Комментарий |

Говорите! Говорите!

Было трудно дышать — всё заполнила тошнота. Я шла в подземке,
сжавшись для прыжка, готовая вырваться из толстой грязной жилы, и,
казалось, люди вокруг не замечали моего состояния. Вокруг
была пустота. Мясо, налепленное на кости моих ног,
превращалось в горячий свинец. Руки — в несгибающиеся железные прутья.
На щеках — соленые лужи противных слез.

Никого.

Почему я решила, что легко избавлюсь от темноты жирных стенок
пуповины? Кто мне это сказал?

Я сглотнула слезы, выгнула спину — аж захрустели косточки позвонков
— и пошла в толпу.


...Он склонился над толстой женщиной, похожей на животное. Она
лежала на мягкой, изумрудного цвета траве, опершись спиной на
смолистую поверхность бревна. Ручейки пота скатывались вдоль
ушей по ее лицу и капали на тело. Женщина слизывала с живота и
предплечий капли его пота и покусывала кожу около локтей.

Небо напялило грязный балахон, будто извалялось на пыльном асфальте.
Собирался дождь.

Неожиданный заунывный вой пробрал до дрожи изнывающие от духоты
деревья, они отозвались шелестом. Тонкими, как иглы, пальцами
женщина вцепилась в икры его ног и испустила звук, мерно,
словно маятник, покачиваясь телом. Запрокинув голову, свернув
губы в трубочку, она выла на грязный балахон.

Он дрыгнул правой ногой, высвобождаясь от ее пальцев. На коже
проявились мелкие воронки, которые медленно заполнялись
ярко-красной жидкостью. Мужик с хрустом сцепил пальцы рук, развел
ладони и приблизился к ней. Она вздрогнула.

— Осторожней. Прошу тебя. В прошлый раз это было невыносимо больно.

— Закрой рот, или я уйду в пивную. Пластайся тут одна. Мне надоели твои ублюдки.

Женщина-животное тяжело вздохнула и зажмурила глаза. Он наклонился к
ее животу, сделал упор на ноги и выпятил вперед фигуру из
рук. Женщина закричала от страха. Дрожь ужаса била в ее теле
толчками, глаза по-собачьи слезились, упираясь в его лицо.
Она опустила взгляд к груди мужа и увидела, как под его
одеждами бьется сердце не родившегося младенца. Будто это он его
носит, в том месте, где должно быть сердце. Она невольно
стиснула широко раздвинутые ноги и обняла руками живот.

— Я не могу больше...

Мужчина раздраженно сплюнул в траву, метнул взгляд на ее живот... И
замер. Он долго пожирал ее взглядом, задерживая его на
грудях, ягодицах, плечах и шее. Крепкими руками широко раздвинул
ее ноги и прощупал глазами промежность. Затем, повернувшись
к ней боком, он достал из штанов половой орган и стал его
мять шершавой ладонью...

Он спешно массажировал его, протестуя против права на жизнь всех
детей, которые могут явиться из ее плоти и, выползая, причинять
ей боль. Он жалел.

Быстрее. Быстрее.

Поднимая глаза к небу, выискивая в куче тряпья уши своего бога, он
чуть слышно нашептывал ему клятву. Он клялся, что больше
никогда в жизни не взгромоздиться на ее мягкое тело, чтоб
выпустить в трубы семенную жидкость. Если надо, он будет сжигать
свою похоть, выпуская в огонь животную страсть, прикуривая от
тлеющей похоти сигареты. Успокаиваться на том. Только в
ладонь — живую сперму. В нее — мертвое «ничего».

Он клялся, выплескивая капли на ее живот, любуясь своей стойкостью,—
она рядом. Пусть смотрит.

Женщину стошнило.

Он, шумно вздохнув, неспешно пошел в дом и тут же вышел оттуда,
держа в руках веревку и какую-то тряпку. Женщина лежала, не
издавая ни звука, слизывая языком с губ содержимое, вырвавшееся
из желудка.

От бессилия ее голова свесилась набок, как у покойницы. Он стянул ее
запястья веревкой, взялся рукой за ее подбородок, другой
рукой разжал ей челюсть и сунул кляп из тряпки. Покурил.

— Потерпи немного. Скоро все закончиться. Но клянусь тебе: то, что я
вытащу, будет последним для нас. Начнем, а то дождь
собирается, надо успеть, ты ведь не хочешь промокнуть.

Она промычала, то ли соглашаясь, то ли для того, чтоб поскорее облегчил ее муки.

Муж опять сцепил пальцы, разомкнул ладони и рывком надавил ей выше
живота. Еще раз. Еще. Со стороны могло показаться, что он
делает искусственное дыхание умирающей бабе, спасая.

Он спасал. С каждым рывком принимая на себя часть ее боли. Винил
себя за похоть, несдержанность и легкомыслие.

Смертельная духота опустилась на местность, присела на плечи
мучившейся парочке, повисела в воздухе несколько минут и
растворилась в хлынувшем дожде. Начались схватки. Женщина мычала,
катая голову по бревну, отдельные волоски цеплялись за сучья,
растягивались, удлиняя шевелюру, спутывая волосы. Ливень бил
по листьям, звонко барабанил по крышам, размывая жирную,
плодовитую землю. Ливень ее успокоил — даже боль притихла.
Возблагодарив всевышнего, она всецело отдалась на милость мужа.

— Черт, все из-за тебя. Я тебе говорил, что не успеем. Твой скулеж
слушали, вместо того, чтобы делом заняться.

Попробую еще разок, если не выплюнешь сейчас своего ублюдка, то я
умываю руки. Давай еще раз.

Женщина поднатужилась, муж с неистовостью стал давить замком рук
чуть выше живота, сбиваясь с нужного ритма, раздражаясь на нее
и психуя. Ничего не получалось. Даже боги отказались от нее.
Муж повторил попытку, сплюнул на землю, в нескольких
миллиметров от ее левой ступни и, скрючившись под дождем,
засеменил в дом.

Вдалеке показались люди. Они бежали толпой, не отлипая друг от
друга, как тучи по небу. Словно семечка из подсолнуха, кто-то
выскакивал из массы, чтобы свернуть в приблизившийся проулок.
Другие не останавливались. Добежав до бревен, люди вдруг
замерли столбами и стали пожирать взглядом роженицу. Тётка в
пестром платке тыкала пальцем на живот женщины и покачивала
головой. Двое мужиков, увидев, что ноги ее широко расставлены,
принялись громко гоготать и брезгливо плеваться. Дети с
интересом рассматривали, как устроено тело у «этой». Из толпы
вышла бабка, похлопала ее по щекам и, заметив, что женщина
открыла глаза, задом втерлась назад, в толпу. Она не издала ни
стона, ни тяжелого вздоха, ни мычанья на радость любопытным.
Они потоптались на месте еще немножко и рысцой побежали по
своим хибарам.

Ударила молния, располосовало небо. Женщину ослепила мощная вспышка,
сердце задрожало и забулькало в груди. Она поняла: это
знак.

Высвободив синие, исполосованные верёвкой руки, она выдернула изо
рта кляп. Хватанула ртом огромную порцию воздуха, поплотнее
сжала губы, чтоб ни одна воздушная капелька не проскочила из
нутра и поднатужилась.

Теплая вода хлынула из вагины, оставляя ожоги на коже женщины. Она
подалась вперед одним боком, подставила ладонь под поток
лившихся из нее вод, дожидаясь, пока наберется полная горсть. А
потом поднесла осторожно, чтоб не пролить ни капельки, ко
рту и шумно отхлебнула большой глоток. Остатками умыла лицо.

Боль снова повторилась и даже усилилась. Она напряглась и
натужилась. И вдруг, разрывая на куски ее внутренность, просверливая
себе путь из вагины, показалась моя головка. Я высвободила
прилипшие к своему телу руки, ухватилась ими за стенки
материного отверстия и с криком стала выталкивать свое тело:

— УАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУА...

— УАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУА...

— УАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУАУА...


Мать буквально захлебывалась своим криком.

Я сделала последний рывок и пробкой вылетела из тесного, мокрого
нутра. Дождь прекратил свое существование. Я лежала на влажной
траве и не могла отдышаться. Немного отдохнув, я встала на
карачки, собираясь подползти к матери.

В моих руках были зажаты ее волоски. Внизу, от моего живота тянулась
толстая жила. К материнскому животу. Я поняла, что мы с ней
крепко связаны.

Мамка лежала на траве и, казалось, не дышала. Я подползла к ее лицу,
раздвинула пальцами веко и отразилась в ее зрачке. С тех
пор я знала, что некрасива.

Мамка встрепенулась, посмотрела на меня пристально и только потом
пригладила ладошкой мои волосы, взяла на руки и стала
облизывать.

В такой близости мы пролежали с ней до следующего дня, изучая друг
друга. Привыкали. Разговаривали. И даже разучивали ее любимые
песни. Но под утро я начала орать от голода, холода и
перегруза памяти тоскливыми песнями. На мой крик выскочил тот
мужик, который пытался помочь мамке. Я тогда не увидела его, а
скорее почувствовала, хотя со зрением у меня было все в
порядке. Но то, что произошло, было похоже на фотосъемку белого
листа, на котором заведомо кто-то нарисовал пальцем улицу,
полную людей. Среди них мой мужик. И, спустя время, когда в
темной комнате печатаешь фотографию, на ней изображен только
ОН. Остальных нарисованных пальцем людей нет.

Он вышел к нам. За открытой настежь дверью слышалась музыка. Он
слушал всю ночь грампластинки. Я помню. Гнатюк пел про
птицу-счастье.

Он встал на колени, оторвал меня от ее груди и стал покрывать мое
тельце поцелуями. Соединяющая меня с мамкой пуповина ему
мешала, отчего он нервничал. Он даже в какой-то момент хотел
отсечь эту жилу, но мамка, протестуя, замахала руками. И он
отступился от своего желания развязать меня с ней. Он положил
меня обратно на мамкин живот, поднял нас на руки и понес в
дом.


Тот дом, который пах железом, бельем однодневной несвежести и
жареными блинами. В нем был приятный полумрак и много зеркал.

На полке дремал фотоаппарат, одеколон «Шипр» и Александр Дюма.

Ванна была маленькой и неглубокой. Со змееподобной батареей,
занавешенной его мокрыми носками и ее мокрыми трусами.

Диван на пружинах противно кряхтел со скрипом. Шкаф, встроенный в
стену, над которым поработала голубая эмаль, пыжился от
избытка белья.

Трельяж, облепленный Штирлицем, Джо Дассеном, Софи Лорен и табором,
который «уходит в небо», будто прятал от стыда свою сущность
за их лицами. И всегда — заляпанное пальцами трельяжное
зеркало. Каждый из нас, вглядываясь в свое отражение, был
недоволен увиденным. Кроме мамки. Мы хватались за стеклянную
гладкость пальцами, в надежде стереть некрасивости.

На кухне четыре табурета, зимний холодильник с выпирающим на улицу
брюхом, форточка, прикрытая сетчатой вуалью, и много
тряпичных сумок на пластмассовой ручке двери.

На подоконнике, в комнате, отрезанное туловище вождя по фамилии
Ульянов. Кто-то из «мудрых» отсек его грудь, живот и ноги, облил
остатки чугуном и поставил эту головуполугрудь в пиджачке
лицом к нашему окну. Я любила его и жалела за безногость.
Молодой, вроде, мужик! За что его ног лишили и отлили в чугун?
Он, наверное, комплексовал из-за низенького роста, поэтому,
в угоду мавзолейной мумии, соратники и последователи побрили
туловище маленького красного маньячка.

На стене часы, олимпийский мишка, иконы, девушка с кувшином из меди,
ковер, зеркала, деревянные поварешки и толкушки для
картошки, мамкин портрет, который она стыбзила с Доски Почета — за
лидерство в коммунистических субботниках и прочее, прочее,
прочее...

Радиоприемник — любимец мужчины. Ведро — любимице мамки. Дерматин,
покрывающий дверь — мой любовник.

Люблю ли я эту смешную трехкомнатную пасть с претензией на уют? Не факт.

Было неудобно болтаться между ног у мамки, но я верила — так надо.
Не знала — кому. Но знала, что очень.

Отходить от нее я могла только на небольшие расстояния. Не больше
двух метров. Она выглядела красиво — волосами, лицом и
пышностью форм, и это все сильнее утверждало меня в собственной
уродливости, нежеланно отпечатывающейся в зеркале.

Мы с мамкой ходили на базары. Можно сказать, что я и не ходила — мне
всегда было лень семенить за ней — я просто висела на
пуповине, а она шла. Медленно. Запоминая не только просверленные
червяками дырочки в овощах, но и цены, и чужие граммы на
весах. А я...

Я носила за пазухой молоток, которым била по головам всех
попадавшихся на моем пути детей. Я выглядывала из-под мамкиной юбки,
воровала кошельки из сумок и пряталась обратно. Меня никто не
замечал.

Пока она стояла в очередях, я ловила мух или комаров, отрывала им
башку и тихо смеялась над безголовой тушкой. Если она
проходила мимо продававшихся цветов, я обязательно норовила плюнуть
в самую сердцевину.

Через 10 лет я поняла, что тот мужчина, который помогал мне вылезти
на свет из мамкиной щелки, между которым и матерью я спала —
мой отец.

У него на коже росли волосы, было три глаза, несколько рук и мягкие
губы. Он любил меня целовать так, что после его губ
оставались маленькие кругляшки синяков. И еще он рычал на мамку,
чтоб отрезала пуповину, потому что хотел быть со мной без
свидетелей. Мамка не соглашалась. Тогда он, из-за вредности ее,
отгрыз из серединки пуповины маленький кусочек. В то время,
когда она засыпала, он подвигался ко мне, протягивал губы к
дырочке и нашептывал в нее всякие малопонятные слова или
просто дышал в нее.

Я прожила с этим еще 10 лет.

Однажды мы с мамкой, отцом и кем-то гуляли по дороге. Мимо
проносились автомобили, трамваи и собаки. Слушая их болтовню, я
искоса поглядывала за старухой, которая вышла на середину дороги
и забыла, куда идти дальше. Она заметалась по проезжей
части, выбегая то на левую сторону, то на правую. Бегая тупо и
бессмысленно, она не смотрела по сторонам. Мои увлеченно
болтали. Я увидела, как появился на дороге самосвал, мчавшийся с
бешеной скоростью.

Мне не подумалось предупредить старуху или кого-то из своих. Я
посмотрела на них и поймала взгляд отца на себе. Потом он перевел
взгляд на старуху и самосвал. И тоже промолчал. Через
минуту раздавленные части старухи покрывали асфальт, мозги
повисли на ветках близких деревьев.

Мамка, тот, кто был с ней и прочие прохожие зарыдали. Отец — нет. И
я — нет. Мне было до фонаря. Мамка же, испугавшись за меня,
прикрыла мои глаза ладонью, цыкнула на отца и заторопилась
домой.

— Мамка, мамк, почему я не плакала?

— Отстань.

— Ну скажи, а?

— Не знаю.

— Ну, не ври.

— Ну-ка, покажи пуповину. Дай я посмотрю, сказала.


Она ухватилась за жилу, как за канат, и, перебирая руками, въедливо
пялилась на пуповину. Заметив дырочку, она приставила к ней
глаз и всмотрелась. Не знаю, видела она что-то или нет,
только через время, отлипнув от дырочки, она, еле сдерживая
слезу, сказала:

— У тебя душа не успела перебраться в тело. Она застряла в пуповине.
Этого не произошло оттого, что дождь был. Ты, с перепугу,
поторопилась вылупиться, душа за тобой не успела, оттого и
застряла.

В тот момент я подумала, что мамка слишком уж плаксивая. Старуху
раздавило — плачет. Отец под другим одеялом спит- плачет. Душа
моя где-то шляется — опять плачет. Ей лишь бы поплакать. Я
пожала плечами и промолчала — дальше мне стало неинтересно.

Отец продолжал нашептывать что-то в дырочку по ночам. Мамка
перестала храпеть. Я стала прислушиваться к его бреду.

И услышала. И поняла.

Он, в своих грезах, мнил себя великим человеком. Оттого и был
одинок, что мамка не разделяла его мании величия. Постепенно он
стал сторониться всех, кто не понимал его. Мания переросла в
болезнь одиночества. Он сразу же почувствовал, что душа моя в
яйце, которое застряло в жиле. Только ей он жаждал о себе
рассказать. И шептал по ночам, чтобы ни мамка, ни кто другой
не услышали, не засмеяли. Он взахлеб делился с душой планами
по захвату всего мира. Как он будет расстреливать пленных и
стариков. Как он перепортит всех баб и девочек, ублажив
похоть мужика и завоевателя. Он нашептывал похабные частушки
только потому, что думал, будто это присуще смелым этого мира.
Сам он был труслив. Он «хотел» мамку, но из-за того, что
дал клятву, не смел к ней прикасаться и поэтому все ласковости
для нее он нашептывал в мою дырочку.

А душа моя от услышанных жестокостей и пошлостей, от преступных
мыслей и похабных песен, от равнодушия и трусливости все крепче
опутывалась грязными нитями, пачкалась темными, чужими
желаниями, принимая грязную вязкость за нерожденные грехи, тяжкие
и прилипчивые. Казалось, вырваться из всего этого,
пробиться невозможно.

Я стала мучиться отсутствием души.

ДУША.

ДУША.

ДУША.

Уродливость отступила на второй план.

По вечерам я стала подливать в отцовскую чашку «клофелин»,
перемешивая с какао, чтоб он намертво засыпал до утра. Чтоб не
подкрадывался к дырочке и не нашептывал безумства.

Тайком от мамки я грызла стенки пуповины из ночи в ночь. Я перестала
спать, щеки впали, глаза выступили на пол-лица и влажно
блестели. Уродливость отодвинулась. Мамка перемен не замечала.
Она даже не видела, что пуповина повисла на волоске. Отец
«подсел» на «клофелин» и транквилизаторы, которыми я его
пичкала, увеличивая дозу каждодневно.

Третья пайка размером в 10 лет пролетела за поеданием жилы. Я была
полусчастлива в ожидании перемен.

Это произошло в тот день, когда жара достигла пика. И даже ночь не спасала.

Миллиметр за миллиметром я грызла пуповину, ломая зубы. Хотелось скорей.

Когда стенка пуповины была прикончена, я даже не поняла. Я оцепенело
лежала, боясь пошевелиться. Только к утру, скинув путы, я
соскочила с кровати и отбежала от мамки на большое
расстояние. Больше, чем на два метра.

Я была свободна!

Половину жилы, изрядный кусок, я держала в руках, другой покоился
возле мамки, на простыне. Я потрясла своим куском, вытряхивая,
освобождая душу. Душа вырвалась из тьмы на серый свет
людского мира.

В груди что-то защемило, заволновалось, сердце затрепетало. Я
выбежала на улицу и побежала по дороге. Солнце уже вовсю жарило,
ноги подкашивались. Когда уставала, ползла, все боялась, что
меня догонят. Но, оказывается, никто и не думал за мной
гнаться. Может, для них мой побег тоже был избавлением? Сколько
прошло времени, не знаю. Я остановилась, оказавшись на
пустыре. И только там я зарыдала изо всех сил, чувствуя
безопасность, выливая накопленное. Уснула на мокрой от слез траве.

Не могу сказать, когда именно, через какое количество времени я
поняла, что душа моя ослепла. Знаю только, что ослепла она в тот
момент, когда я извлекла ее на свет из адских потёмок чужих
желаний.


Душа моя, ослепшая, видит только слова, сказанные людьми, и только
на ощупь может соприкасаться с живыми кадрами происходящего в
зрячем мире.

Мамка моя умерла. Не знаю, отчего. Может, от кровопотери. От
нахлынувших чувств, из-за встречи с собственной душой, я забыла
перетянуть кусок пуповины, оставшийся у нее. Или от разлуки со
мной, когда я покинула дом, пахнувший железом, однодневной
несвежестью белья и блинами, и ушла в черно-белый мир. Не
знаю. Только умерла она к вечеру нового дня. Как раз жара
начала спадать. Рассказывали, что за этот день она постарела
сильно, прилегла на диван и больше не встала.

Отец доживал свои дни в психушке. Попал он туда после смерти мамки
из-за транквилизаторов, и «клофелин» тоже принимал в этом
участие. Еще мне известно, что он замкнулся пуще прежнего в
своей одинокости, помутившись умом на навязчивых идеях. Мания
величия вскормила в нем жестокого развратника и садиста, она
его и погубила. Говорили, что он задушил двоих олигофренов и
закопал их в больничном саду. Около двух недель каждый день
приходил к ним на могилу и плакал до позднего вечера. Тех
несчастных врачи однажды не досчитались и проследили за
отцом, который в последние дни их жизни был особенно с ними
дружен. А когда раскопали могилу, обнаружили на трупах дырочки
внизу живота, кем-то прогрызенные. Вскорости после этого он и
умер. Думаю, что запичкали врачи психотропами.

Теперь я с этим живу. Хожу по утрам в молельню — хоть с кем-то
поговорить. Кормлю зимой озябших воробьев и чищу снег около
психушки. Мне не нужно богатств — только пропитанные теплом
дороги. Много дорог. И неизменчивость людей.

Говорите, говорите!

Я слепо иду к вам, за вашими звуками и словами. Не видя вас.

Говорите! Говорите!



08.08.03 (трехлетие со дня ...)

Последние публикации: 
Плева (13/01/2004)
Мать (10/08/2003)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка