Ниспровержение логоса (Окончание)
Он выскочил на сцену. Выход был несвоевременный, неэффектный и вроде как вообще не предусмотренный сценарием. Он что-то даже крикнул по замыслу грозное, типа «вот я вас!» или «ага, попались!», но вышло так, что он как будто холостым пальнул, да ещё и с осечкой. Никто на Сашу даже не посмотрел, не повёл и ухом в его сторону. Да и не мудрено – в комнате стоял невообразимый гвалт. Он застыл, как соляной столб, на подлёте, окунувшись в шум и мешанину зрительных образов, таких ярких и громких, что голова его закружилась. Такая вот представилась его взору картинка: присутствующие – кто стоя, кто сидя за столом – все дружно, неистовствуя в едином порыве, хлопали в ладоши, кивали ритмично головами и притоптывали, притоптывали в такт: взоры были устремлены на музыканта Воротникова, который очень энергично выступал: отплясывал на ковре с ножом в зубах «Танец с саблями» композитора Хачатуряна и, судя по всему, двигался как раз к апогею, эффектно закруглял представление. Звучала – похоже, что с виниловой пластинки – музыка: классический оригинал в исполнении, предположим, Лондонского симфонического оркестра; где-то в стенах, вероятно, пряталась, невидимая, хорошо отстроенная стереосистема. И конечно, прыгал вокруг танцора и хлопал крыльями, как недоразвитыми руками, петька Пендерецкий, нарядным гребнем тряс, сверкал хвостом радужным. Ложкин заметил даже острым восприятьем возбуждённости, что кончики шпор у петуха золотыми малюсенькими колокольчиками оснащены. Саша даже как будто уловил медитативный потусторонний звон сих колокольчиков. Воротников, выехав на коленках на скользкий паркет и сделав большие глаза (так того требовала роль), кончил и поклонился публике. Аплодисменты переросли в шумные овации.
– А ты говоришь, дисгармонический ряд! – топорща моржовые усы, прокричал Воротников в сторону стола, за которым сидели хозяин, Раков и филолог Абакумов: последнему, видимо, и была адресована реплика музыкального вундерменьша.
Саня засомневался в своём начальном порыве – разоблачить, вскрыть гнездо. А было ли то – гнусное? – подумал вдруг он, наблюдая полную индифферентность присутствующих по отношению к его скромной персоне. Не пригрезилось ли ему, не произошла ли, приняв болезненные формы, эскалация ложных впечатлений на почве эгоцентричной мнительности? Саша поспешно решил, что да, произошла, и ему стало даже немного стыдно за своё истеричное несколько поведение, и тот внутренний грозный супермен, только что вроде бы народившийся в нём из тумана подозрений, привычно обратился в карлика, гнома, спрятался под лавку. И решил Сашок сеанс разоблачения пока отложить. Кто он такой, чтобы устраивать тут скандалы? А вдруг он не прав? Вдруг его все тут любят?
И действительно, как бы в подтверждение этому – случившийся рядом с Саней подводник дядя Янис, попрыгунчик с плохо гнущейся ногой, заметив студентика, обнял его за талию, как родного – мундштучком вынутой по такому случаю изо рта капитанской трубки указал на танцевавшего, теперь раскланивающегося перед публикой балаганным петрушкой: видал, мол, что вытворяет, шельмец? Стал дружески толкать молодого человека в бок, призывая к веселью. Ложкин вежливо хихикнул, бормотнул что-то типа: да, да, в самом деле, смешно господин музыкант отплясал. И боле никто Саниного присутствия никак не обозначил. Юля и остальные женщины, кучкуясь, стояли несколько поодаль и не жалея ладоней и ног, будто впав в транс, продолжали хлопать и топать. Саня попытался поймать взглядом глаза возлюбленной, но та, блядина, жениха своего будто не замечала. Зато явилась пред Саней как выросший из-под земли волшебный гриб, тётенька с подносом. На подносе – единственная пузатая рюмочка. Он поклонился, схватил, выпил и поставил. Ощутил всё тот же волшебный травяной вкус. Мелкие пузырьки поднялись прямо в мозг Ложкина и там один за другим полопались, разлив по извилинам тончайшую эйфорию.
Праздник продолжался. Гости продолжали выпивать и хорошо закусывать. Тот самый господин Раков, по вине которого Саня и был препровождён на свежий воздух, переодевшись в халат типа кимоно с лаконичным, многократно повторённым рисунком змея уробороса на ткани – успел ведь, сука, и от окна отбежать и костюм-тройку, галстух и прочее с себя скинуть – вполне радушно сейчас взирал на мир, кивая бородкой.
Народ столпился вокруг стола, возбуждённый и разгорячённый. Оказалось, танец Хачатуряна был всего лишь малой частью того самого многоступенчатого литературно-музыкального спора, в который теперь были уже втянуты все присутствующие и в котором Саня так хотел поучаствовать, прежде чем был беспардонно лишён своего шанса блеснуть острым умом и эрудицией. Представление Воротникова было очередным аргументом полемики, и музыкант сейчас с торжеством смотрел на оппонента.
Абакумов – человек с совершенно лысой яйцевидной головой, как у Шолтая-Болтая из мультика – на выпад товарища ответил мягкой профессорской усмешкой и выпущенным в пространство клубом ароматного сигарного дыма.
– Это напоминает мне, – произнёс с расстановкой он, – один случай. Слышал я, что однажды Александр Введенский и Даниил Хармс, находясь где-то в глуши, в провинции, засиделись вот так же на даче, беседуя друг с другом на серьёзные философские темы. Так вот, исчерпав словесные аргументы, принялись они играть на музыкальных инструментах: Введенский на балалайке, Хармс на губной гармонике. Спор их таким образом продолжался до глубокой ночи, уже без слов, но весьма насыщенно. Под утро они подрались с применением, но уже не по прямому их назначению, всё тех же инструментов, и в обнимку заснули.
Воротников и остальные рассмеялись филологической шутке.
– Ещё вспомни, Тимоша, – ответствовал Воротников, – как композитор, опять же, Хачатурян, будучи на гастролях в Европе и считая себя человеком передовым и прогрессивным, решил посетить в Испании Сальвадора Дали, познакомиться, поговорить о творческом процессе и вообще. Пришёл, значит, к нему домой, доложил – кому там, привратнику, прислуге, и долго ждал выхода художника в гостиной. Каково же было его удивление, когда в комнату вдруг вбежал голый Дали с саблей во рту и стал безобразно прыгать вокруг композитора, тряся причиндалами… Хачатурян долго не мог прийти в себя после этой встречи и от общения с сюрреалистами и авангардистами всех мастей впредь зарёкся!
Снова взрыв хохота. Воротников – джентльмен со старомодной (а может, и новомодной) академической внешностью (пышные усы, переходящие в пышнейшие бакенбарды, шевелюра волос на голове и полное отсутствие оных на подбородке)– легонько припечатал пару раз Абакумова ладонью по лысине, как бы призывая оставить смех и перейти к серьёзности.
– Но вернёмся, дорогой, к Набокову, к его, как ты говоришь, антирусскому звучанию… – затуманившись, промолвил Воротников. – Я признаю, что в этом господине всегда присутствовало некоторое подчёркнутое, возможно, нарочитое англофильство – чего стоит хотя бы его утверждение, что думать на русском он научился гораздо позже, чем на английском – но в самих его художественных текстах, там, где душа творца обнажалась, разве не чувствуется трепетная любовь, бережность и нежность писателя к нашему языку? Помните, – Воротников оглядел собравшихся и поднял пальчик, зовя прислушаться, – как он говорит «вывозной» вместо «экспортный» или «крестословица» вместо «кроссворд»? Так может говорить только глубоко русский писатель!
Абакумов снисходительно улыбнулся.
– Ну, это чисто лингвистические предпочтения господина Набокова. Я же хотел обратить ваше внимание на его совершенно чуждое самому духу русской литературы мизантропическое мировоззрение. Он любил не людей, вот в чём штука-то! Даже Достоевский со всеми его юродивыми и детоубийцами человека жалел и желал ему блага. А этот? Сколько ненависти и желчи вложено у него в описания человеческих рефлексий, несчастий и просто внешнего облика людского! «Скелет с гнилыми зубами»! «Жёлтая высохшая обезьянка»! С каким смаком, например, в «Камере обскуре» лишает он последовательно морального облика, дочери, зрения, а затем и жизни ни в чём не повинного, в общем-то, обывателя, пусть и бюргера, иностранца! И странное дело, его страдающие герои – даже самые симпатичные из них (Лужин или Цинциннат)– вызывают у читателя почему-то не сочувствие, как, делают это, допустим, те же какие-нибудь униженные и оскорблённые Фёдор Михалыча, а наоборот – беды этих персонажей порождают странное злорадство и удовлетворение: так тебе, сволочь, и надо! Нет, Набоков чужд гуманистическим нашим исконно русским традициям! И сейчас, спустя десятилетия по прошествии исторически совершенно закономерного возвращения Набокова к отечественному читателю, я могу с уверенностью сказать, что мы имеем дело с виртуозным, математически одарённым – высшей, конечно, пробы – сочинителем психологических детективов, но никак не с представителем русской, с большой буквы, литературы! Ибо в настоящей литературе во главе угла, дорогие мои, находится душа и духовность, а в персонажах нашего эмигранта есть всё, окромя вышеуказанного! И я больше склоняюсь к косноязычной поэтике низшего мира Платонова, чем…
– Да полноте, Тимоша! – вскричал Воротников, сложив перед грудью руки. – Да одно название «Машенька» говорит о русскости Набокова больше, чем тыщи строк! Если на то пошло, то набоковская Машенька и есть Россия во всей её прелести и трогательной, чуть преувеличенной воспоминаниями эмигранта чистоте…
– Ну, если уж допустить подобные сравнения, то этот главный герой Ганин с Россией-Машенькой так ведь в конце романа и не встречается, хотя имеет на это все моральные права и шансы. Можно сказать, что свидание с Россией набоковский герой просто-напросто просирает! Как и сам господин энтомолог! – И профессор, широко улыбнувшись, развёл руками. Лысина его торжествующе поблескивала. Этот раунд он, кажется, выйграл.
Музыкант Воротников хмыкнул, вроде как даже обидевшись, и собирался было что-то возразить, но тут Абакумов на удивление стремительно (профессор был изрядно полноват и ходил вроде бы даже с тростосточкой) поднявшись со стула, подлетел к музыканту и обнял его.
– Да и есть ли в том большая беда, Герман, если наш уважаемый Владимир Владимирович, в девичестве, хи-хи, Сирин, оказался не посконно русский гуманист, а космополитический универсальный виртуоз печатного слова? Это нам, филологам, узким спецам важно, а читателю до фени! Правильно? – лысый Абакумов интимно прижался щекой к лицу волосатого Воротникова. – Но называть Набокова русским писателем, это так же некорректно, как например, Джона Колтрейна объявить негритянским джазовым трубачом.
Тут расслабился и рассмеялся, наконец, в полный голос друг Герман. И смеялся как человек, который никому в жизни не причинил ни крупицы боли. И остальные тоже подхватили его заразительный мелодичный смех. Комната прямо-таки наполнилась до краёв беззаботным оглушительным весельем. Звенела хрусталём люстра, кукарекал петух. Казалось, смеялись сами стены, пол и потолок.
Саня, прислушивавшийся к спору филолога с музыкантом с болезненным вниманием, постепенно полуавтоматически подобрался на цыпочках к центру основных событий. И в возникшую в волнах смеха расслабленную паузу с воздетой кверху ручонкой аккурат между тел двух спорщиков влез:
– Позвольте, господа, а как же Пушкин? – закричал он дурным капризным и требовательным тоном. Бог его знает, что вынудило его проговорить эту фразу – долгая словесная ли воздержанность, волнение, действие ли алкогольного напитка – или всё это вкупе.
Присутствующие в странном молчании, в тишине, возникшей вдруг и длящейся, длящейся (так бывает, когда пластинка заканчивается, и игла звукоснимателя попадает в мёртвую бесконечную бороздку) поворотили на него раскрасневшиеся лица, но лица эти были уже предельно серьёзны. Будто он своим возгласом разом стёр, как тряпкой с доски, счастливые улыбки с физиономий.
Они глядели на Сашу внимательно и в странном тревожном ожидании, будто бы ему снились, и их существование в этом эфемерном мире полностью зависело от его воли. Саня ответно тоже с сомнением и тревогой всмотрелся в многочисленные глаза. Он не видел как, намереваясь далеко по дуге обойти его со спины, двигался незаметно вдоль шкафов с книгами, господин Раков со странным предметом в руке – такой, знаете ли, сложной удавкой на палочке.
– Да, да, господа, именно Александр Сергеевич Пушкин! Самый великий негритянский музыкант! – Ложкина продолжило нести по ухабам. – Вспомните эти прекрасные кул-джазовые строки! – Саня принял позу и срывающимся голоском попытался с выражением продекламировать:
Зима! Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь!
Его лошадка, смерть почуя….
Но закончить строфу ему было не суждено. На этой неудачно перевранной строчке хирург Раков, подошедший к Ложкину сзади, ловко набросил удавку на его тонкую, очень тонкую, слишком тонкую шею и стал, медленно скручивая какую-то регулировочную пуговку на своём хитроумном садистском устройстве, душить студента. Тот захрипел, выгнулся скобкой, задёргал ногой, безуспешно пытаясь лягнуть невидимого мучителя. Руки его беспорядочно мельтешили в воздухе. Мир завертелся, сверкая чешуёй и багровыми пятнами, и пронзительно кукарекал. Сознание улетучивалось, бежало из Александра вон, как трусливый свидетель – с места происшествия.
Мгла отступила прочь, пятясь, как разжалованный дворецкий, и сцену залил яркий свет.
Саня обнаружил себя смотрящим на цветные расползающиеся пятна: некоторое время его мозг работал на холостом автоматическом ходу, порождая болезненный хаос. Студент мог лишь дышать и моргать, как некое простейшее одноклеточное существо. Ясность восприятия возвращалась пунктирно и фрагментарно: сначала он догадался, что цветные фигурки перед ним суть окно из мозаичного стекла, витраж, как в католическом соборе. Потом он долго смотрел на стену, на которой это окно располагалось: стена была сюрреалистически наклонная, и этот факт явно что-то обозначал. Саня, делая над своим когнитивным аппаратом невероятные усилия в попытках заставить его заработать – вроде тех, какие приходиться совершать человеку, который заводит полумёртвый побывавший с серьёзной аварии мотоцикл – устройство всё же врубил. Проследовав через череду ошибочных вариантов, он пришёл к умозаключению, что в настоящий момент пребывает, скорее всего, в мансарде (отсюда и косина стены) – на всё той же, стало быть, злосчастной даче полковника Шуева.
Бедняга вспомнил, что несколько субъективных часов назад мечталось ему именно здесь, в этом чердачном помещении, оказаться – правда, в другой, совершенно другой ипостаси – не пленника, но любовника. Мансарда, однако, была гораздо просторней и светлее, чем он себе её по романтической наивности представлял. Никакой интимности и полутьмы не наблюдалось, а ощущалась во всей атмосфере какая-то медицинская или даже космическая стерильность: пришла смутная мысль о близких контактах то ли третьего, то ли, не дай бог, четвёртого рода. Впрочем, полноценно оценить обстановку не представлялось возможным: он хотел пошевелиться, но не смог, ибо, как выяснилось, был неподвижно зафиксирован в вертикальном подвешенном положении; он висел в воздухе, как муха, угодившая в паутину. Он не видел даже пола внизу, и почему-то казалось ему, что таковой и вовсе отсутствует, а вместо него под ногами – угрюмая сверхчеловеческая бездна. Голова тошнотворно закружилась, и снова замелькала, заискрилась перед глазами радужная чепуха.
Опять последовало, как в дурном кино, мгновенное затемнение, а после мелькнули на окраине поля зрения некие размытые силуэты. Щелчок в ушах, и затем – визжащие вражеские голоса.
Студент напрягся, навел фокус, и ясно увидел приблизившиеся к нему человеческие лица , и эти лица были весьма недобрыми, и смотрели на него жуткими золотящимися глазами. Он узнал этих людей, и тут-то наконец вспомнил отчётливо и себя самое и всё, что с ним случилось: и вечер, и стихи, и удушение. Ему захотелось выйти вон, срочно покинуть это место или даже оболочку свою, но, обездвиженный, связанный, перебинтованный, как мумия, а может, и парализованный, он не мог сделать абсолютно ничего. Он хотел было закричать животным ором, да глас его тоже намертво, тряпошно был запечатан.
Человеческие существа – это были полковник Шуев, профессор Абакумов, дядька Янис, лабух Воротников и, конечно, хирург Раков – такие колоритные интеллигентные лица – внимательно глядели на Ложкина, как энтомологи на богомола. Потом заговорили меж собой – почему-то смешными ускоренными голосами лилипутов или маленьких анимационных зверьков. В другой раз Саня бы рассмеялся, но не в этот. Голоса показались ему зело зловещими, просто ужасными. Саня слёзно зажмурил глаза.
– Кажется, он очнулся! – пролепетал карликовым голосом Шуев, улыбаясь во весь рот.
– В самом деле? Это прекрасно, прекрасно! – закивал, тряся аккуратной бородкой, Раков. – Пропитка, наверное, уже оказала нужное действие!
– Надо это дело перевернуть! – сказал Абакумов, бросился – двигаясь, как и говоря, тоже на повышенной скорости, очень мельтеша – к какому-то деревянно-металлическому механизму и дёрнул торчащий рычаг вниз. Тело Ложкина стало проворачиваться вокруг своей оси, как макет планеты Солнце вокруг макета планеты Земля в каком-нибудь трёхзвёздочном провинциальном планетарии.
Зато теперь – за время краткого периода обращения – он мог осмотреться. Да, он пребывал в мансарде. Эта была диковинная, декорированная в футуристическом стиле комната, действительно, довольно просторная и похожая на сочинённый художником недорогого sci-fi фильма статистический отсек межзвёздного корабля. В помещеньи присутствовали, кроме тех пятерых сектантов, и все женщины братства; Юлия, невеста Сашеньки, в их числе. Они стояли вдоль стен, перешёптываясь, указуя стеснительно пальчиками на Ложкина и наблюдая.
Саня не сразу заметил главное, но когда заметил, опешил: основную поверхность пола занимал бассейн, примерно 3 на 4 метра площадью, и в бассейне была не вода, а чёрная зловещая субстанция, и Саня как раз висел над ней, и плавно скользил вдоль неё на тонких стальных тросах. Субстанция была полупрозрачной, полузеркальной, порождающей ощущение бесконечности. И в ней призрачно отражался герой: весь в белых бинтах, висящий на сверкающей конструкции.
Абакумов опять задвигал рычагами. Тело Сани сделало ещё один диагональный оборот и приняло противоположное изначальному положение: теперь он смотрел в другую стену, абсолютно состоящую из зеркала. Мучители оказались у него за спиной, и стали эту спину зачем-то трогать. Он услышал такой звук, какой бывает, когда открывается на обуви или одежде замок на липучке. Похоже было на то, что часть бинтовой повязки открыли для осмотра тела. Чьи-то руки уверенно ощупывали его спину вдоль позвоночника.
– Маненько размякло, – послышался лилипутский голос Ракова.
Твёрдые пальцы нажимали на позвонки, точнее, на шестой по счёту сверху позвонок – именно там находилось у Сашки с самого раннего детства некое сферическое уплотнение, вроде как костяной нарост, грыжа, по словам врачей, неопасная, и почти незаметная при внешнем невнимательном взгляде. Раков эту штуку осторожно, нежно трогал. Щупал и нажимал, щекотал.
– Ну, чего там? – поинтересовался полковник.
– Чёрт его знает. Похожа на настоящую, как ты её описывал. А может и ерунда, как в прошлый раз. Этот типок ведь, господа, уже четвёртый из приведённых Юлией. Я уже ни в чём не уверен.
– Мне кажется, этот – тот самый. По всем признакам очень уж похож. И Иваныч целый день сегодня сам не свой – проснулся ещё днём и всё по дому ползает. А вы же знаете, он месяцами в коме лежит, в саркофагике, просыпается на пару часов в неделю, картинку нарисует и обратно под колпак. А сегодня как никогда – подвижный.
Раков продолжал щупать, нажимая посильнее, то с одной, то с другой стороны – и так и эдак, чуть ли не облизывая.
– Упругая! Как резиновая!
– Да, да, такая она и должна быть – мусрепа – мускулистая, – с энтузиазмом балабонил Шуев. – Вы знаете, у Будды этих самых мусреп было ровнёхонько шесть, но только не в позвоночнике, а вокруг ключицы. Когда он помер, а потом тело его полностью превратилось в скелет, эти окостеневшие сферические образования вокруг шеи учителя ставили адептов в тупик, в полный тупик. Они называли этот феномен «ожерельем Будды». По официальным источникам, подобные образования ещё несколько раз обнаруживалось в мощах святых. Так что мы не первые, господа, далеко не первые!
– А что же сам Будда – знал? – спросил визгливо чей-то голос, возможно, весельчака Яниса.
– Конечно, знал, на то он и Принц Бесконечного Света! Он их вырастил, всех шестерых, ивыпустил. У нас случай, конечно, другой: нам надо будет помогать развитию, подобно тому, как беременная мать помогает развитию плода!
– Паренёк-то нам попался совсем тупой! – хихикнул Раков.
– Ага. А всё-таки здорово мы ему зубы заговорили этим Набоковым!
– Ну да. Тут главное как раз не контент, а контекст!
– Да, надо было проверить его рефлексы!
– Добил он нас своим Александром Сергеевичем!
Прикосновения Ракова отзывались в глазах Саши радужными всполохами. Голоса звучали всё ускоренней, и смысл слов почти ускользал, соскальзывал куда-то во вращающуюся серебристую периферию. Студенту подумалось, что он и его убийцы существуют в разных временных потоках, они – в быстром, как ртуть, убегающая вслед за резвым Пушкиным, он – в медленном, как сало, жирно текущее к смерти.
– А ты ведь, Паша, – спросил кто-то, вроде бы, Абакумов у полковника, – взрослыми-то их видел, этих – которые из мусреп-то выходят?
– О да! я-то видел! – лилипутский голос полковника зазвучал карикатурно торжественно и пафосно. – Они, когда взрослые, совсем другие! Они вроде Шивы, или осьминогов. Не только видел, но и слышу до сих пор. Там, в Калахари, произошла наша встреча. Там, знаете ли, присутствовало около десяти экипажей из разных стран: самолёты, вертолёты. И всё люди умерли. Кроме нас с Иванычем. Нас они оставили в живых. Мы увидели свет другой жизни и узнали настоящую правду! Иваныч, правда, высох весь, почти ничего не говорит и не ходит, зато как ползает! И они до сих пор курируют наш филиал. Через моё сознание, друзья! И ваше тоже! Впрочем, вы все насчёт этого в курсе.
– В курсе, в курсе, – сказал Раков, щёлкнув медицинской металлической палочкой по позвонку Саши Ложкина. – В общем так, господа: эта предположительная паранормальная, извиняюсь за выражение, поебень в данный момент неактивна. Не пора ли, Лёшенька, звать нашего Иваныча?
– Да, пора, конечно, пора! – закивал полковник.
Саню снова развернули лицом, пронеся над чернотой жуткого бассейна. Шуев, страшно посмотрев в глаза Ложкина, заорал в потолок:
– -Приведите Иваныча!
Женские голоса за спиной студента заохали, послышался топот ног, сбегающих вниз по лестнице. Через очень небольшой промежуток времени женщины вернулись, взволнованно дыша. Они внесли на мягких войлочных носилках тело страшного старика. И перед Александром носилки эти поставили.
Старик был, и вправду, до обезьянкоподобности высохший и маленький, его череп был мерцающее полупрозрачен, и внутри этого черепа, как бы заменяя мозги, присутствовали тёмно-зелёные органические по виду пирамидки и шары: такие фигуры Саня уже видел сегодня – на картинах в коридоре по пути в сортир. Неприятный запах, исходящий от старика Саня тоже узнал: именно так и воняло в том туалете: едким гнилым говном. Старик проворно спрыгнул с носилок и пополз к Сане, взглянув на него синенькими и показав острые зубки. Вот ими-то он его и куснул из-под ванны. Саню перевернули, а старичка приподняли, дабы он мог произвести исследование. Старик Иваныч неприятными сухими обрубками покопошился в позвоночнике Ложкина, что-то промлякал. Опять повернули студента – его вертели сегодня туда-сюда, как игрушку-волчок. Старик смотрел ему в глаза, выпучив прозрачное, как бы рентгеновское зрение. Жуткий, распространяющий зловоние голый карлик с зеленоватого оттенка сухим покровом вместо кожи. Улыбающийся разрезом рта. С бумажными ушами. С лиловым отвратительным утолщением из какой-то раковой биомассы на месте живота и ниже. Саня почувствовал, что его тело и разум, как лучами, пронзёны взглядом этого упыря, навсегда испорчены, отравлены, поражёны, как радиацией.
– МызЫку! – приказал тут старик довольно зычным глухим, как из бочки, голосом – замедленным, в противоположность лилипутским голосам своих слуг.
Люди, доселе стоящие на своих местах, как заколдованные куклы, задвигались, исполняя роли. И быстро была сооружена импровизированная сцена. Откуда-то из стены достали стулья, столики и, главное, – музыкальные инструменты. Уникум Воротников и жена его сели на свои места в дрожащей готовности. Муж взял японскую лиру кото, жена – терменвокс, и они стали извлекать дуэтом из инструментов некую небесную мелодию. Акустика зала способствовала особой атмосферности и прозрачности музыки. Саша как бы поплыл по волнам, или, наоборот, мир поплыл прочь от него. Звук терменвокса – очень специфичный и сам по себе совершенно нечеловеческий – выворачивал душу Ложкина на мясную изнанку, а звук кото заворачивал её обратно, заворачивал в нежнейший мех.
Старик Иваныч энергичным жестом приказал приступить к погружению мумии. Абакумов задвигал рычагами, тело Сани расположилось горизонтально, лицом к бассейну, и стало медленно опускаться в фаэтоновую пыль.
Он вошёл в бесконечную, захватывающую дух черноту. Да, это была не жидкость, а нечто неописуемое – мельчайшая пыль, наэлектризованные частицы, вибрирующие живой разумной пульсацией. Этим можно было дышать, как новым воздухом – только не с помощью лёгких, а всеми порами тела и души. Это было пребыванием в самом потайном из всех тайных мест божественного мира. Это продолжалось с Саней может миг, а может и вечность. Его вынули из блаженства. Он почувствовал жуткий отходняк, а потом сразу – острую боль в позвонке, в шестом, том самом, и начал проваливаться.
– Кусяку! Кусяку! – закричал старик Иваныч, мелко ползающий компактным паучком на белом кафельном полу перед бассейном.
Тотчас нарисовалась перед парнем тётушка-прислуга, в её руках был поднос, а на нём – синеватый параллелепипед, некое подрагивающее желе. Подоспевший Раков взрезал на забинтованной голове область рта, Саня разомкнул губы и принял из тёплых рук что-то живое и скользкое. Синий химический вкус, синяя тошнота, но потом – почти опять эйфория.
– Пиздяку! Тройную пиздяку! – продолжал отдавать приказы старик Иваныч.
Тут трое из присутствующих в операционной женщин – Юля, а также Антонина и Тамара – жёны Абакумова и Шуева соответственно (последние две, оказывается, были молодые девки, только умело замаскированные под средних лет домохозяек: сейчас они уже сбросили фальшивые личины) – легли на пол и, задрав платья, раздвинули ноги. Исподнего на них не было. Тут Саню вновь развернули к происходящему спиной, и самого интересного он не увидел, даже в том зеркале, что располагалось напротив: не тот был угол обозрения. Это были, скажу я вам, добротные, красивейшие вульвы, настоящие «пиздЯки», как выразился генерал – с чёрным, рыжим и блондинистым волосом. Они истекали влажностью и призывно блестели в переливающемся свете.
В спине у Сани запульсировало пуще прежнего.
– Кровяку, кровяку ! – надрывался Иваныч, бывший лётчик-космонавт, командир, давно записанный в без вести пропавшие, но чудом оставшийся в живых и сейчас тайно проживающий в доме боевого друга. – Кровяку!
Шуев выжидающе посмотрел в направлении входного проёма. В специальных, каких-то даже физиологически обусловленных паузах музыки, исполняемой упавшими в транс супругами Воротниковыми, слышно было, как кто-то, цокая, поднимается в мансарду по деревянной лестнице. И вышел долгожданный петух Пендерецкий. И подошёл к Шуеву. Полковник погладил птицу по масляному гребню. Из шкафчика в стене – такое было впечатление, что все стены тут представляли собой сплошные потайные шкафчики – извлёк Алексей Палыч Шуев маленькую гильотину. Металлом блестела, новенькая. Шуев поставил инструмент на пол, что-то там, в гильотинке этой, отвинтил аккуратненько, и она разошлась зловеще так –хххххьюююсть – и открылась . Петух, спокойно сделав пару шажков, высоко поднимая лапы – птичьи коготки при этом сжимались в подобия человеческих кулачков, и отчётливо звякали колокольцы на шпорах – дзи-ииннь, дзи-ииинь – подошёл к гильотине и положил голову в выемку. Рычажок опустил полковник. Красивая голова петуха отделилась от тела. Только пара перьев взлетела в воздух. Полковник подхватил птичью тушку и бросился к пленному. Космическая музыка звучала всё более нереально; кровяной фонтан из шейного разреза птицы окатил Саню с головы до ног, пролившись большей частью на обнажённую спину.
И тогда в позвоночнике Саши Ложкина, в шестом позвонке, словно бы разошлись, прорвав кожу, некие створки. Как будто открылись веки глаза. Показалось мясо-красная сферическая штуковина, вибрирующая в такт звукам, наблюдающая новый незнакомый мир и явно намеревающаяся выйти в него. С лёгким чпоком она оторвалась от тела носителя. И двинулась по воздуху над бассейном, излучая жутковатый лиловый свет. Фаэтоновая пыль закручивалась под ней воронкой и вздымалась ей навстречу волной.
– Наконец-то! – закричал Шуев сдавленно. – Я уже видел этот свет! Он настоящий! Мы нашли его! О, как давно мы искали его! – полковник схватился за своё лицо, раздирая его ногтями. Остальные присутствующие смотрели на сферу с обморочным благоговением. И Саня смотрел с ужасом и восторгом. Сверкающая сфера запросто – чего не смогли бы сделать тысячи часов медитаций и наркотических путешествий – остановила их бессмысленные жизни и тут же запустила вновь, придав новое, настоящее направление. Ну, тут всё вокруг, конечно, взорвалось и распалось, и полетело витражными осколками в тартарары.
….
Сугробы, сугробы. Заснеженные ёлки. Холодно. Саня Ложкин опустил у шапки уши и стал натягивать варежки. Он пошатывался. Юля поддерживала его под локоток. Пальто ему застегнула. Шуев тоже стоял рядом и поддерживал Сашу с другой стороны. Остальные стояли чуть поодаль и внимательно наблюдали. Наконец, с экипировкой было закончено. Шуев строго посмотрел Ложкину в глаза и, очень жестикулируя обеими руками, заговорил дрожащим от волнения голосом.
– Молодой человек, вы меня слышите? Вы меня хорошо слышите?
Саня кивнул, в носу его шмыгнули сопли.
– Вы будете, – продолжил полковник, – приходить ко мне через день, во все нечётные числа этого месяца, и в чётные – следующего. Вы понимаете, как нам необходимо придерживаться расписания в процедурах? Понимаете? Эта вещь, показав нам себя, вновь вернулась на место – в ваше тело. Очередность и поминутное описание дальнейших процедур мне уже продиктованы, и теперь эта информация в сохранности и безупречности находиться здесь.– И полковник показал на свою голову, испуганно вытаращив при этом глаза, как бы в очередной раз убоявшись могущества владеющих его разумом хозяев. – Ведь то, что произошло там, на чердаке, это ведь только начало, прелюдия. Мы призваны в авангард, Саша. Мы не в силах даже предположить, что будет с нами, нашим этносом, нашей Родиной дальше, но это будет нечто великое и чудесное – такое, ради чего определённо стоить идти на любые жертвы.
– Я вас прекрасно понимаю, Пал Алексеич, – вздохнул серьёзно Ложкин. – Я понимаю.
– Юля поможет, – полковник толкнул дочку. – Она теперь всегда будет рядом с тобой.
Юля обняла Саню, и тот улыбнулся. Очки его были чуть скособочено надеты на лицо, и в углах рта запеклась бурая слюна, но в целом он выглядел хорошо, даже стал как будто глаже кожей физиономии.
– Тогда езжайте сейчас, дети мои! – заторопил вдруг полковник, почти толкая молодых в направлении уже урчащего автомобиля. – Езжайте! С Богом!
Он помог им открыть дверцы. Юля села за руль, кивнула отцу, и джип тронулся. Загудел, выехал из ворот, и быстро удалился прочь в морозной дымке.
Полковник долго смотрел вслед, затем повернулся и пошёл в дом. Люди молча двинулись вслед за ним.
Светало, блядь.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы