Комментарий |

Гордые человеки, или Прощание с кумирами отшумевшей эпохи (Проект Сергея Роганова «Homo Mortalis»)

Проект Сергея Роганова «Homo Mortalis»

Тринадцатый апостол

 
Это я
Попал пальцем в небо,
Доказал:
Он –  вор!

Недавно в кровавом зареве закатился XX век. Он весь освещён пламенем
войн, массовых убийств. Мы нервно всматриваемся в лица его
пророков, мыслителей, его великих мучеников, великих убийц,
великих предателей. Мы стоим среди развалин, пыли и крови.
Мы хотим понять, кто наши наставники, а кто те безумцы, что
завели нас в неправедные бойни, на голгофы Соловков, Колымы и
Освенцима.

Одни лики молчат. С трудом приходится добывать правду о них. Другие вопиют.

Время!..
...лик намалюй мой
в божницу уродца века! – 

яростно кричит поэт Владимир Маяковский.

Я, может быть, самый красивый
из всех твоих сыновей...

«Я – предтеча годов грядущей жестокости, моя окровавленная душа
будет вашим флагом в дни крови и мести», – несётся со всех
страниц предреволюционного Маяковского.

Я... в самом обыкновенном Евангелии
Тринадцатый апостол.

Не верили. Считали мелким хулиганством. Шут. Футурист с морковкой.
Не поверили и в годы революции, когда он растоптал свою
поэтическую душу и всё, что имел, – могучий бас, рифмы, талант
положил на кровавый алтарь, швырнул под ноги «атакующему
классу». Обозвали «попутчиком». Он прославил «красный террор»,
железных воинов ЧК, Дзержинского, Ленина, он клеймил попов,
радовался развалинам церквей, призывал идти на смерть за
коммунизм.

Ничего не помогало.

И только когда Верховный Палач уже крепко утвердил свой трон над
Россией, растоптанной им в 1929-м, когда он уже готовился к
арестам тысяч и тысяч в 1936-м и 1937-м, он своей рукой взял
лик мученика-самоубийцы и вставил в советский иконостас в
качестве «лучшего и талантливейшего» своего пророка.

Рисунок Маяковского

Апостол грядущего бога спустился в наши долины с высот
благословенного Кавказа, опережая прибытие оттуда же самого Князя Тьмы.
Он пророчил его. Он его звал:

Выйди из звёздного
нежного ложа...
Боже из мяса,
бог-человек.

Человекобог явился. Апостол, который славил моря крови, издевался
над распятием, причастием, пародировал церковные песнопения,
хотел, чтобы «к штыку приравняли перо», чтобы это перо
подчинил воле партии. Даже мечтал:

о работе стихов
     от политбюро,
чтобы делал доклады Сталин, – 

такой пророк вполне мог устроить помазанника сатаны.

Сталин делал доклады сам, но литературу чаще отдавал в удел своим
холопам. Впрочем, и сам указывал, которого из поэтов
расстрелять, которого отправить в сибирские снега.

* * *

Чтобы эта статья была адекватно понята, чтобы не сложилось
впечатления, что автор, подобно Бунину, считает Маяковского выродком,
мне необходимо лирическое отступление.

Судьба Маяковского, его поэзия, его жизнь, его смерть мне
действительно представляются неким символом XX столетия, его чаяний,
его обольщений, его крушения.

Я одинок, как последний глаз
У идущего к слепым человека, – 

написал он в 1913 году.

Если бы он осознал сам, что он сказал, может быть, не стал бы
радоваться революции и петь соски Моссельпрома.

В мою жизнь Маяковский вошёл перед 10-м классом. На мою юность он
обрушился, как тропический ливень, как Ниагара. Он сразу стал
для меня всем: светом, дыханием, простором, вдохновением и
самым любимым человеком. Его лик я уверенно вписал в свою
божницу и в божницу века. Тем более что небесных богов у меня
не было.

Мир для меня мерился Маяковским. Мир делился на любящих Маяковского
и всех прочих – жалких мещан, тупоумных обывателей. Его имя
было паролем для знакомств и дружб.

Если бы он был жив! Ведь я один, я один на всей земле понимаю его,
ощущаю каждую нежнейшую его струну, чувствую биение его
пульса.

Есть ли нежность более нежная? Я читал друзьям «Скрипку», читал
«немножко нервно». Сердился, если не видел слёз. Эту любовь я
пронёс сквозь студенческие годы. Я громыхал маяковским басом
на уроках литературы в Ярославле и очень гордился, что
ярославские мальчишки иногда улюлюкали вслед: «Ма-я-ков-ский!!!»

На ярославские колокольни я не заглядывался. Вид они имели в 50-е
годы непривлекательный. Да и к чему мне были эти прогнившие
овощехранилища?! Как сказано в «Мистерии-буфф»: «Крушите! Это
учреждение не для нас».

Вообще, мне нравилось сокрушать. Я знал, что «гвоздь у меня в
сапоге» значит больше, чем «фантазия у Гёте».

Я пришёл в мир, чтобы кроить его на свой лад. Мир был дряхлым, а я
был молодым. И поэтому я,

Мир огромив мощью голоса,
Иду –  красивый,
         двадцатидвухлетний.

Моё вдохновенное «я» наслаждалось своей полнотой, мало нуждаясь в
вековечных традициях и уж вовсе далёкое от того, чтобы
смиренно вписаться в земное бытие, в культурный контекст. Как мой
любимый поэт, я вполне был готов, чтобы над всем, что было до
меня, «поставить nihil».

Старость – тьфу: «на пепельницы черепа». Европа – тьфу: «смердит
покоем, жратвой, валютцей» («каждый (!) из граждан»).
Американцы – тьфу: «...у советских собственная гордость. На буржуев
смотрим свысока»!

Шаляпин – да явись он к нам, «я первый крикну: «Обратно катись,
народный артист республики!»« Можно «Лев Толстой» срифмовать с
«по камням бородой», похлопать Пушкина по плечу («Вы б
смогли... у вас хороший слог»), небрежно отозваться о Лермонтове –
«некий Лермонтов», а про Гоголя – «Много он понимает, этот
ваш Гоголь!»

Ну а уж все эти кровопийцы – патриарх Тихон, все до единого попы, их
прислужники – носители тьмы, заразы, грабители народа; а с
ними все Вильсоны, Керзоны, эти достойны только одного – к
стенке! «Ваше слово, товарищ маузер!»

Я сегодня думаю: но почему ж так влёк поэт не одного меня? Погибших
на фронте поэтов: Кульчицкого, Майорова, Когана и других.
Почему поэт вновь стал кумиром у бунтующих мальчиков поколения
шестидесятых?

Вокруг царила ложь. Маяковский поражал искренностью. Царило
равнодушие – он поражал страстью. Помпадуры прикидывались радетелями
народа, помыкали им и грабили. Маяковский звал: «Подымем
ярость масс за партию, за коммунизм на помпадуров!»

Главное же – он был дерзким, задиристым; он был оригинален. Он был
личность, а кругом царило безличие, серость, убожество мысли,
требование «не высовываться», шагать в ногу, не рассуждать.

Я не замечал, что вместе с его яркостью я впитывал его гордыню,
неуважение к культуре, к традиции, его безбожие. Более того, как
раз безбожие, насмешки над дурами монахинями, тёмными
старушками, которые ждут невесть чего от своих деревянных досок,
над жирными попами очень нравились. Очевидно, рождало
сознание, какой зато сам я умный и всё понимающий.

«Христос из иконы бежал», – писал перед революцией Маяковский.
Божница века была пуста. Вот мы и вписывали в неё: кто Ленина,
кто Сталина, а кто и Маяковского. Свято место не бывает пусто.

Антимир Маяковского

Радуйся, распятый Иисусе,
не слезай
          с гвоздей своей доски.
А вторично явишься – 
                    сюда не суйся – 
Всё равно:
          повесишься с тоски!

Трудно изобрести что-либо более кощунственное, чем эта пародия на
акафист. Христос – воплощение любви, кротости, прощения –
вызывает у поэта особую ненависть. (Нужно лить кровь, мстить,
«шагать трупами»?!) Хотя этот образ умилял даже русских
бунтарей типа Герцена, Белинского, Некрасова.

Но в данной статье меньше всего хотелось бы останавливаться на
подобных агитстихах. Их у Маяковского буквально сотни строк: о
жрущих и грабящих попах, об иконах, с которых сползают микробы
(это ярко иллюстрировалось), о глупости венчания, Пасхи и
прочих церковных праздников.

Всё это посредственный, вульгарный агитпроп, где стихи поэта
терялись в потоке газетной клеветы, «безбожной пятилетки», журналов
типа «Безбожник», театральных пародиях. Бесовская
вакханалия грязным потоком катилась по стране.

Интереснее другое. В свободном и серьёзном раннем творчестве, в
своих главных поэмах после Октября, в пьесах Маяковский
неизменно ориентируется на Евангелие. У него странная, даже
непонятная для атеиста ненависть к Творцу вселенной. Ведь если Бога
нет, то с кем он сражается? У Маяковского явно есть вера.
Антивера. Сатанинская вера. Я всегда вспоминаю его огромные,
грустные глаза. Мне упорно кажется, что была некая страшная
ночь, где он подписал кровью дьявольский договор. Это
навязчивая фантазия. Но почему он так последователен? Евангелие
всегда перед его глазами. Оно – модель для построения мира
Маяковского. Антимира. В рассматриваемом нами аспекте исчезает
даже разница между ранним, искренним, ярким поэтом и
советским «горланом», который хрипит, рычит, став «на горло
собственной песне». Разница лишь в одном – ранний Маяковский, изгнав
с иконы Христа, вставляет туда лик своего лирического героя
(«гвоздями слов прибит к бумаге я»), а после революции он
уступает это место всемогущему богу – всевидящему Ильичу.

Вчитаемся в

Евангелие от Маяковского

Его первая пьеса «Владимир Маяковский» вся, говоря его словами, –
«ненависть к дневным лучам». Она завершается выводом о Боге:
«Он – вор». Несчастные, калеки, отверженные притекают в пьесе
не ко Христу, а к поэту. «Бросьте Его!» – говорит поэт о
Боге. Он – «обезумевший бог» – ничего не может. Это поэт –
чудотворец, владыка космоса. Он подарит людям новые души,
подарит губы для поцелуев, «язык, родной всем народам». Людские
слёзы он бросит «тёмному богу гроз». Правда, в этом бесовском
безумии поэт почему-то ложится в навоз, радостный, светлый,
и колесо паровоза нежно обнимает его шею. Тема
самоубийства, начавшись здесь, уже не оставит Маяковского до его
последней смертной ночи.

В «своём катехизисе» (слова Маяковского) – поэме «Облако в штанах» –
лирический герой восстаёт против Бога, ангелов, Неба.
Грозит всех уничтожить, разбить вдребезги, зарезать никчёмного
«божика», который ни на что не способен и даже не может
подарить поэту его любимую.

В «Флейте-позвоночнике» он не тринадцатый апостол, а сам бог. И он,
а не его противник распят (на листе бумаги). Он – «кандидат
на царя вселенной». Почему бы и нет? И предыдущая поэма
завершалась словами:

Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!

Поэма «Человек» – последнее крупное произведение Маяковского,
созданное до революции. Это истинное евангелие Человекобога. Главы
его строятся по евангельской модели: Рождество. Страсти.
Вознесение. Но не Христа, а Маяковского. Ненужный Христос
играет в шашки с Каином. Грядущую радость возвещает поэт. Её
принесёт не Бог, но свободный человек.

После Октября он тоже строит свои поэмы по евангельской модели, но в
них вместо печального, одинокого тринадцатого апостола
входят рабочие массы и всемогущий, всеведущий, вездесущий бог
нового мира – Владимир Ильич Ленин.

Первая советская революционная пьеса «Мистерия-буфф» – вся пародия
на Библию, на евангельские заповеди. Рабочие в ней проходят
рай, отшвыривают, обдирают нелепого бога, разгоняют чертей в
аду, в конце поют «Интернационал» в переложении Маяковского.
Они издеваются заодно над Златоустом, Львом Толстым и
Жан-Жаком Руссо.

Не о рае Христовом ору я вам,
где постнички лижут чаи без сахару...

Не нужно людям «евангелистов голодное небо». Нужны всякие мебели и
покой фешенебельный. В земном раю можно спокойно вонзить нож,
петь при этом песню. Надо разогнать нищих духом и так далее
и тому подобное.

Поэма «Владимир Ильич Ленин» построена на манер Библии. Первая глава
– Ветхий Завет. Ожидание Спасителя. Но не Бога, а человека.
Мстителя. Его ждёт негр в Африке, коммунары в Париже и
рабочие в России. Его предшественники и пророки – Стенька Разин
и коммунары.

Заступник солнцелицый (явно христианский образ) и разбойник Стенька
– два его лика. Он родился не по воле Божества, а по воле
истории и по предсказанию Карла Маркса. Как о Христе возвещают
Писания, так за строками Маркса – «видение Кремля и коммуны
флаг над красною Москвой».

Вторая глава – деяния земного бога, который «в черепе сотней
губерний ворочал, людей носил до миллиардов полутора», который
«взвешивал мир в течение ночи». Естественно, кто мог такое
творить? Лишь всемогущий. «Он рядом на каждой стоит баррикаде».
Разумеется, это вездесущий.

Противопоставление Богу неизменно. «Не Бог ему велел – избранник
будь». «Если б был он царствен и божествен», поэт готов стать
поперёк толп, кричать «долой!», пока его не раздавят.

(Любопытнейшая деталь. В годы, когда в Кремле засел тот, кто был
«царствен и божествен», эти строки цензура сняла. Их
реставрировали только после разоблачения «культа личности».)

Поражает образ мысли поэта. Выходит, что даже если истинную,
желанную свободу и рай
подарит ему Бог, а не человек, поэт её не
примет. Это уже откровенно дьявольская мысль. Ибо, не веря,
человек отрицает существование Бога. Сатана же знает, что Он
есть, но восстаёт.

Третья часть поэмы – воскресение божества. «Вновь живой взывает
Ленин». Апокалипсис от сатаны, естественно, обещает не Страшный
суд, не райское блаженство, а справедливую всемирную бойню,
в которую поведёт нас Ильич, сияющий на знамёнах.

Герой Маяковского снабжён всеми атрибутами божества. Над ним –
сияющий нимб – «коммуна во весь горизонт». Кто к нему притекает,
насыщается светом («тёк от него в просветленьи»). Лохмотья
горца «сияют ленинским значком». Сияет слово «партия». Как
все притекают к Христову свету, так у Маяковского к Ильичёву
свету. Как герой из Евангелия просит Христа «очистить» его,
так Маяковский скажет: «Я себя под Лениным чищу». Мысль о
Евангелии маниакально не отступает от поэта ни на миг.

Центр поэмы о революции «Хорошо!» – спор с Блоком. Блок ждёт идущего
по водам Христа. Маяковский возражает: «Живые с песней
вместо Христа люди из-за угла». Как верующий почтительно скажет
о Божестве – Он, не называя имени, так Маяковский напишет
курсивом: «сам приехал в пальтишке рваном»... Кончается поэма
(несмотря на всеобщий в стране культ мавзолея) тем, что поэт
не пойдёт в эту гробницу. Его герой жив.

Сатанинский антитезис

Святые отцы учат, что сатана не может создать ничего нового. Он
может лишь извратить существующее, переиначить наоборот,
разрушить. Согласившись служить идее зла, человек превращается в
инструмент, которым правит тёмная сила. Перелистывая страницы
собрания сочинений Маяковского, обнаруживаешь, что буквально
нет, кажется, ни одной библейской или евангельской
заповеди, против которой бы поэт не выдвинул обратного утверждения.

Если Бог – всесилен, он напишет: «крохотный божик».

Если Бог – всеведущ, он скажет: «недоучка».

Раз Бог – Дух, он молит, чтобы пришёл его «бог из мяса». В другом
месте сообщит, что у Бога «жилистые руки».

Раз Бог добр, он обзовёт Его: «Всевышний инквизитор».

Ангелы – символ чистоты, верности. Маяковский их называет «крылатые прохвосты».

Церкви хранят учение любви к человеку. Церкви, по Маяковскому, таят
злобу в своих «башках куполов».

Завету «Не убий» поэт противопоставит завет: «Убей!»

Ко мне – 
кто всадил спокойно нож...

Завету «Прости» – призыв: «Иди, непростивший! Ты первый вхож в царствие моё...»

Сказано, что смиренным, «нищим духом» принадлежит рай. Маяковский
провозвещает: «Мой рай для всех, кроме нищих духом».

Вере, что придёт Бог и спасёт, он противопоставляет веру, что придёт
свободный человек. «Верьте мне, верьте!»

К Христу стекались больные, нищие, грешные, ибо он утверждал, что
больные нуждаются во враче. По Маяковскому, они стекаются к
Поэту, а тот восстанет на Бога с Его злом и неправдой. В
послеоктябрьском творчестве все они притекут к вождю («В каждом
Ильич, и о каждом заботится»).

(«В каждом Ильич» – явная антитеза утверждению, что в каждом
человеке – образ Божий.)

Мысли о том, что блудники не войдут в Божий мир, поэт
противопоставит своё: «Иди, любовями всевозможными, разметавшийся
прелюбодей, у которого по жилам бунта бес снуёт».

Раз Музу принято видеть одухотворённой девой, то Маяковский обзовёт
её «бабой капризной». Если вдохновение сходит на поэта через
эту небесную посланницу, Маяковский скажет Пушкину: «Муза
эта ловко за язык вас тянет». Поэты восторгаются Кавказом,
Тереком. Потому Маяковский напишет: «От этого Терека в поэтах
истерика».

Поэзия для Фета – божественные звуки, которые нисходят на творца в
«томной тишине». Для Тютчева поэзия – врачующий елей, который
изливается на нас «среди громов, среди огней», среди
бушующих страстей человека. К Пушкину она приходит, «как
ангел-утешитель», и воскрешает душу.

Потому у Маяковского она – «бомба и знамя», «бочка с динамитом»,
«штык и кнут». Поэмы его целят «жерлами орудий».

Раз наш классик отрицал утилитарное назначение поэзии, то Маяковский
только его и будет исповедовать. «Жрецы берут ли мётла в
руки?» – спрашивает Пушкин. «Ещё как берут!» – ответит
Маяковский. Поэт «вылизывает чахоткины плевки» – он «ассенизатор»,
он деревообделочник («голов людских обделываем дубы»).
«Слезайте с неба, заоблачный житель!» – призывает Маяковский
поэта. Вяжись «в воз повседневности».

Он идёт дальше: утилитарное, полезное вообще ценнее всякой
литературы. «Один-единственный трактор Форда лучше, чем сборник
стихов», «...демонстрации комсомола на Красной площади – они
лучше, чем любое из моих стихотворений» . И вообще дело, ярко
прожитая ночь «интереснее, чем собрание сочинений
прославленного романиста». И это не мальчишка-футурист. Это Маяковский
1927 года. Он в ряде выступлений настаивает, что нелепо
читать «Войну и мир», что у пролетария нет для этого времени. Уже
сегодня история творит свой суд над подобными взглядами,
ибо под такими высказываниями охотно подпишутся вовсе не те
вдохновенные труженики, о которых поёт поэт, а лентяи,
завсегдатаи кафе, прощелыги-бульвардье, которых Маяковский так
презирал.

Восторгам Гоголя и Пушкина перед красотой украинской ночи Маяковский
противопоставит небо Украины, которое «от дыма... черно», а
этим трепетным звёздам – красную пятиконечную звезду.

Его глаз не прельщают ни красоты Италии, ни дворцы Лувра. Он
мечтает, что однажды и там наше родимое: «жарь, жги, режь, рушь!» –
разыграется, и тогда рухнут итальянские соборы, а Лувр
будем крушить до тех пор, пока от всех картин останется труха.
Потому, когда Маяковский путешествует за границей, ему в
Лувре больше всего «понравилась трещина на столике Марии
Антуанетты». Её когда-то пробил штык революции. Она – залог наших
грядущих разгромов и погромов. Глядя на Нотр-Дам, поэт
примеряет, подойдёт ли он под рабочий клуб. Распушим и полные
собрания сочинений классиков: «Напрасно их наседкой Горький
прикрыл».

Красота вообще не нужна. Идеал Маяковского – Бруклинский мост, где
вместо ненужных художественных стилей «расчёт суровый гаек и
стали».

Потому не нужна и та неземная любовь, которую пели устаревшие поэты.
Если Тютчев о возлюбленной скажет «ангел мой», Пушкин –
«гений чистой красоты», то Маяковский напишет: «...у меня на
шее воловьей потноживотные женщины мокрой горою сидят».
Главное, чтобы всему духовному противопоставить телесное.
Христианин молится о духовных дарах, «поэт поёт сонеты Тиане»,

а я – 
        весь из мяса,
человек весь – 
тело твоё просто прошу,
как просят христиане – 
«хлеб наш насущный
даждь нам днесь».

Этого земного человека «из мяса», естественно, в грядущем воскресит
не бестелесный дух, а тоже человек из мяса, «большелобый
химик». Христианскому раю поэт противопоставляет лабораторию,
«мастерскую человечьих воскресений»5.

Антихристианский мир поэта закономерно становится античеловеческим.
Он силится эпатировать, растоптать проявление живых
человеческих чувств.

Вам мила нежность? Он напишет: «Я выжег души, где нежность растили».

Надобно почитать старость – Маяковский ошарашит: «Стар – убивать, на
пепельницы черепа».

Вы умиляетесь ребёнку? Поэт бросит: «Я люблю смотреть, как умирают дети».

«Вера, Надежда, Любовь» называются последние главы его поэмы о
любви. Но это, разумеется, не христианские, а антихристианские
дары, которые он рассчитывает получить в коммунистическом раю.

Подводя итог, скажем: духовное заменить плотским, эстетическое –
материальным, доброту – жестокостью («старческой нежности» не
должно быть во всесокрушающей молодой душе).

(Окончание следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка