове… то, что ты сказал. Никуда не укладывается.
И горше всего на свете, что это сказал ты, всегда насильно кормивший
нас своей культурой, которой мы боялись! Где же твоя культура?
– Все правильно ты сказал, – спокойно констатировал Владислав.
– Вы боялись ее. Потому что, как все настоящее, она казалась вам
опасной. Она угрожала вам. Интуитивно ощущая угрозу, вы и не прикасались
к ней. Вы ничего не взяли от нее, кроме сюсюканья. Вам кажется,
что сюсюканье – это и есть культура. Культура горяча, обжигающа,
она действительно смертельно опасна, а вы не холодны и не горячи,
замерзанцы. Вы понятия не имеете, что такое настоящая культура.
Почему брошенный всеми Лир красив!
– Угрожающая культура… Странно слышать… – пробормотал Максим.
– Послушай, Максим! Сейчас не время любезностей, сладких слов.
Идет война. И культура эпохи войны – это культура эпохи войны,
жесткая, твердая, не выбирающая слов. Исламистская! Может, Россию
только культурный ислам и спасет!
Владислав с изумлением наблюдал, как будничное выражение лица
Максима, словно в калейдоскопе, разрушилось и сменилось брезгливостью,
сквозь которую, впрочем, просвечивала жалость.
– А дети твои, – продолжал Владислав, не давая сыну слова молвить,
– дети твои погибнут. Как погиб Витя. Ведь ничего у них нет за
душой. Они же ватные! Их сдует, как перышко со стола! Куда ты
отпускаешь их, подумай? Чем больше они будут жить здесь, в этой
квартире, в невыносимых, может быть, для них условиях, тем больше
кальция накопят в кости. Терпите! У тебя уже седины, но ты ничего
не понимаешь в жизни, ты поверхностен и оттого мягок, твои слова
о «культуре», которой я вас «кормил», подтверждают это. Я – кормил?
Нет. Я хлебом вас кормил, как все отцы. Культурой нельзя накормить,
это нечто вроде воздуха. Это в генах. А в генах я сам нищ, вот
так.
Максим пожал плечами:
– Ты слаб и агрессивен, папа, – сказал с плохо скрытой досадой.
– Пусть ты победил, но это пиррова победа. Иногда, даже слишком
чувствуя правоту, нужно уметь вовремя остановиться.
И, сказав так, вышел. Он очень обиделся за своего сына. Разговора
не получилось.
– Не поймешь ты, птенец, не поймешь, время не пришло, – метнул
Владислав ему в спину.
Вечером под домом заурчала грузовая машина, в которую впопыхах
скидывали вещи. Владислав сухо попрощался. Елена плакала. Перед
этим она сказала Тарасу: – Я хочу извиниться перед тобой за дедушку.
Я вовсе не сторонник его методов. Я, скорее, их противник. Но,
мне кажется, всем нам нужно принимать дедушку, как принимают горькое
лекарство. Я сама и плачу от него, и жить не могу вне его характера
вот уже много лет. Он не брюзга, он стоик. В нем есть то, чего
уже нет давно, что рассыпалось. Я не знаю, как это назвать, –
стержень, принципы...
– Да ничего у него не осталось, кроме яда, – сухо прокатил Тарас.
– Пусть, – с достоинством ответила Елена. – Принимайте этот яд
по капле. Я вам его прописываю.
Наступил следующий день.
Утром, пошевелившись, Владислав ощутил внутри себя какое-то инородное
принуждение, нажим, будто весь он перестал звучать, и не мог звучать
в принципе, потому что с инструмента струны сняли. Онемение во
всем теле, но главное, что борода кололась.
– Пусть меня побреют, – попросил он.
Пришлось вызвать парикмахера, чтобы исполнить это, уже святое,
желание. Действительно, когда Владислав еще мог порадоваться такому
проблеску настроения? – захотел побриться, и вот, словно по мановению
палочки, в комнате появился молодой парикмахер, в коем вся элегантность,
присущая его профессии, соединилась с воодушевленной, свойственной
лишь юности близорукостью: казалось, он не видел, что бреет умирающего
человека, и только один раз, когда Владислав охнул, лицо его исказил
испуг.
– Что?
– Больно.
Парикмахер подумал, что порезал старика, и с особым тщанием и
нежностью заскользил бритвой по щеке.
Теперь лицо Владислава стало совсем новым, в него вглядывались
без напряжения и тоски.
Владислав давно решил, что, как только это начнется, он попросит
жену включить ему двадцатичетырехминутный финал Девятой симфонии
Малера. Но музыки не хотелось («это как если бы попросить цветов»
– подумал он).
Вот Елена приблизилась дыханием своим, чтобы поправить подушки
и, ласково склонившись над лицом, дать знать о своем присутствии.
О чем-то спросил Максим, шевеля губами, как двумя размытыми облаками.
– Теперь я сказочно богат, – утвердительно кивнул Владислав выбритым
бледнеющим подбородком, из которого уже начала уходить черная,
отработанная за время жизни кровь.
– Что? Почему?
– Гены уничтожаются. Генетическая бедность.
Он привлек к себе Максима, положил седое сыновье ухо на свои бескровные
губы... – Я ж тебе попку мыл, – сказал тихо-тихо, и Максим почувствовал
на хрящике уха родной, по-отечески крепкий, чуть жестковатый,
сухой и крупчатый, как соль, поцелуй.
Спустя месяц в комнате Владислава делали генеральную уборку. Все
книги, около трехсот, вышвырнули прочь, как будто речь шла об
одежде больного смертельным вирусом. Кто знает, может, у Владислава
и был смертельный вирус.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы