Северное сияние
Памяти Б.С.
Всё, всё! Швартовка.
Спасательные круги «Воронина» качаются в иллюминаторе. Коробки с приборами, чемоданы уже на палубе.
Старпом оглушающе громко по спикеру: «Всем членам экспедиции, покидающим ледокол, выйти на корму для пересадки на судно, следующее в Диксон. Повторяю…»
Танечка – белее альбиноса, ненакрашенная, губы опухли, сердце разбито, вновь заливается слезами. Только что она вернулась от Станицина. Целовались. В губы. Первый и последний раз.
– Не ходи! – говорила ей Аня, – не ходи!
– Я так не могу, не попрощавшись.
– Мо-ло-дец! – нервно выдохнул господин офицер, старший электромеханик. И отпустил. Навсегда.
Доигрались, идиоты, дошутились: «Танечка, ты никого не бойся , мы тебя в обиду не дадим»...
Имелось в виду Анне – «стррашной женщине». Анне – двадцать семь, а Танюше – двадцать.
Конфетки-бараночки приносили. Флиртовали с Танечкой напропалую под водочку, под Анину вечную усмешечку человека непьющего, не курящего, не... В общем, непростительно трижды грешного.
Чуть смягченное детское «эр» у Алексеича взывало к подражанию и включало странное чувство – будто Аня знала его мальчиком в далеком детстве.
Всё-всё! Присели на дорожку и двинулись в корму.
Каюта Алексеича открыта... Второй электромеханик на вахте.
Аня оставляет на письменном столе будильничек и самое драгоценное из того, что взяла с собой – томик Пастернака из малой серии поэта – гордость фаната, жемчужина библиотеки. У каждого такого приобретения есть своя история.
Будильничек , потому что Алексеич как-то удивился, увидев часы на тумбочке в их каюте: «С собой привезли что ли? Зачем? Вахтенный разбудит.»
– Это вас вахтенный разбудит, а нам с нашим скользящим графиком обследований…
– Хм... Верно. И вообще – нормальная идея.
– Не идея, Сергей Алексеевич, а принцип бытия.
– Никуда не опоздать, везде поспеть?
– Нет – ни в чем не зависеть от вахтенных.
– Стррашная вы женщина.
Анна поправляет волосы, ловя свое отражение в стекле книжной полки как раз над плечом Алексеича.
– Не такая уж и страшная!
Второй электромеханик краснеет, упирается крутым лбом в невидимую стену.
– Я же не пр-ро то!..
– А-ах, не прро то?! – Анна смеется.
Алексеич выкидывает один палец, что означает 1:0, и машет рукой – дескать, проиграл.
Эта игра возникла меж ними с первой же встречи.
Она уже и не помнит, что сорвалось тогда у нее с языка, но второй электромеханик взорвался хохотом так открыто и неожиданно, что...
Большелобый, белозубый, сияющий: «с улыбкой огромной и светлой, как глобус».
Так же заразительно смеялся ее шуткам Борис. Смех – взрыв плотины, радость освобождения.
Боря, смущая, зацеловал ее лицо, учил целоваться. И отстранялся вдруг так же внезапно... Входил в берега, бледнел и какое-то время не мог совладать с собой.
Господи, как же она сразу не разглядела сходства? Так вот почему глаз радовался этому лицу!..
«Ваш нежный рот – сплошное целованье»*, – и почти седая голова... Серёжа Серебряный, «Князь Серебряный», вот что буду вспоминать потом… Последняя мысль зависла над головой невидимым облачком и отозвалась печалью. Анна давно научилась различать эти весточки из будущего...
Алексеича тревожила собственная обескураженность рядом с Анной.
Как она тогда ответила Мирону из института Арктики и Антарктики! Гляциолог подошел к ним на палубе, когда все сбежались посмотреть на медведицу с двумя медвежатами. Ледокол уже вторые сутки стоял без движения, затертый льдами. Звери знали, что у людей найдется чем подкрепиться. Кок спустил на лед ведро с остатками обеда, а моряки побежали в лавку покупать сгущенное молоко. Они прокалывали банки с двух сторон и бросали медведям. Все трое, потешно сидя, держали банки в лапах, быстро высасывали лакомство и просили еще. Насытившись, семейка пошла прочь от судна. Один медвежонок все оборачивался и отставал, пока медведица не вернулась за ним. Она, совсем по-человечьи, хлопнула его по мягкому месту, и медвежонок, прижав ушки, пустился догонять братца.
– Ну посмотрите, – смеялась Таня, – нет, вы только посмотрите!
– Заполярная экзотика, прокомментировал Мирон, – как же, Анна Григорьевна, муж отпускает вас одну так далеко?
«Идиот», – подумал Алексеич.
– А вы, Мирон Васильевич, как оставили свою жену одну так далеко?
– Ну, моя жена сидит с ребенком, – безмятежно пробасил гляциолог.
– А сколько же, позвольте поинтересоваться, лет вашему ребенку? – Анна продолжала смотреть на удаляющихся медведей.
– Семь месяцев
– Семь месяцев, – повторила Анна с ноткой удовлетворения, – и кто же ей помогает ухаживать за ним?
– Никто, – насторожился научный сотрудник, – А что тут такого?
– И квартира у вас отдельная?
– Да, конечно. А что вы, собственно, хотите сказать?
– Ничего. Ничего сказать не хочу. А спросить можно?
– Ну, – напрягся Мирон.
– Где мы вчера с Танечкой провели вечер?
– У стармеха кофе пили.
– А сегодня после обеда?
– С капитаном разговаривали.
– Верно. И двери были нараспашку.
Алексеич видел, как лицо Анны стало непроницаемым.
Она впервые повернулась и посмотрела на Мирона.
– А двери вашей квартиры? – спросила она тихо.
Гляциолог занервничал.
Да и у самого Алексеича неприятный холодок шевельнулся в груди. «Стоп», – приказал себе Алексеич, потому что за этим хранилось давнее, больное...
– Но позвольте, – Мирон хватался за соломинку, – как говорят немцы, три «К» спасают женщин от греха: – kinder, küche, kirche.
И перевел: «Ребенок, кухня, церковь.»
– Простите, Мирон Васильевич, полагаю, что в отличие от немок с их прошловековыми буржуазными ценностями, для наших соотечественниц кухня и ребенок не станут серьезной преградой. Разве что церковь... А что, ваша жена верующая?
– Нет, конечно, – Мирон растерялся, – вы это серьезно?
– А вы, Мирон Васильевич? – парировала Анна.
– Нет, я имею в виду, вы вот психологию изучаете, а что же делать?
Анна пожала плечами.
– Отправьте жену на судно. Будет, как рыба в аквариуме, на виду у всех.
Мирон махнул рукой и ушел, терзаемый тревогой.
– Стррашная вы женщина, – покачал головой Алексеич, – однако вы хорошо подготовлены к ответам на дурацкие вопросы.
– А я думала, вы заметили, как хорошо я подготовлена не задавать никаких вопросов.
– Нельзя не заметить. А еще один дурацкий вопрос можно?
– И ты, Брут?
– Вы действительно думаете, что только верующий может быть честным человеком?
– А где вы видели неверующих?
– Да все. Я, например, тоже атеист.
– Атеист – та же вера, но я думаю, что многие просто о себе ничего не знают. Вот вы, Алексеич, чем руководствуетесь в сомнительных ситуациях, когда надо делать выбор?
– Не знаю. Стараюсь оставаться честным. Совестью, наверное.
– Совестью? А вы задумывались когда-нибудь над значением этого слова?
– Ну, я думаю, это интуитивное чувство. Оно не позволяет нам совершать подлости.
– Откуда ж оно берется?
Алексеич покачал головой, пожал плечами:
– Ну, не знаю... Наверное, из общечеловеческого опыта. А у вас есть ответ?
Алексеич видел, что она опять уплыла куда-то далеко. Он поймал себя на мысли, что эта женщина, несмотря на совместные чаепития и работу, так и остается незнакомкой.
– Я не знаю истины в последней инстанции, – сказала она после затянувшейся паузы, – это только мое понимание. Смотрите: со-весть, что означает – с вестью. Как вы думаете, о какой вести идет речь?
– Не знаю. Вы намекаете на божественную?
Она кивнула.
– Вестниками называют Ангелов. Они трубят волю Всевышнего. Есть такой философ – Эрих Фромм. Он считает, что совесть оценивает исполнение нами человеческого назначения. Я думаю, можно сказать, что совесть отражает, насколько человек слышит веление небес соответствовать высшему, а не животному началу в себе.
Алексеич присвистнул, покачал головой.
– Помполиту бы вас послушать!
Они рассмеялись.
– А почему бы и нет? Только в их университетах как раз преподают истины в последней инстанции и лишают и зрения, и слуха.
Алексеич напрягся и ушел от опасного поворота темы.
– Стало быть, лгущий не слышит небесных труб? – спросил он.
– Или не хочет.
Алексеич помолчал.
– Знаете, до женитьбы, когда мы только начали встречаться с моей будущей женой, она сказала мне, что учится в институте... Я был курсантом... Мы пришли из похода. Приятель привел меня в кафе, чтобы я убедился, что ошибся в выборе. Она работала там официанткой... Я вас спрашиваю, как жить человеку, которого однажды обманули?
– Алексеич, вы уже сделали свой выбор, несмотря ни на что. Что вы хотите спросить, Сережа?..
Они встретились глазами. Никогда раньше она не называла его просто по имени.
– Наверное, я хочу знать: обманувший однажды, всегда лжет?
– Человек лжет из страха. Ваша жена боялась вас потерять. И вы боялись ее потерять. Все остальное не имеет значения.
– Значит для любви не имеет значения, обманывают тебя или нет?
– Думаю, что нет. Это ж не договор: «я буду тебя любить, если ты не будешь меня обманывать». Это же ваше чувство! Вот и не обманывайте. Любовь вообще не зависит от партнера – она самодостаточна. Скорее это... дар. Как абсолютный слух. Человек с абсолютным слухом будет играть свою партию совершенно чисто, даже если весь оркестр фальшивит. Любовь – это победа души в человеке.
- А душа подлежит научному определению?
– Увы! – она развела руками, – только ненаучному постижению, а потом, Алексеич, обманывать вас очень сложно.
– Это почему же? – удивился Сергей.
– Ваши Ангелы трубят оглушительно.
Они снова рассмеялись.
Нечасто ему удавалось поговорить с ней вот так, всерьез, не прячась за шутку.
Он уходил с растревоженным радостью сердцем, чувством согласия с собой. И с ней. Ему нравилась дистанция, на которой она держала всех без исключения. И фиаско неотразимого Климова, которое тот терпел, судя по-всему, впервые. Нравилось и то, что со всеми сложностями и Танечка, и она шли к нему и Станицину, а не к старпому.
Каждые четыре дня он приводил к ним на обследование всю свою вахту и сам садился за странный прибор с цветными лампочками для определения скорости реакций. Запоминал какие-то цифры, вычеркивал слова на каких-то бланках, засучивал рукав для манжетки тонометра.
Он не раз ловил себя на том, что сердце его дает сбой и начинает частить каждый раз, когда она мягко обхватывала его запястье, считая пульс.
Он никогда раньше не встречал такую странную женщину, и сейчас обнаруживал себя идущим вдоль берега Терра Инкогнита.
«Терра Инкогнита»... Сергей не мог уснуть: «И впрямь, кроме имени ничего я о ней не знаю»...
– Анна Григорьевна Гершензон... Даже не имя, а скороговорка в помощь логопеду, – сказал он однажды.
– А вы тренируйтесь, Сергей Алексеевич. Каждое утро перед зеркалом. У вас получится.
– Кто вы, сударыня? – однажды спросил он ее почти всерьёз за завтраком после ночной вахты.
В четыре утра офицерам и рядовому составу накрывали вместе в столовой. После строгого этикета кают-компании Анне непривычно было видеть Сергея в спортивном костюме с мокрой после душа головой.
Садясь к ней визави, он близко наклонился через стол.
– Кто вы, Аннет? – спросил он и испугался, потому что Анна вздрогнула и отшатнулась, будто ее толкнули в подбородок.
– Анна Григорьевна, простите, я не хотел напугать вас.
Она пропустила его извинение мимо ушей, но ответила, вдруг, по-детски заносчиво:
– Белая ворона, сударь – прошу не любить, не жаловать!
И тогда он сказал то, что не должен был говорить, отчего даже сейчас, когда ее уже нет на судне, сердце летит в пустоту и догнать его можно только водкой... «Аннет!». Вот почему она отпрянула тогда и побледнела. а он рассмотрел, что глаза у нее широко расставлены и в них не различить зрачков. Волосы, как у негра, густые в мелкую пружинку, и не черные, как казалось, а с хорошо заметным медным отливом.
«Непролазные», – определил для себя Алексеич, и почувствовал зуд в ладонях.
Однажды в коридоре он видел ее с распущенными волосами – они с Танечкой возвращались из парилки.
Сергей аж присвистнул: ее грива тяжелой копной падала ниже колен.
А теперь, что теперь делать с этим откровенным сном, с его мучительным наслаждением и чувством вины при пробуждении?
Это ж надо! Только на третьи сутки он взял в руки оставленный ею сборник стихов...
Во сне она уходила, терялась, и Сергей все не мог догнать ее. Он искал ее везде и удивлялся, что его не беспокоит собственная нагота. Он нашел ее в каюте Климова и повел к себе. Она исчезала по дороге и появлялась вновь, и болезненная, тяжелая, как ртуть, волна желания раскачивалась, нарастая и уводя в тревожное чувство безвыходности.
«Я оставила у тебя книгу, – повторяла Анна, – я оставила книгу».
Он ломился в дверь ее запертой каюты и возвращался в свою. Она стояла сомнамбулой у иллюминатора в его спальне. На ней был Катин алый, атласного шелку халат. Он привез его из Финляндии и любил за то, что халат легко соскальзывал с плеч, стоило только потянуть за шелковую кисть пояса... А потом он освободил ее волосы от заколок.
– Я принесла тебе книгу, а тебя так долго не было, – говорила она, – теперь подожди, я должна досмотреть свой сон.
– Я не могу ждать, я больше не могу ждать, Аннет!
Он радовался своей догадке: во сне Сергей почему-то был уверен, что это имя непременно разбудит ее.
– Где болит, – спрашивала она, – здесь? Здесь? И здесь?
Он смеялся и только судорожно втягивал воздух сквозь стиснутые зубы.
– Еще, прошу тебя, еще!
Их полет был бесконечным и освобождающим, а жена Катя стояла в изголовье, как Фемида, с завязанными глазами...
Сергей проснулся с криком и долго приходил в себя под ледяным душем. Наваждение сна не покидало его.
В какой-то момент мокрый, с полотенцем в руках, он бросился к письменному столу, схватил сборник Пастернака. Листок, вырезанный как раз в размер книжной страницы, выпал из него.
Алексеича бил озноб. Он принялся читать.
До вахты оставалось еще три часа. Сергей боялся вновь уснуть, грелся под одеялом, ждал, когда пройдет озноб и сердце войдет в ритм.
Он хорошо знал, что всё свободное время она проводила на нижней палубе, в корме над винтами у самой воды. И куда бы ни приглашали их с Танечкой в гости, она всегда садилась у иллюминатора.
Сергея раздражала эта ее привычка глазеть в иллюминатор.
Он помнил, как ее ждали с гитарой на день рождения Климова, а Танечка говорила: «Не звоните, она готовит подарок, сейчас придет». Все уже были навеселе, и Климов нервничал. Но вот она пришла, и все стали пересаживаться, освобождая место у иллюминатора.
Он процитировал:
– Алексеич, – спросила она смеясь, – вы сегодня уже хорошо знаете, где истина?
– «Ин вино веритас», – сударыня. Сегодня и ежедневно, – ответил он.
– «Ты, право, пьяное чудовище», – кивнула Анна.
– О чем это вы? – вмешался Климов.
– Александр Николаевич, – сказала она шутливо-церемонно,– не обессудьте. Поскольку выбор полезных вещей в судовой лавке постыдно скуден, я принесла Вам в подарок вещь абсолютно бесполезную. Я написала песню.
Она протянула Климову листок бумаги и взяла гитару.
Сергей видел как побледнел гусар, грохнулся потом перед ней на колени и обеими руками прижал ее детскую ладошку к губам.
Все зааплодировали. Алексеич потом просил у него текст песни, но Климов не дал. Сергей надеялся получить песню на свой день рождения, но не был удостоен.
Анна смотрела на зеленые блики солнца на потолке и переборках каюты. Зеленые шторки на иллюминаторах в солнечный день делали каюту похожей на аквариум.
«Спать!» – скомандовала себе Анна и тихо выдохнула: «Боря...»
... И тут же увидала себя, идущей по бровке тротуара рядом с ним, шагающим по мостовой.
Мама была права – они выглядели комично. Редкий прохожий не оборачивался им вслед. В Боре было больше двух метров росту, а она во всех классах и спортивных группах всегда замыкала строй.
Он уже который раз провожал ее с собрания литературного объединения, где они оба отмалчивались и своих стихов не читали. Очень долго оставались на «Вы» и не называли друг друга по имени.
В конце Цветного бульвара он, поначалу, подавал ей руку, а потом просто ставил на скамейку, как ребенка. Она садилась на спинку скамейки, а он опускался рядом. Ей нравились его стихи, его волнение. На лице оживали тонко вырезанные ноздри и детские пухлые губы, а глаза оставались спокойными, но в них прибывало синевы.
– Аннет, – сказал он в тот вечер, впервые обратясь к ней по имени, – давайте поговорим о тех временах, когда мы будем называть друг друга на «ты».
– Почему Аннет? – тихо спросила она и загадала: если ответит, значит на всю жизнь.
Он улыбнулся, будто прочел ее мысли, и сказал нараспев, как стихотворную строку: «Героиня романа Ромена Роллана.»
На день рождения Боря принес ей куст сирени. Он вырубил его на даче под корень. Куст был необычайных размеров. Борис шел с ним через всю Москву, пешком, потому, что ни в двери метро, ни, тем более, в такси с такой ношей войти было невозможно. В квартире пришлось открывать вторую створку двери. Бегали за лестницей и молотком.
Боря стоял на лестничной площадке скрытый махровыми гроздьями. Коммуналка зазвенела ведрами. Сирень заполонила квартиру. Соседи удивлялись, улыбались, качали головами. Волна праздника хлынула в дом ароматом сирени.
Они отыскивали пятиконечные лепестки и смеялись, поедая их. Оба знали, что загадывают одно и то же желание. Вблизи сирени глаза у Бори становились лиловыми, а закадычная подруга Инка закатывала за его спиной глаза и выкидывала большой палец.
Ещё Боря подарил ей первый сборник любимого обоими молодого поэта, чья звезда восходила вопреки мраку соцреализма. Сборник был издан на периферии крохотным тиражом и представлял собою раритет.
– Боренька, голубчик, – охнула растерявшись Аня.
– Чтобы услышать «голубчик», я всегда должен буду отыскивать такие книги?..
Бульварчик на Рахмановском был пуст. Поздний майский вечер хранил их от посторонних глаз.
– Я буду твоим щеном, – сказал Борис, – и никто не будет любить тебя больше, чем я.
Они решили расписаться осенью после ее возвращения с практики. Бродили по весенней Москве. На Пушкинской он так легко достал и отломил ей ветку цветущей яблони... Оба были, как пьяные. Прощаясь,они долго целовались в подъезде, и она всегда боялась, что он не успеет на метро
В июле, перед самым отъездом, Боря увел ее с собрания литобъединения. Он вернулся из командировки. Ей казалось, что ему нужно время, чтобы вновь привыкнуть. Шли молча. Он не вел ее за руку, «как маленькую», и не поднял на скамейку на Цветном. Просто сел, а она осталась стоять рядом. Невозможно было смотреть на его лицо. Запомнились только руки, их мучительный танец. Длинные, как у Паганини, замечательной лепки пальцы были сцеплены, казалось, намертво, но невидимая сила с хрустом суставов взламывала их союз, растаскивала, разъединяла до свободного жеста, и новая судорога сводила их.
То, что он говорил, было выстрадано.
– Понимаешь, невозможно нам быть вместе. Ты сама не знаешь. Есть в тебе некая сила. Ты никогда не будешь Головановой, но я рядом с тобой стану Гершензоном. Я буду думать, как ты и писать твои стихи.
Ему, наконец удалось расцепить руки...
«Враз обе рученьки разжал, – вспомнила она, – жизнь выпала копейкой ржавою».**
– Я – дворянин. Я должен держать свое слово. И не могу...
Она попятилась, а потом бросилась бежать, как на стометровку, наискосок через Трубную. И не помнит, как оказалась дома.
Очнулась на полу с единственной мыслью о том, что потолки в квартире безнадежно высоки…
Боря сгорел за два с половиной месяца. В стране, победившей туберкулез как социальную болезнь случаи скоротечной чахотки относились к исключениям, подтверждающим правило.
В конверте было письмо и стихи.
Уже из поднебесья.
Аннет, Аннет, Аннет!
Ты читаешь это послание, стало быть я уже далеко – «по ту сторону добра и зла». Солнышко мое, любовь моя, я непростительно виноват перед тобой, а ты плачешь. Прошу тебя, ну прошу тебя «не плачь, не морщь опухших губ, не собирай их в складки».* Искушение написать оказалось сильнее отвращения к патетике и драматизму, наверное неизбежных в моей ситуации. Прости! Маленький, я согласился на резекцию доли легкого, зная, что операции не перенесу. Это не страх, не паника. Я вижу, как замыкается круг. Я плохо переношу антибиотики. И анестетики. Болезнь – вещь унизительная, пыточная: небо в овчинку, самоуважение в клочья. Держусь (читай, в прошедшем) только потому, что знаю, за чтО плачУ. У меня был момент малодушия – я позвонил твоей маме. Она сказала, что вы переписываетесь, что ты уже самостоятельно сделала две операции аппендицита, а телефона в твою тьму-таракань у нее нет. Я ничего ей не сказал. Значит и это не суждено мне – вызвонить тебя. А то прилетела бы спасать. И спасла бы. И как бы я жил после этого?.. Аннушка, я не знал, что ношу в себе этого монстра. Уж каким человеком широких взглядов, без предрассудков я считал себя, до тех пор, пока не встретился с тобой. Господи, какую угрозу собственному «Я» я испытал. Антисемитизм – это бесовская мета ущемленности в генном коде. На уровне ДНК. И я ее носитель. Я имел возможность читать Короленко, Розанова, Бердяева, Сергия Булгакова (мама моего приятеля работает в Ленинке). Все критики антисемитизма – теоретики, а я думал о реальной судьбе наших будущих детей. Анечка, не сердись, не гневайся, солнышко мое, единственная моя. Я сгораю от стыда и не вижу выхода, поэтому непротивление насилию смерти – мой выбор. Я все равно бы не вынес другого мужчины рядом с тобой. Но когда он случится, пусть он будет твоим соплеменником. Я задыхаюсь от мысли, что мы не перешагнули рамки платонических отношений, что не я стану твоим проводником во «взрослую» жизнь.
Ты и представить себе не можешь, недотрога, как часто я боялся не совладать со своим пожаром. Усмиренный, он оставался во мне такой нежностью, такой безусловной готовностью ждать твоего пробуждения. (У Цветаевой: «Сдержанный, значит есть, что сдерживать…»; поверь, мне было, чтО сдерживать) Маленький, все мои печали, все мои сны – о тебе… В бреду, в наваждении. «Как я трогал тебя, даже губ своих медью трогал так, как трагедией трогают зал…»*. Временами теряю сознание от невыносимости желания твоей близости. Помнишь, у Марины Ивановны: «Любовь – это дело тел. А мы – души». Я и сам знаю – «не телом единым». Все думаю, как ты тут будешь без меня. Со своей очарованностью. Девочка моя, не переставай писать стихи. По себе знаю, эта «соломинка» дорогого стоит. Люблю. Как оказалось, смертельно. И этим счастлив. Прости.
Борис
P.S. (после операции): 24 – хороший возраст для гибели поэта. Надсон и, кажется, Полежаев были моими ровесниками... Я спалил все свои «тетрадочки»…
P.P.S. «Благословенно, неизгладимо, невозвратимо… прости! »***
В начале рейса на общесудовом собрании начальники экспедиций рассказывали морякам о своих задачах.
Анна говорила о множестве стрессовых факторов, влияющих на здоровье моряков в Арктике. Она просила экипаж отнестись к их работе с пониманием. Результатом медицинских и психологических исследований должны стать рекомендации по ограничению длительности рейса.
– Ну да, – сказал моторист Воробьев, – вы будете делать диссертации, а мы для вас станем подопытными кроликами.
Воробьев изобразил зайца, хлопающего ушами. Все засмеялись. Алексеич тогда занервничал в первый раз. Не женское это дело бороздить океаны. Особенно с таким лицом. И такой фамилией.
– Не надо волноваться, – ответила Анна то ли ему, то ли Воробьеву, – диссертация у меня уже есть, а на обследование, я обещаю, мы будем приглашать исключительно морских волков.
Все опять засмеялись, и тогда поднялся второй штурман Климов, гусар, гуляка, красавец и сердцеед.
– Зачем такие сложности, товарищи научные сотрудники? Я в одном из журналов читал об элементарном способе определения оптимального срока плавания. На борт надо взять десяток некрасивых женщин, и когда все они покажутся красавицами, тогда и возвращаться в порт.
– Климов! – прикрикнул капитан, – что Вы себе позволяете?
– Нет, нет, Юрий Сергеевич, Климов прав, – действительно, такая публикация имеется.
Анна помнила, что вырезка из журнала «Крокодил» долго висела в их НИИ на стенде объявлений. Однако, анализ литературы показал, что подобный подход к решению проблемы не является рентабельным: большую часть команды пришлось бы снимать с рейса через 2-3 недели.
В ее лице не было и тени намека на шутку, и Климов, не поняв, пробовал еще что-то возразить, но собрание уже взорвалось хохотом и аплодисментами.
– Все в порядке, – смеялся Сергей, – все в порядке.
Они вышли на палубу, ослепли на мгновение. Солнце словно брало реванш за недели низкой облачности и туманов. Каждый раз, как впервые, – нездешнее полыхание взорванных ледоколами льдин. Свечение чистого лазурита – насыщенное индиго, аквамариновые многогранники. Нестерпимая синева, потревоженное царство Снежной королевы. Анна во втором классе школы играла Кая. Она выкладывала слово «Вечность…»
Простаивая часами на палубе, завороженная холодным кипением тугой, закрученной кормовыми винтами волны в разорванном ледовом канале, она вспомнила это спасительное «вечность» и успокоилась.
Вот как называется это чувство, которое никак не воплощалось в слово!
– Соприкосновение с Вечностью... Его Величество Вечный Северный Ледовитый... Хорошо: отпустило, отступило искушение встать и пойти по этой водяной вращающейся трубе...
Дальше мысли не было. Только включилось чувство баланса, потому что ледяные поля вокруг канала пришли в движение: сначала медленно, а потом все быстрее вращаясь, как гигантские шестерни, в разные стороны. Место соприкосновения шестерен не давалось фокусировке, но как только она смогла зафиксировать его взглядом, обнаружила, что давно уже летит вдоль канала, как во сне, с той лишь разницей, что присутствовало счастливое чувство пробуждения, возвращения привычности полета, возможности видеть на любое расстояние и сразу во все стороны.
Она увидела себя стоящей на корме, и вертолет, зависший над вертолетной площадкой – летун Игорь и Климов отправлялись в ледовую разведку, и кромку льда, до которой около полутора суток ходу, и три сухогруза, поджидающих ледокол на чистой воде, широкую перемычку торосов, и проход в ее северо-западной части…
Ох, как же господам офицерам нелегко! Анна узнает это касание чужой тоски поверх собственной – там, за грудиной.
В каюте Станицына, втроем с Янушем, практикантом из Польши, разливают водку по стопкам.
Януш – гриб-боровик, отец двоих сыновей, единственный иностранец на Северном Морском Пути, раздавлен прощанием с Зосей. Вот уж порезвилась фортуна! Свела на два месяца в ледяной пустыне двух соплеменников, две половинки единого целого. Одарила по-царски – мгновенностью узнавания, забвением всего, что было до встречи, неизбывностью страсти, безусловностью любви.
Зося – пекариха. Статная, черноокая, пахнет сдобой и молоком, как ребенок. Голос у Зоси низкий, певучий. Певунья Зося…
Но день в день – «Время свидания истекло!» – ударила Фортуна в судовую рынду, и встала водка в горле у Януша комом. И «старшой» – «командир» Станицын больше не качает головой и не грозит пальцем, а второй и вовсе наливает себе еще и еще.
– Тише, тише, мальчики, – заговаривает их Анна, – не заливайте этот огонь спиртом. Дайте ему прогореть-выгореть, осесть в тигле сердца золотом чувства чистого, неутоленного.
– Прекрати, – говорит первый второму, – прекрати!
Всё... С Богом. Пошли!
На палубе – погрузка, суета прощания.
– Вот, Януш, будешь охранять девушек на пути в столицу нашей Родины. Ты знаком с ними?
– Не-ет, – тянет Януш, – вы же сказали, чтобы я к ним на пушечный выстрел не подходил.
– Я сказал? – возмущенно – Станицын.
– Мы сказали?! – одновременно с ним – Алексеич.
– Ну да! – Поляк празднует безнаказанность, явно отыгрываясь за что-то, – вы сказали, чтобы как только их увижу издали, сразу бы переходил на другой борт.
Смех, рукопожатия. Сергей протягивает Ане конверт: «Будьте любезны, Анна Григорьевна, в Мурманске бросьте в ящик письмецо жене».
– Всенепременно, Сергей Алексеевич.
– В море самая важная наука расставания, – не поймешь, в шутку или всерьез говорит Алексеич.
– В жизни.
– Что в жизни?
– В жизни самая важная наука расставанья.
– Стррашная вы женщина! – Анна и Сергей произносят хором.
И потом, еще несколько мгновений, уже на борту «Воронина», сверху вниз она глядит в запрокинутые лица.
Солнце бьет им в глаза, и темные очки не спасают.
Таня плачет, не стыдясь слез. У Алексеича мУка в глазах.
- Берегите ее! – говорит он Ане.
И оба смеются. Он знает, что она знает, как хотелось ему сказать «Берегите себя»...
А вот и грохот якорной цепи, привычный шум работающих дизелей... Просыпаешься, когда их внезапно выключают... И вода клином врезается между махинами судов.
«Как провожают пароходы? Совсем не так, как поезда».
Верно, верно... Медленно расходятся корабли: долго видно стоящего на борту, машущего вслед. А вот уж и лица не различишь, только контур женской фигуры с поднятой рукой и копна волос, обрамляющих исчезающее лицо.
Климов безостановочно щелкает фотоаппаратом. А кораблик падает за горизонт, втягивается, растворяется им.
После громады «Петербурга» старенький «Воронин» показался маленьким и провинциальным. Им дали одну каюту на двоих. Таня повалилась на кровать прямо в одежде. Плакала, уткнувшись лицом в подушку.
– Как это там у него, – силилась вспомнить Аня, глядя в иллюминатор: «Когда как труп до самых труб затертого...» нет, не так:
И еще раз, и еще...
«До свадьбы заживет, мой друг, угомонись, не плачь», «Все вздор один», «Все вздор один. «Все вздор»…
– Все из-за вас! – выкрикивает Таня, вдруг садясь на постели.
– Все из-за Вас! Вы не пускали меня к нему. А я, может быть, хотела от него ребенка. Ну и что, что он женат? У меня бы был ребенок. Его (!) ребенок!
– Не было бы у тебя никакого ребенка. Не оборачиваясь, почти по складам произносит Аня. – Не бы-ло бы!
– Это почему же?
– Станицын не стал бы спать с тобой.
– Вы-то откуда знаете? Вы что – не видели его жену перед отходом судна? Она лет на семь его старше. Кикимора.
– Да Станицын на карьере женат, Танюша! Ну подумай, это его первый рейс старшим электромехаником. И то – в подмене, потому что Николаев в отпуске. Станицын в партию только что вступил. Он спит и во сне видит свой ледокол. Ему сейчас никакие приключения не нужны, никакая аморалка.
– Да почему вы решили, что все знаете?!
Танин голос дрожит от собственной дерзости.
Не бывало у них с Анной таких разговоров. Надоело ей! Надоело быть маленькой и бессловесной.
– Вы же слепая! Вы же под носом у себя ничего не видите... Вы даже не поняли, что Алексеич по уши влюблен в вас, а Климов вообще...
– Не бойся, – оборачивается наконец Аня, – у тебя все еще впереди. Ты не останешься, как я, старой девой.
Татьяна вздрагивает – именно это ей хотелос прокричать Ане прямо в лицо.
– А Алексеич влюблен в свою жену.
– Ну да, то-то он бледнел каждый раз и начинал заикаться, и выспрашивал у меня, замужем вы или нет.
Анна поморщилась.
– Это – другое. Мы просто с ним свалились с одного дерева, но любит он свою жену.
– С какого дерева? Кого любит? Я же слышала, как он говорил вам, что она его обманывает.
– Это не имеет значения. Я тогда и сказала Алексеичу, что любовь самодостаточна. Как цветок. Он цветет даже если его никто не видит. Ты что, перестала любить Николая Ивановича за то, что он не откликнулся на твое чувство?.
В иллюминаторе – торжество всех оттенков синего..
– Да не хочу я так! – вскипает Татьяна, и глаза ее становятся совсем белыми. – Я хочу, чтобы и меня любили, если я люблю.
– Ну да, конечно же: ты – мне, я – тебе. И чтобы не меньше, чем я тебе…
Ледяная гора столбом застывшего огня чистейшей синевы вплывает в иллюминатор.
«О, Господи, Боже мой, не дай ослепнуть от сияния творения Твоего, и пусть красота его спасет мир, и отворит сердца навстречу ему, и воцарится благодать и радость в них. О Господи, Боже мой…»
– Да, да, не меньше, чем я тебя, пусть так, – Таня вновь заливается слезами.
– Я знаю, что нравилась ему. Я никогда больше не позволю вам распоряжаться моей жизнью. Вы своей-то распорядиться не можете. Никакая докторская не заменит Вам ребенка!
Светящаяся гора миновала иллюминатор…
– Танюша, давай мы не будем об этом. А то ты сейчас наговоришь мне бабских гадостей, а потом жалеть будешь. Ничего не могло у нас быть с Алексеичем. Он – человек единственной любви в жизни. И он ее встретил.
– Да не верю я вам. Из-за своих фантазий Вы портите жизнь себе и испортили мне. Вы же, кроме стихов, ничего…
Анна вынимает из сумки конверт и кладет его перед Таней.
– Что это?
– Письмо Алексеича своей жене.
– Я не читаю чужих писем. А что там? Вы знаете?
– Нет, конечно, но думаю, что доказательство твоей или моей правоты в нем есть
– Я не читаю чужих писем, – не очень уверенно повторяет Татьяна.
– Вот и хорошо. Но давай, в таком случае, ты мне никогда больше не будешь говорить, что я ничего не понимаю, или что я испортила тебе жизнь. Хотя бы потому, что у тебя нет никаких доказательств.
Анна потянулась за конвертом, но Таня накрыла его ладонью. И вынула шпильку из пучка. Ее легкие волосы рассыпались по плечам, и Танино сходство с киноактрисой Жеймо стало еще очевиднее.
Заплаканная Золушка медленно вскрывала чужое письмо.Татьяна перечитала его дважды, а потом начала читать вслух, глотая слезы.
«Рыженький зверек мой, здравствуй! Спасибо за письмо и телеграмму, она поспела точно ко дню рождения. Малыш, история с твоими почками меня растревожила. Дай мне слово, звереныш, что отправишься к эскулапам. Тоскую по тебе чудовищно. Больше, чем всегда. В этом рейсе я как-то по-новому увидел и осознал, как я люблю тебя…»
– Ну и хватит, прервала ее Аня.
– Здесь еще есть одно место...
Анна отрицательно качает головой.
– Заклей конверт.
В дверь постучали, позвали на ужин.
Непривычно было видеть в кают-компании людей небритых, в шлепанцах и клетчатых рубашках. Дагиева на них нет.
Они обе вспомнили, как в день отхода старпом собрал всех «гостей» – сотрудников различных экспедиций и передал просьбу капитана: в кают-компанию являться по часам. Мужчинам – в пиджаках и галстуках. Женщинам – «при параде». Отдельным пунктом оговаривалось запрещение женщинам приходить в кают-компанию в брюках. Они чертыхались, но переодевались четырежды в день. Ничего не поделаешь. Ка-авказский человек, герой своего народа, капитан Дагиев требовал дисциплины. Он метал грома и молнии и слыл женоненавистником.
– Я нэ люблю женщин на мостике.
– Так я ж не о любви, Юрий Сергеевич, а о работе говорю.
– Вы – дэрзкая женщина. Вы забываете, что я здесь и законодательная и исполнительная власть.
– Я абсолютно законопослушный человек, Юрий Сергеевич, но наши «верительные грамоты» подписаны вашим министром. Нам нужно обследовать штурманов и рулевых на рабочем месте. Ну не заставлять же их спускаться в медпункт.
– Хорошо, хорошо, но чтобы вне обследований вашего духа в рубке не было.
– Юрий Сергеевич, я могу ручаться только за тело.
Капитанские усы двинулись влево, потом вправо.. Он покачал головой.
– Ступайте, и если кто-то вздумает вас обидеть на моем корабле, давите его этим вот французским каблуком...(Анна была на шпильках) и скажите, что это – мое распоряжение.
– Да нет, славный мужик.
– Ну да, а помнишь, как он при заходе в Диксон стоял у трапа?
Все возвращались с берега с полными рюкзаками спиртного. Он отбирал бутылки и бил их о кнехт.
– Я думала, бунт начнется.
– Да-да: «Или бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет, так что сыплется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет»... ****
– Анна Григорьевна, простите меня, – тихо вдруг говорит Таня, – и не поднимает глаз.
«Не надо восклицать»… «Не надо восклицать..»
– Да, Танечка, да, – рассеянно отвечает Аня, – а где Януш?
Поляк стоял обескураженный перед раскрытым чемоданом. Из футляра для бритвы выпал маленький клочок бумаги, на котором Зосиной рукой было написано: «Кохани кохам». *****
Януш судорожно втянул воздух, но обнаружил, что вдоха не получилось, а какое-то поверхностное клокотание в горле, похожее на всхлип, да напрасное буханье сердца. Он попробовал нашарить стеклянную фляжку с коньяком на дне чемодана и достал ее с запиской: «Радость моя, не печалься».
Януш отхлебнул коньяку и стал медленно вынимать вещи.Чемодан укладывала Зося. Листочки выпархивали отовсюду. Он находил их в карманах брюк и рубашек, в папке для бумаг и книгах.
В дверь постучали, позвали на ужин. Он отказался и запер каюту.
Отхлебывая из фляжки, Януш старался аккуратно сложить все листочки и зажал рот ладонями, когда прочел: «Дай на прощанье обещанье, что не забудешь ты меня».
Эту песню Зося пела редко. Она была из их будущего, а они, не сговариваясь, жили настоящим.
«Шутка ли, – сказала Зося неделю назад, когда стал известен день расставания, – 63 дня счастья».
Он только-только отдышался и закурил, и вдруг отчетливо понял, что конец фразы «на всю оставшуюся жизнь» она не произнесла.
– Что ты сейчас подумала?
Она только накрыла его рот ладонью и впечаталась в грудь лицом, так что не оторвать, не посмотреть в глаза. Вот когда он вспомнил о времени, о неизбежности возвращения.
– О, Матка Боска, Матка Боска!
Венчанная жена его Марыся тихо тиранила его вот уже года три после той злополучной попойки по поводу спуска нового корабля. Он не пришел ночевать. Не изменял. Просто перебрал лишнего. Друзья не отпустили домой. Но Марысю «замкнуло». Она выставила его из спальни. Злилась и ревновала, если он подолгу не просил ее милости. Когда же он являлся, она выставляла его вновь или каменела статуей, так что он был не в состоянии ни воодушевиться, ни одушевить.
– Тебе бы надо обратиться к врачу, – сказала она однажды, – о-очень давно пора. И напугала его. И торжествовала.
– Пан думает о печальном...
Напевный голос Зоси – никогда не знаешь – спрашивает или утверждает.
– Зось, тебе хорошо со мной? Я имею в виду, ты никогда не говорила – тебе как женщине хорошо со мной?
– Пан хочет честного ответа?
– Да, – напрягся Януш и ладони его стали влажными.
– Если честно, то не очень. Пан должен отдавать себе отчет, что у него очень большой темперамент и большой аппетит. Пан часто не оставляет мне времени на передышку.
Януш резко поворачивается, утыкается в подушку лицом, прячет счастливые слезы.
Ох, Зося, Зося, красавица Зося! Откуда ей знать о навязчивом мужском кошмаре бессилия?! Он уже и забыл, когда это его накрывало второй и третьей волной, а бывала же еще и особенная радость: «празднование восхода солнца». Вот что вернула ему Зося! Януш сопротивляется, но она берет его лицо в ладони и целует в соленые веки. Зося любит целовать глаза. Губы у Зоси горячие, обжигающие. Ян поначалу даже думал, что у нее температура.
Оранжевое и золотое марево заливает веки от ее поцелуев, будто солнце светит в глаза.
– Ну что ты, что ты, радость моя, – шепчет она ему прямо в ухо, – только с тобой я почувствовала себя женщиной. Никогда не слушай раздраженную пани. Такая может отобрать силу у пана одним только словом. Но теперь тебе ничего не страшно. Я запечатываю твои уши для злобной лжи. Просто скажешь в душе своей: «Мои уши запечатаны для злобной лжи».
Она едва-едва касается губами его губ, еще и еще – до первой его дрожи. Слизывает слезу с его щеки...А он уже давно лепит ее крупное тугое тело, как скульптор, каждый раз, как впервые.
И кожа у Зоси атласная, ласковая – восторг ладоням и губам. А руки у Зоси полные, послушные. Он ведет их по всем палубам своего корабля.
«Смотри, Зося, мой корабль готов к отплытию. Пусти его в тугие волны своего бездонного моря. Ах, Зося, тихоня Зося, пахнущая молоком и сдобой. Кто бы мог подумать, что ты умеешь так отдаваться. А-ах, Зося! Не волнуйся, забудь обо всем, радость моя. Я сумею дождаться твоего девятого вала. Я хочу видеть как начнет удлиняться твоя царственная шея, и тело вытягиваться в струну. Дай утонуть в твоем бездонном море. Ну вот, моя хорошая.. ну еще и еще, моя золотая. Зо-о-ося! Зося! Зося – зрячее сердце».
Диксон встретил их тяжелым, скучным небом, лежавшим, казалось, на крышах домов, приподнятых над землей на сваях. Самолет на Мурманск ожидали дней через пять. Гостиница гудела без передышки на ночь, поскольку невидимое солнце круглосуточно стояло в своем зените, нарушая привычный ритм жизни.
– Нет, вы только посмотрите! – Таня натянула одеяло на подбородок ,– еще трое суток я просто не выдержку.
Живой рисунок украшал стены и потолок номера. Узор менялся с легким потрескиванием, как в калейдоскопе.
– Танюша, согласись, тараканы все же лучше, чем дембеля.
Они обе прыснули, вспомнив как в прошлом году оказались в Амдерме как раз во время возвращения солдатиков из воинских частей Заполярья. Амдерма была их первым пунктом на пути к вольнице.
– Вечером будет весело, – игриво пропела Валентина – «Лихая морячка», много лет работавшая в экспедициях на рыбопромысловых судах.
Она упросила Аню взять ее хоть разок в Арктику, пообещав на время экспедиции «принять постриг».
– Больно уж вы строгие, Анна Григорьевна, – резвилась Валентина, – уж и не знаю, как такую муку перенесть. Жизнь так коротка, так коротка.
– Ничего, матушка, – вступала в игру Анна, – попоститься – оно никогда не грех, о душе подумать, дать передышку телу и всем его замечательным органам.
– Не простая вы, не задушевная.
– Ну, я прямо, как в театре, – смеялась Татьяна.
– Театр начнется вечером.
И действительно, пенье под гитару за стеной сменилось гулом, который шел по нарастающей, как в ритуальных танцах африканского племени. Анна проверила замок и обнаружила, что дверь не закрывается.
– Хо-хо, – встревожилась Валентина, – что будем делать? Может спиртом откупимся...
– Не откупимся, здесь питьевой спирт в свободной продаже. Они уже все «в форме».
– Девочки, может ничего не будет, может обойдется.
– Да нет, Танюша, пожалуй, не обойдется, – покачала головой Валентина, – страна знает своих героев, их готовность к подвигам.
– Давайте-ка придвинем кровать к двери и ляжем втроем, – предложила Аня.
Они едва успели устроить баррикаду, как в дверь стали ломиться.
Аня прижала палец к губам. За дверью пьяные голоса спорили, в номере они, или нет, и пытались открыть дверь своими ключами.
В потоке изящной словесности девушки узнали, что дежурная сбежала.
– Да я так вышибу эту дверь, – сказал кто-то басом, и бухнулся всем телом.
Кровать не двинулась.
– Мне страшно, – пролепетала Таня
– Не бойсь, бери пример с меня, – Валентина стукнула себя в грудь.
– Тебе-то хорошо-о-о, – тоже шепотом протянула Танечка, намекая на свою невинность. И все трое уткнулись в подушки трясясь от смеха. Валентина выкинула большой палец, а Аня – кулак: «Но пасаран».
Вскоре шум за дверью стал сходить на нет. Самолет на Архангельск забрал всех доблестных защитников родины, отличников боевой и политической подготовки, будущих героев труда, строителей коммунизма.
- Да, – согласилась Таня, – тараканы лучше дембелей.
Она влезла в халатик, подошла к окну.
– Наш ледокол!
«Петербург» стоял на рейде.
– Анна Григорьевна, как же так, они же собирались за караваном?
– Ну, Танюша, ты же знаешь, как часто у них меняются «вводные». Алексеич еще когда говорил, что пора в Диксон за водой.
Они стояли у самой кромки воды, стараясь разглядеть хоть какое-нибудь движение на корабле.
Ах, как хорош! Глаз не оторвать. Мой будущий пожизненный сон – ледокол – зверь, красавец. Благословенны труды твои, упрямец, идущий напролом. Ух, сколько ярости в твоем разбеге, с которого почти на полкорпуса взлетаешь на лед, с грохотом обрушиваясь на него всей невероятной тяжестью своею. Вдребезги, в брызги, в стеклянное крошево разлетается мертвая глыба ледяного камня, становясь добычей солнца. Салютом взрывается оно на острых гранях стеклянных многогранников, пожизненно запечатлеваясь на сетчатке. Ослеплена щедростью твоею, покорена дерзостью. А как нежен ты, бычище, как бережен, окалывая слабое суденышко в караване, освобождая его из ледового плена. Как сумрачно мужественен, терпя бедствие ледового сжатия, когда утеряно управление и гибельно направление дрейфа. Вода и топливо на исходе, предательски трещат твои ребра-шпангоуты. И остается только молитва Св.Николаю Угоднику – покровителю моряков. Но отступит стихия, разведет свои леденящие душу ручища, и вдохнешь, и вновь зарычишь всей восьмеркой своих дизелей – железных лошадей, и непременно вспомнишь, как однажды в сжатии треснул ореховой скорлупой корпус собрата твоего...
Благодарю за приют. За ленивую снисходительность к моей чужеродности, за скворечник на верхней палубе с двумя иллюминаторами в космос, за стихи..
Когда же мой срок настанет,
И, если боги добры,
Увидеть хочу в тумане
Траур твоей трубы,
И потому так нежно
И обреченно, хоть плачь,
Ушедший - моя надежда,
Люблю от палуб до мачт.
– Как вы думаете, они будут швартоваться? – прервала ее Татьяна.
– Думаю, нет. Дагиев не даст им берега. Побоится гульбы. – Заправиться водой – несколько часов.
– Могли бы еще четверо суток побыть с ними!
– Не только у меня комплекс «Петербурга» – Януш ежился от ветра.
– Как Вы думаете, они пришвартуются?
– Анна Григорьевна говорит, что нет. Дагиев побоится пьянки.
– А наши моряки после двух месяцев плавания имеют право на бесплатный авиабилет из любого порта мира.
– Ни в одной цивилизованной стране моряки гражданского флота не эксплуатируются так жестоко, как в нашей. Ребята по 8-10 месяцев без берега. Просто рабство какое-то. И практически все страдают авитаминозом. Это в 20-м-то веке!
– Вы не должны так разговаривать. Мне сказали, что за такие разговоры будет неприятность.
– Будет, Януш, будет. Если Вы пойдете и стукнете.
– Кого?
– Не кого, а куда?
– Куда я кого-то стукну?
– Януш, это означает – наябедничать, доносить. Как будет по-польски донос?
– Это невозможно, чтобы я доносил. Мне просто страшно, что вы с незнакомым человеком говорите о рабстве в России.
– Януш, вы верите в доверие с первого взгляда?
– Как это?
– Как в любовь с первого взгляда.
– Да, конечно, – почти шепотом говорит Януш, – да, конечно, я понял. Если бывает любовь с первого взгляда, значит и доверие. Да, вы правы Анна. Вы мне верите с первого взгляда. Дзенкую пани. Это так хорошо, что мы здесь вместе. Там в гостинице еще четыре человека в номере. Они все время пьют и шумят. А еще я видел – ну, как это по-русски – сына клопана.
– Приходите к нам, Януш. У нас номер на двоих.
– Я обязательно приду. У меня сегодня день рождения.
– Вот и хорошо, – Таня подхватывает приглашение. Мы устроим праздник.
– А где здесь почта, вы знаете?
– Мы здесь всё знаем. Идемте. Мы – в библиотеку – там крошечный книжный магазин. И почту покажем, а что Вы хотите послать?
– Я хочу получить телеграмму от Зоси. Она сказала, что пришлет до востребования.
Огромные бездомные лайки стаей сопровождали девушек до самой гостиницы, держась на почтительном расстоянии. Их подкармливали печеньем и колбасой на протяжении всей дороги по узким деревянным улочкам. Обе были уверены, что собаки их запомнили с прошлого захода в порт. Тогда они их проводили до судна и остались сидеть чуть поодаль трапа.
– Ну вот приласкали и бросили, – сказал тогда Алексеич.
– Не приласкала, просто накормила, Сергей Алексеевич.
– Все равно бросили, – взгляд исподлобья.
– Бросить можно то, что тебе принадлежит.
– Вот и не кормите чужих собак!..
– Чужие сидят на цепи или ходят на поводке. Я накормила ничейных, бездомных собак. Но вы правы. Невозможно не согласиться с французским лётчиком-сказочником...
– Вот всегда Вы так!..
– Как?
Алексеич махнул рукой.
Януш пришел продрогший с вином, съестным и гитарой и с порога сказал:
– Я знаю, вы поете, вы пели тогда на концерте. И Зося тоже пела...
С ним что-то творилось.
– Вы получили телеграмму, Януш?
– Да. Это был день военно-морского флота. – Вот, я у соседа взял гитару. Он совершенно пьян.
– Януш, хотите есть? Мы тут тоже накупили всякой всячины.
– Нет. Потом. Я не могу есть. Пожалуйста...
Ян протянул гитару.
Они переглянулись.
– Конечно, Януш, ну конечно. Сегодня ваш день. Заказывайте!
Анна настраивала гитару.
Они спелись с Танечкой еще в прошлой экспедиции. У обеих были низкие голоса. Аниного аккомпанемента вполне хватало на романсы. Без их дуэта уже не обходилось ни одно мероприятие в лаборатории. В экспедициях пение становилось отдушиной.
Они спели «Утро туманное» и «Не обмани».
Януш часто просил повторить романс целиком или куплет:
Он сидел на полу, шевелил губами, как бы стараясь запомнить слова.
– Русские песни завороженные, как русские женщины.
– Это как?
– Ими нельзя насытиться. Командир и второй говорили, что вы замечательно поете.
– А еще что говорил командир? – встрепенулась Татьяна.
– Ничего особенного. Сергей всегда нервничал, когда заходил разговор о вас и вашей работе. Я это видел. Он как-то сказал, что ничего не знает кроме того, что упадал с Аней с дерева.
– Прямо так и сказал? – хором спросили они.
– Я так запомнил по-русски. А как надо сказать?
– Все верно. Все правильно, Януш.
– Еще, спойте еще.
Он уткнулся в колени, когда услышал:
– Я ничего не могу сделать. Ничего не могу. Мне помполит уже объяснил, что визу во второй раз мне не дадут. И Зосю в Польшу тоже не выпустят... Он вынул из кармана листок и положил на стол.
Они поняли, что это письмо-телеграмма.
В этом году морякам дали послабление – такую телеграмму доставляли в течение полутора-двух суток, зато обходилась она гораздо дешевле. Все стали писать подробные письма.
– Читайте, читайте.
Они склонились над зеленым почтовым бланком.
«С днем рождения, Яничек дорогой!
Пусть у тебя этих дней будет много-много. И каждый раз не спеши утром открывать глаза – услышь мое: «С днем рождения, радость моя». Я хочу, чтобы ты был счастлив. Где бы ты ни был, с кем бы ты ни был. Родной мой, не волнуйся за меня. Мне теперь ничего не страшно. Даже разлука, потому что ты будешь растворен для меня в каждом глотке воздуха, в каждом луче солнца, в каждом цветке, в каждой звездочке ночного неба. Яничек, знай – миг просвета в самых безрадостных твоих буднях – это весть о моей любви, моя молитва о тебе. Ненаглядный, люблю. Зося.»
Януш так и сидел, уткнувшись в колени. Его знобило.
– Ото вжистко, ото вжистко. Ото таки нежчастие .******
Аня опустилась на пол рядом с ним.
– Это счастье, Януш, несказанное, редкое счастье.
– Как жить с этим? Как жить с такой телеграммой?
– Там все сказано, Януш. Вот так и жить. Как Зося.
– То неможливе, неможливе...*******
– Возможно, Януш, возможно. Януш, ну посмотрите на меня, Януш. Вы бы согласились жить, как раньше, как всегда, до встречи с Зосей, и чтобы никогда-никогда в Вашей жизни не было бы этой встречи?
Он вскинул голову, как от удара, растерянно смотрел на Аню, не находя слов даже по-польски. Смысл Аниного вопроса, наконец, дошел до него.
– О, Матка Боска, Матка Боска! Нет, не согласился бы. Нигди, нигди. Аня взяла его за руку.
– Послушайте, Ян. Я сейчас объясню каждое слово – это Пастернак, я сейчас поясню, я знаю по себе.
Понимаете: «Тихо шепчу: благодарствуй, ты больше, чем просят...»
– Не надо, не объясняйте, я понял. Я абсолютно все понял.
Подошла Таня и уткнулась Янушу в плечо мокрым лицом.
Он поднялся и рывком прижал к себе обеих. Они долго стояли так , не в силах разомкнуть объятья под насмешливым взглядом Фортуны. Ей было угодно, чтобы каждый из них на всю оставшуюся жизнь запечатлел в своем сердце благословенное невидимое, незакатное солнце этого дня.
Они подъезжали к аэропорту в крытом грузовике. Легкий снег, выпавший ночью, выбелил, смягчил скучный пейзаж заполярного поселка. Огромный транспорант встречал пассажиров вдохновенным призывом: «Работники аэропорта! Уменьшим количество несчастных случаев на линии!»
Трусиха-Танечка вцепилась в Анину ладонь и не отпускала до самой посадки.
– Не бойся, ничего не бойся, – успокаивала ее Анна, – уже завтра мы будем в Москве. Нам надо продержаться еще сутки, всего 24 часа...
Они пристегнули ремни, помахали Янушу, сидевшему в хвосте. Снег запорашивал иллюминатор. Он медленно падал крупными сырыми хлопьями, вызывая в памяти всегда одну и ту же картину: внезапная болезнь в начале пятидневки, в детском саду.
Изолятор. Температура. Снег. Бесконечные нити снега. Бесконечный полет. Радость полета.
Какое счастье, зависать и не опускаться на землю. И увидеть, как мама уже пересекает двор, и значит, совсем скоро, до срока заберет ее домой.
Взревели моторы.
«Ну, полетели, белая ворона», – сказала себе Аня, улыбаясь и закрывая глаза.
Как это тогда было, в тот единственный раз?
– Кто вы, сударыня, – спросил Сережа. – Аннет, кто вы?
– Белая ворона, прошу не любить, не жаловать.
И он, запнувшись, всерьез, и глядя в глаза: « Кого же любить и жаловать, если не Вас. Только Вы все время убегаете. По волнам...»
Боря так мог сказать. Просто Боренькин текст... Облака сверху были залиты солнцем и походили на ледовые поля.
Господи!
Охрани нас всех, идущих, плывущих, спешащих в поездах и машинах, летящих на крыльях и лошадях, всей силой своего одиночества взрывающих мертвую стену льда разъединения, отчуждения и разлук во славу движения навстречу любви.
Не дай нам остановиться, Господи! В одиночестве мы приходим сюда и в одиночестве уйдем. Но пусть невероятное чудо взаимной любви, ярость страсти, неотвратимость расставаний, всепоглощающая нежность безответного чувства, пребудут в нашей крови залогом неведомой силы, которая в назначенный час легко отворит нам хребты для выпрастания иных крыл. Невидимые, они понесут наши души не в даль, а ввысь, в края нерасторжимой любви, и только северное сияние на грани миров на мгновенье обозначит их контуры расплескавшейся радугой.
_____________________________________________________
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы