Плева
«...из себя не выпрыгнешь, так и из
супа...»
(Женя Окунь)
Девушка вышла из автобуса. На этой остановке редко кто выходил.
Кроме горькой полыни, крапивы и вездесущей травки в поле ничего
не росло. Она приезжала в эту местность, когда комок
ненависти и страха подступал к горлу, когда безысходность рвала
натянутые до предела нервы и жилы. Тогда бежала на остановку,
садилась в автобус и уезжала за несколько километров, в поле,
чтобы вытряхнуть из нутра накопленную злобу и страх.
Вчера
Маленький мальчик, лет шести, похожий на Ходжу Насреддина в детстве,
подошел к ней и стал смотреть. Не мигая ресницами, не
отводя взгляда, без искорки озорства, присущей детям. Только в
глаза, по-взрослому. Девушке стало от этого взгляда не по себе
и, чтобы снять с себя чувство напряженности, она спросила у
него что-то про мать. Почему, мол, один.
Он не ответил.
Тогда она спросила про его возраст. Все взрослые «хотят» узнать
сколько лет ребенку.
Промолчал.
— А как тебя зовут? (традиционный вопрос).
Но и тогда он ничего не произнес, отчего стало совсем уж неловко.
Девушка отвернулась, всем своим существом показывая, будто ей
вовсе нет дела до мальчика, будто она не спрашивала его ни о
чем. При этом, она стала тщательно разглядывать рекламный
плакатик, прилепленный к стене вагона электрички... Ее глаза
исподтишка косили по сторонам — то в сторону мальчика, то в
другую сторону, где, по ее мнению, должна находится его
мать. Она понимала, что подглядывать глупо как-то, но имела же
она право смотреть туда, куда хочется, и на кого хочется.
Девушка вновь обернулась на малыша. Он продолжал на нее
смотреть. Но если он не мог смотреть в ее глаза, когда она
отворачивалась, то сейчас, как только она обернулась на него, он
вцепился взглядом в них. Затем, выждав несколько минут, он
протянул свою ладонь. Она не сразу поняла, зачем он протягивает
ей руку кверху ладошкой и, как дура полная, спросила,
подтверждая свой интерес кивком головы:
— Чего?
Мальчик продолжал держать протянутую руку молча. Тут до девушки
стало доходить, что он просит у нее денег. «Господи, да откуда у
меня деньги? Ан нет, где-то у меня было пять рублей и
десятники».
Она залезла в карман джинсов — там не было. Потом проверила карманы
курточки. Ничего!
Малыш терпеливо ждал и не опускал руку. Люди вокруг стали наблюдать
за ней, как ей показалось, даже сопереживать ей из-за
потерянного пятака. Самое интересное, что никто из них не подумал
дать мальчику хоть рубль (руку-то он протянул ей!). Но ей,
судорожно ищущей свои железные рубли, люди готовы были
накидать копеек, она это поняла по их взглядам.
Она обшарила весь рюкзак, какая-то бабка даже уступила ей свое
место, чтоб не на весу ей рюкзак держать. Вспотев, она нашла
только три десятника — 30 копеек. Если бы эти люди не смотрели
на нее такими жалостливыми взглядами, а некоторые и вовсе
ухмылялись, и мальчик не стоял над душой, то пятак, возможно,
отыскался бы. Рюкзак был пуст в отношении денег. Она еще раз
посмотрела по карманам. Пусто. Точно потеряла или потратила.
Тогда, краснея от стыда, девушка протянула ждущему мальчику 30
копеек и вложила в ладонь. Пальчиками другой руки он взял одну
монетку и стал прощупывать ее.
И тут до нее дошло: МАЛЬЧИК СЛЕП.
Так вот почему у него такой «взрослый» взгляд, от которого
поёживало. Поэтому он не мигал ресницами. И так тошно было от этого
взгляда.
Он прощупал все три монеты, понюхал подол ее платья и вдруг плюнул в
нее. Пожевал язык и смачно плюнул.
Бросил эти десятники в девушку и вдобавок ко всему достал из своего
кармана десять рублей, пощупал их, плюнул на рублевку,
шагнул к ней и, привстав на цыпочки, прилепил свой червонец ей в
лоб. Люди вокруг заржали, как голодные лошади, и полезли в
свои карманы. Девушка стояла оплеванная, забросанная
копейками и сальными шуточками. А в ее распахнутый рюкзак эти лошади
кидали мелкие деньги, выстраиваясь в очередь. Только
мальчик продолжал молча стоять возле нее, держал за ручку этот
рюкзак и смотрел ей в глаза.
Девушке стало жутко и обидно: «За что? Я же хотела дать ему денег,
пять рублей, но их не оказалось. Поэтому я дала десятники,
чтоб хоть что-то дать».
Потекли слёзы. Она не выдержала и уколола острием зонтика того, кто
первый попался под руку, да так вошла в раж, что стала
остервенело тыкать всех подряд и плеваться. Очередь на секунду
стушевалась, отпрянула от нее, а затем стала еще быстрее, куда
ни попадя, кидать копейки и быстро выбегать в двери, как
раз электричка остановилась в этот момент на станции. Будто
испуганные лошади запинались друг об друга, толкались, боясь
не успеть кинуть монету и выбежать, а она плевалась в них и
тыкала зонтом.
Пусто. Вагон опустел. Вокруг, на полу, валялись копейки.
Она долго не могла прийти в себя, забыть, сжималась в комок, сидя на
подоконнике на кухне, выискивая в окне голые деревья.
Летом.
Сегодня
«Чайки в городе живут на свалке
солнце садится в
завал
где встает — неизвестно...»
(Ж.
О.)
Сегодня ей исполнилось 29 лет. Утром она вышла из дома, прихватив
маленькую детскую лопатку, зашла в магазин купить бутылку
водки и пошла на автобусную остановку. Девушка не сразу поняла,
что приехала. Она часто бессознательно выпадала из времени,
перемещаясь в пространство отрезанного детства. Она
постоянно занималась этим — отсекала от себя детство. Ей хотелось
думать, что она справится с этим, сможет его отрезать, но оно,
ядовитое, продолжало жить в ней, размножаться, пускать
корни, отравлять существование.
Она шла по полю, не чувствуя ожогов крапивы, хлещущей по ногам и
кистям рук, пока буквально не рухнула на четвереньки, чтобы с
остервенением начать грызть горькие стебли полыни. Впивалась
зубами, перегрызала стебель, а потом, держа в зубах
отгрызенное растение, мотала головой, словно раскачивая голову для
броска, и отбрасывала в сторону куст. Через некоторое время
девушка почувствовала усталость. Одновременно отпустила
ненависть, отпустил страх.
Она достала из рюкзака лопатку и стала рыть землю. Она проделывала
это каждый раз — закапывала в могилу полынь и крапиву.
Сознавала, что хоронит не растение, а собственные ненависть,
страх, безысходность.
Яму рыла долго — волосы липли к потному лицу. Побросав в неё полынь
и крапиву, принялась закапывать. Даже кинула традиционный
десятник в рыхлую землю — так всегда делали ее мать и бабка,
когда кого-нибудь хоронили.
Управившись с похоронами, успокоив больную душу, она легла на землю
отдохнуть и уснула.
Давно. 20 лет назад
— Любка, принеси-ка мне дневник, я посмотрю, какие оценки ты заработала сегодня.
Съёжившись от страха, достала из ранца свой школьный дневник. Боже
мой, как я панически боялась этих минут! Даже этих часов: с
19.00 до 21.00. Механически начала причитать: «Боженька,
помоги, миленький, Боженька по...». Шепот напоминал размеренное
тиканье часов. Ритмичный, медитирующий.
Сегодня я получила «тройку» по русскому языку, и это значит, что
отец сейчас будет наказывать. Мать готовит еду на кухне — не
помощник. Он теперь наказывает в комнате, закрытой на щеколду.
Раньше он не закрывал дверь потому, что не было засова
(маленькой девочке незачем закрываться от родителей), да и мать
не выдерживала моих криков и прибегала, чтоб заступиться,
закрыть дитя своим телом. Его это не останавливало, он лишь на
минуту отвлекался, чтоб ударить мать, а потом продолжал
заниматься мной. Теперь он поставил на дверь щеколду и спокойно
мог заниматься этим, не отвлекаясь на мать...
Отец сидел, развалившись в кресле, закинув ноги на журнальный
столик, держал в одной руке газету «Городская правда», в другой
вонючую сигарету, изредка поглядывая на экран телевизора,
который орал «безбожно», как выражалась моя бабка. Я протянула
дневник дрожащей рукой. Он пролистал страницы, дошел до
настоящей недели и с минуту разглядывал. Он никогда не спрашивал,
почему такая оценка, выучила я урок или училка придирается
из-за того, что на нее когда-то жаловался сам отец. Я
страдала энурезом. Часто отпрашиваясь посреди урока в туалет,
получала отказ. Учителя, не зная об энурезе, недоумевали: почему
она так часто бегает в уборную, думали, что хочу «откосить»
от занятий и не пускали, пока отец не устал от того, что я
прихожу из школы мокрая из-за недержания мочи и зареванная
от стыда и обид, и не пожаловался школьной директрисе. Может,
училка с досады ставила тройки и двойки? Ему было
наплевать. Беря в руки дневник, он хотел найти в нём плохую отметку.
— Неси мои брюки.
Я послушно, с трепещущим от страха сердцем, вышла в коридор, сняла с
вешалки рабочие брюки отца. КАК ОНИ ПАХНУТ! Этот смешанный
запах мазута, табачного дыма и дешевого одеколона был всегда
любим мною. Любила прижиматься к отцу, когда он был одет в
рабочую одежду, зная, что ругать не будет, порки не будет, а
значит — отец меня любит. Сегодня. Но завтра — порка, и я
его ненавижу.
— Вытаскивай из брюк ремень.
Зомбированно стала вытаскивать ремень. Он был из натуральной грубой
кожи плохой выделки, вытаскивался с трудом, а я и не
торопилась его вытащить, оттягивая время: может, передумает?
— Повесь брюки на место.
Я повесила, заранее зная, что ПОТОМ, ПОСЛЕ ВСЕГО, он прикажет вдеть
ремень в брюки. Брюки, как и ремень, сейчас я ненавидела.
— Иди раздевайся и ложись.
Отец заставлял всегда раздеваться, чтоб одежда не смягчала удар.
Такие мысли были у меня тогда. Сейчас я понимаю, что он хотел
видеть тело обнажённым. Обязательно нужно было ложиться, чтоб
удобней бить. И не только. Сексом в Советском Союзе
занимаются лежа, по рабоче-крестьянски. Ему привычней, когда лежа.
Я сняла платье, трусики носить дома было нельзя — не дай Бог вздумаю
описаться — сняла маечку и легла на диван.
«... за столом стояли в страхе
запасались для
голода
спали настырно, бессонно, бессовестно
стали
не ближе но кожами
не признавали никого
запросто...»
(Ж. О.)
Время по-предательски посмотрело на меня сверху вниз и замерло.
Детское неразвитое тельце, сжатое в кулачок, лежало на
потрепанном диване, который пахнул моей же мочой, корябая кожу
обивкой. Самое невыносимое — лежать тут и ждать, когда он придет.
В те минуты душа уходила в пятки, ненадолго задерживаясь
внизу живота. Начинало сильно подташнивать.
Он не шел, еще чуть-чуть, и детское сердце поверит в чудо. Поверит в
доброго отца, который просто пошутил... Но серая масса
детского мозга не умеет верить и заставляет уши прислушиваться к
звукам в соседней комнате, к дыханию того человека, к его
запаху и движениям рук, и не смеет приказать телу
шелохнуться. Будто от этого что-то зависит. ВСЕ.
Он никогда не торопился. Это как просить хлеба, стоя у стола, за
которым сидят взрослые и пируют. Вот ты подошла к столу,
шепотом попросила. Тебя не услышали. Ты опять прошептала просьбу.
Тебя просто увидели. Ты повторила, смущаясь и злясь на себя,
но ведь не повторить ты не можешь потому, что достаточно
долго простояла около стола. Они услышали и замолчали.
Надолго. И ничего не дают...
Я стиснула всю свою волю и старалась не обращать внимания на мух.
Он бесшумно вошел, но я услышала и вздрогнула. Казалось, что он это
почувствовал и насладился моим страхом.
— Ляжь нормально, не вертись.
Но ведь я не вертелась.
Краем глаза было видно, как отец замахнулся ремнем, поднял вверх
руку... Я зажмурила глаза. Лучше не видеть. Но ремень так
отчетливо просвистел в воздухе, что...
ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ...
— Папочка, миленький, не надо!
Голос дрожал, срываясь на крик. Я кричала, не помня себя. Не так от
боли, как от ужаса, страха, вгрызающегося в мое тельце с
новой силой.
ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ...
— Папочка, родненький, пожалуйста, не надо...
ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ...
— Папочка... прошу...тебя... мне... больно... не ... надо...
Я подставляла свои детские руки, стараясь закрыть спину, попу, ноги.
Он от этого еще больше злился и шипел:
— Замолчи, я сказал. Закрой рот, а то соседи подумают, что убивают тут ее.
Он взял ремень в другую руку, чтобы правая рука отдохнула.
ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ...
Я перестала кричать, понимая что от этого только будет хуже.
Отец не унимался, приговаривая одному ему понятные слова. Это были
отрывочные бормотания с придыханием. Еле слышные, оттого
кажущиеся чудовищно странными. Всегда я боялась именно этих
приговорок. И всегда, после этих слов, пускала в ход по-детски
хитрый способ возможной передышки от ужаса и боли. Просьбу, в
которой отец не мог отказать.
— Папочка, я в туалет хочу. Пусти меня, пожалуйста. Папочка, пусти,
я сейчас описаюсь.
Я знала, что отец меня пустит обязательно. У меня ведь энурез. Мне
нельзя терпеть. Он всегда отпускает, хоть и говорит вслед:
«Ирод» или «Выродок».
И тогда я забегу в туалет, хотя и не хочется писать совсем. Сяду на
унитаз исхлестаной до кроваво-синих вздутых полос попкой и
буду произносить звонкие безотрывочные звуки, дрожа от страха
другого и детских надежд:
— ССССССССССССССССССССССССССССССССССССССССССС,— имитируя журчание
мочи по керамическим стенкам, на тот случай, если отец на
цыпочках подойдет к двери сортира и, подставив ухо к щели, будет
подслушивать. Не обманула ли? Правда ли хотела в туалет? И
так я боялась быть застуканной во лжи (ведь порка ремнем
только усилится из-за вранья), что придумала этот хитрый звук.
Ведь верила и надеялась что за то время, пока я в туалете,
отец, может, передумает меня хлестать, или пожалеет, или
устанет рука, а может и вовсе мама придет на помощь и позовет к
ужину. А за ужином я буду сидеть и ерзать от боли на
табурете напротив отца, за столом, смотреть ему и матери в глаза
задорным взглядом (не дай Бог, чтоб аппетит испортился от моей
кислой мины) и с живейшим сладострастием уплетать жареный
картофель. Потому что он приказал есть эту картошку. После
чего он мне прикажет ложиться спать, хотя на улице
светлым-светло, что и сон не пойдет, и слезы от обиды на него душат
(ведь за что он так, подумаешь, тройку училка поставила, но
я-то его люблю. Что ему эта тройка?). И по телеку фильм про
любовь, посмотреть бы. Но нет, он прикажет и я пойду, не смея
перечить или просто попросить. И закроет дверь, вставив в
проем пояс из-под халата, чтоб ненароком не открылась, и тогда
будет виден правый уголочек экрана. И слышен звук. А этого
нельзя видеть и слышать — приказ же был спать!
— Папочка, я писать хочу. Пусти, пожалуйста!
Я так надеялась на эти магические слова, так верила в свой обман,
что действительно захотела в туалет.
— Молчи, сука. Молчи, я сказал!
Мое сердце обдало волной отчаяния и обиды. Но почему, я же могу описаться?
Так жестоко со мной он никогда не поступал...
И тут я почувствовала падение мокрых капель на спину.
«Наверно, слюни потекли у него» — подумалось мне и представилось,
как отец, высунув от усталости по-собачьи язык, замахивается
на меня ремнем, а слюни текут, текут у него изо рта. Он их
старается поймать зубами и верхней губой, и втягивает назад, в
свою глотку.
Пусть он сейчас и выглядит смешно, по-собачьи, зато эти мокрые капли
на спине — бальзамом на кровавую, исхлестанную кожу,
ласкают своими холодными брызгами. Отец будто почувствовал мою
маленькую эйфорию, одумался вдруг и пожалел.
Это до чего забить надо ребенка, если он начинает радоваться чужим
слюням на собственной спине!
Отец остановил порку ненавистным кожаным ремнем. От неожиданности я
не сдержала естественного желания и горячая моча потекла в
ватное нутро обивки, всасываясь в диван. Представила, как
расползается по старому гобелену пятно. Лежала, не смея
повернуть голову в его сторону. Если он догадается об этом, то мне
кранты — все сначала терпеть. Я вжала голову в подушку,
прячась как страус от жестокого, раздевающего душу и мысли
взгляда. Кожей почувствовала, что отец собирается уйти из
комнаты, и тут же услышала его прерывистое дыхание, услышала звук
падающего на пол ремня и успокаивающий мои страхи скрежет
шпингалета. Шорох открывающейся двери, точно дверцы в подпол,
который у бабушки в хате. Освобождение!
— Ремень чтоб вдела в брюки! И вставай, ужинать пойдем, мать уже приготовила.
Как только он вышел, я соскочила с дивна, встряхнула покрывало,
перевернула пятном в изголовье и накрыла подушкой. Теперь надо
будет завести сестру в спальню, показать пятно и шепотом
уговаривать, чтобы ЕМУ не рассказывала. Кому охота спать на
мокром? Ее тоже он наказывал ремнем, она знает, что это за мука.
Она не должна рассказать, она сестра. Потом схватила
ремень, маечку и платье, и выбежала из комнаты. С теми самыми
пятнами на спине.
В коридоре я остановилась, вдела ремень в брюки и забежала в ванную.
И уже там, поворачиваясь перед зеркалом, вертя головой,
чтобы охватить отражение спины (я всегда смотрела на спину
после порки и, видя кровоподтеки, жалела себя, не смея никому
показать эти жуткие отпечатки), моему взгляду предстали
ручейки его слюней, которые, щекоча кожу, стекались к попке.
Став взрослой, поняла, что то были не слюни — сперма. ЕГО сперма...
«...Милые мои
милые мои
милые
всегда
одни и те же...»
(Ж. О.)
Я встала под душ, вымыла тело и заторопилась на кухню, не вытирая
спину, чтоб не шаркать тканью по боли.
Сидела напротив него, когда он отворачивался и разговаривал с
матерью, украдкой глядела в его лицо, боясь с ним соприкоснуться
взглядом. Проще было бы не смотреть на него, но к лицу влекло
непреодолимо. Отец как будто почувствовал — приказал не
прислушиваться к их разговору, а хлебать суп. Проворно черпала
ложкой жижицу из тарелки и наспех глотала, лишь бы не
сердить его.
«И мама не узнает о моем секрете, я никому не скажу. Если только
мама увидит, но и она не сможет запретить отцу. Ведь выкинул же
он с балкона ковер, который она купила. Значит, и ее не
пожалел». После ужина я помыла посуду, лишь бы не идти спать,
лишь бы отодвинуть этот момент на несколько минут, хотя мать,
жалея меня, говорила, что вымоет сама. Долго и тщательно я
терла каждую тарелку, откладывала, заново перемывала,
споласкивала. Отец зашел в кухню, приказал ложиться спать,
кажется, накричал на мать, заставляя ее саму мыть тарелки. Пришлось
заторопиться.
«...заснуть бы взаправду
проснуться
маленьким
Ах
Застегнутый
криво
Замыленный
Завтракать не зовут
Улыбочки...»
(Ж.
О.)
Сходила в туалет на ночь и пошла в свою пыточную конуру. Я легла на
диван, устраивая поудобней спину и попу, прошептала заклятие
в кулачок о своем секрете и с мукой призвала сон.
(Назавтра в школе медицинский осмотр, тетки школьные будут опять
перешептываться и жалеть меня, девочки насмешливо смотреть и
рассказывать Вовке Кособринову, и он будет отворачиваться).
Через 5 лет
«...стань мне собой
восемь лет не
судимы
запасали запомни забудь умри...»
(Ж. О.)
Отец уговаривает мать на кухне, при закрытой двери, поговорить. Она
отказывается и пытается выйти оттуда. С некоторых пор он
узнал, что у нее есть другой мужчина, за которого она выйдет
замуж после их развода. Я никогда не знала: любил ли он мать,
только то, что мать его не любила. Отец надеялся, что мать
одумается, что я буду тоже уговаривать мать, чтоб не уходила
от отца. Он перестал бить меня ремнем — ему было не до
наказаний. Он даже как-то иначе стал ко мне относиться, будто я
ему ровня и союзница. Сама же я втайне желала, чтобы мать не
передумала и даже дала ей на развод и новое замужество
разрешение. Мать, зная мое чувство ненужности, спрашивала у меня
именно разрешения, боясь, что я вдруг захочу остаться с
отцом. На кухне загремело стекло, я вбежала туда и тоном, не
терпящим возражений, потребовала:
— Прекратите ругаться, а то бабушке позвоню!
Шум прекратился, и я ушла на улицу, но быстро возвратилась.
Родителей нигде не было, значит, они в своей спальне, спят.
Я прошла в свою комнату и легла на постель. Теперь это была только
моя территория, сестра вышла замуж и ушла из дома. Сон долго
не шел. Уже засыпая, я услышала сдавленные стоны, хрип.
Соскочила с нового дивана (как только вылечился энурез, родители
купили новый диван, а старый оставили вонять на помойке),
выбежала из комнаты, чуя неладное, и распахнула ударом дверь
в родительскую спальню. Отец, со спущенными до колен
брюками, лежал на голой матери, буквально прыгая на ней, и стягивал
ее горло ее же трусами. Мама изо всех сил сопротивлялась,
дрыгала ногами, мотала головой, стискивала руками его за
бока, пытаясь стащить с себя. И хрипела...
Я растерялась, лицо залила жгучая краска стыда, стало стыдно за эту
увиденную мной сцену. Долю секунды я подумала, что он не
насилует мать, что у них ЭТО по взаимности, а потом топнула
по-детски ногой, не зная, что мне делать, и через слезы
протянула:
— Ну хватит... Ну перестань...
Отец услышал мои слова, остановился, убрал руку с трусами от горла и
завалился набок, безумно глядя мне в лицо...
Ту ночь мать провела в моей комнате. Мы не могли заснуть и не могли
разговаривать друг с другом. Молча лежали, думая каждая о
своем. Это свое было отцом.
На следующий день она ушла от него. Приехала с грузчиками на машине,
стала собирать мебель и вещи, сказала мне собираться.
Отец зашел в туалет и долго не выходил. Я, забеспокоившись, подошла
к грузчику и сказала об этом. Мы вместе с ним подошли к
туалетной двери и позвали его. Отец не отозвался. Позвали его
еще раз. Опять тишина. Тогда грузчик что есть силы стал
вышибать дверь, она с треском поддалась и я увидела...
Отец висел на веревке, в кольцо которой была затянута голова, поджав
ноги. Веревка была закреплена на трубе сливного бочка. Он
хрипел. Почему-то я не запаниковала, первая реакция — спасти.
Грузчик снял отца, положил на пол в комнате и стал делать
искусственное дыхание. Через несколько минут он очнулся. Мы с
матерью облегченно вздохнули. И тогда мы, вернее мама,
приняла решение. Его нельзя было оставлять в таком состоянии,
значит, я пока остаюсь с ним...
«...Силы небесные
сели где-то на
лавки
расползаются по заваленным спаленкам
по помойкам, по
поездам...»
(Ж. О.)
Я напилась самогонки, которую обнаружила у отца. Вчера мальчик, к
которому у меня была тайная любовь, гулял с какой-то девочкой,
не обращая на меня внимания, а ведь раньше обращал. После
этого я долго стояла перед зеркалом, раздевшись донага, и с
отвращением всматривалась в свое отражение. Я была некрасива,
не то что та девочка. Потом обнаружила самогон и, усевшись
на пол в своей комнате, стала хлестать рюмку за рюмкой.
Вечером пришел отец и даже не удивился тому, что я пью. Он,
который редко выпивал, уселся рядом и составил мне компанию. Мы
сидели на полу в темноте, на нас падал свет из зала. Я
рассказывала ему про своего 15-летнего возлюбленного, он про
мать, называя ее предательницей и шлюхой и признаваясь в любви к
ней. Так мы пили самогон и кому-то пришла в голову идея
вскрыть вены... Вместе. Как избавленье. Бритва — лекарство от
безответности. Почему-то именно я прошла в ванную, вытащила
из станка бритвочку и принесла в комнату. Отец уже уснул.
Тогда я тихонько провела лезвием по коже. Защипало. Я стала чиркать
по коже чуть надавливая лезвием. Кровь медленно наполняла
порезанную щель и скатывалась каплями на ковер. Не было сил
лишить себя жизни, и в тот самый момент я поняла, что будет
другой мальчик, которого я тоже буду любить...
На следующий день отец стал избегать меня. Мы кособоко проходили
мимо друг друга, не глядя в глаза. Я собрала свою одежду и
уехала жить к матери.
Он был уродом. Физическим и моральным. С покалеченным лицом из-за
родовой травмы и покалеченной психикой в Афганской войне. Я
сразу поняла, что соглашусь на его предложение выйти замуж.
Только такой урод мне, уроду, и был нужен. Я торопилась,
совершая преступление против времени... Время постоянно об этом
помнило и наказывало меня нещадно и изощренно.
Потом он калечил нашу совместную жизнь, заставляя исполнять
супружеский долг. Он пытался порвать мою плеву на куски, я пыталась
порвать с детством.
...Девушка проснулась, соображая, где она — поле, свежая могила,
ночь вокруг. Поднялась, отряхнула мятое платье. Сплюнув горькую
и зеленую от полыни слюну, подняла рюкзак, сунула в него
запачканную землей лопатку и зашагала через поле к дороге. Она
шла по безлюдной трассе навстречу утру с его неизбежностью
запаха мазута, табачного дыма и дешёвого одеколона.
10.07.2003 г.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы