Дневник. Продолжение
(1889-1895)
перевод Э. Войцеховской
1892
Уайльд 1, думается, не принес мне ничего, кроме зла. Из-за него я
отучился думать. Чувства стали разнообразнее, но я не умею
больше обуздывать их; к тому же у меня теперь не выходит
следовать чужим рассуждениям. Кое-какие мысли, время от времени; но
моя неспособность развить их заставляет их забросить.
Теперь я возвращаюсь, с трудом, но и с большой радостью, к
изучению истории философии, где я занимаюсь проблемой языка (я
опять займусь ею, у Мюллера и Ренана).
Я мучаюсь все так же. Что же с духом моим, Господи, так и не почить
ему ни в какой определенности? Как больной мечется на ложе в
поисках сна, так я беспокоюсь с утра до вечера и ночью
пробуждаюсь от беспокойства.
Я беспокоюсь от того, что не знаю, кем стану; я не знаю даже, кем
мне хотелось бы быть; но я прекрасно понимаю, что выбор
неизбежен. Мне бы хотелось шагать по надежным дорогам, которые
ведут именно туда, куда нужно мне. Я ощущаю в себе тысячу
возможностей, но не могу заставить себя пожелать быть кем-то
одним. И я ежеминутно ужасаюсь каждому слову, которое пишу,
каждому своему жесту, от мыслей, что запечатлевается
дополнительная черта, нестираемая, моего образа; образа колеблющегося,
безличного; образа размытого, ибо я не сумел выбрать и
хорошенько очертить его границы.
Господи, дай мне только одно желание, но бесконечное.
Жизнь человека есть его портрет. В годину смерти мы оглядываемся на
прошлое и, склоненные к зеркалу наших поступков, наши души
узнают, кто мы такие. Вся наша жизнь затем и
предназначена, чтобы написать с нас нестираемый портрет.
Ужас в том, что никто не знает, никому и не грезится, как
сделать его красивым. Мы рассуждаем о себе, приукрашиваемся, но
наш ужасный портрет, попозже, не приукрасит нас. Мы
рассказываем о жизни и лжем о ней, но наша жизнь не станет лгать,
она выскажет нашу душу, которая предстанет перед Богом в своем
привычном облике.
Таким образом, можно сказать, что я смутно вижу искренность
(художника) обратной:
Нужно не пересказывать свою жизнь, такую, как ты прожил, а жить
такую, о какой рассказываешь. Другими словами, каков его
портрет, такова будет его жизнь, определяющаяся по идеальному,
желаемому портрету; или, проще, нужно быть таким, как хочешь.
Благодарю тебя, Господи, что единственное влияние женщины на мою
душу ушло, и я не желаю никакого другого, кроме влияния Эм.,
которая всегда ведет мою душу к более высоким истинам и всегда
склоняет ее к прилежанию.
Я радостно думаю, что если она возвратится, у меня не будет от нее секретов.
Я замечаю эту разницу между разумом и духом: разум по природе своей
эгоистичен, в то время как дух предполагает разум у того, к
кому обращается.
Отсюда: разум объясняет (Тэн, Бурже 2, и т. д.); дух только повествует (XVIII в.).
Дух нужен, чтобы хорошо говорить; для того, чтобы хорошо слушать,
довольно рассудка.
Я колеблюсь перед дилеммой: быть добропорядочным; быть искренним.
Мораль заключается в отказе от естества (первозданной человечности)
в пользу наигранности. Но тогда не будет и искренности.
Первозданный человек — это человек искренний.
Я понял: первозданный человек есть поэт. Новый человек, тип
предпочтенный ныне, — это художник. Нужно, чтобы художник вытеснял
поэта. Борьба между ними и порождает произведение искусства.
Опять в Юзесе.
Разговоры; споры: наконец-то стало понятным, что речь направляют к
зрителю, а не к слушателю. Это считается очевидным. Как это
(среди прочего) все меняет!
Два обстоятельства выводят меня из себя, и тем лучше: безмерное
недовольство собой; безмерная страсть к чистой идее.
Так должно быть; победное шествие; поклонение убивает личность. Бог замещает.
В сентябре я кое-как вернулся к будничным занятиям. Они скучны.
Сегодня я открываю такие прекрасные науки, что вся радость
творчества меркнет перед бурной радостью познания. Вот неистовое
желание. Знать...
Знать... Что знать?
Еще из филологии; совсем немного. Читал поэзию Гете; «Прометея» 3,
прочел «Фаустину» 4; Банвиля 5; «Адольфа» 6.
Я чувствую, что довольно скоро ударюсь в неистовый мистицизм.
Учиться логике; классифицировать мысли... В моей голове —
безнадежный беспорядок; всякая новая мысль сдвигает и перетряхивает
все предыдущие. Ничто не определено точно, и это отсутствие
контуров, которое, быть может, делает сответствия более
ощутимыми, одновременно производит их смешение в моей голове, так
что каждое понятие привязано ко всем остальным.
Если я не стану больше вести дневник, если писание писем станет для
меня ужасом, это будет означать, что у меня не осталось
собственных эмоций; не осталось эмоций, кроме тех, которые мне
хотелось бы иметь, и которые есть у других. Только в хорошие
дни, а они опять становятся частыми, наступает
интеллектуальное и нервное возбуждение, мощная вибрация всего существа,
преобразуемая по желанию в веселье или грусть, без того,
чтобы одно было приятнее другого. Я как хорошо настроенная арфа,
которая играет, по прихоти поэта, радостное скерцо или
меланхоличное анданте.
Я нахожу это состояние превосходным для творчества. Я сам ad
libitum; не значит ли это, что переживания моих
персонажей становятся моими?! Важно оставаться способным к
эмоциям; но не испытывать никаких, кроме
собственных — это грустное ограничение.
Эгоизм, как бы то ни было, отвратителен. Я интересуюсь понемножку
самим собой, но в гораздо большей степени — своими творениями
и своими мыслями. Я не спрашиваю себя больше каждый день,
каждый час, достоин ли я своего Бога. Но это большая ошибка;
нужно уметь предаваться и более абстрактным рефлексиям.
Чужие мнения вряд ли занимают меня больше, чем мои собственные; и
все-таки я прислушиваюсь к ним, поскольку именно установление
соответствия между объектом и индивидом, который его судит,
позволяет мне лучше узнать обоих. Но мне не нужно ничего,
кроме мнения этого второго; когда он хочет объяснить, доказать
свою правоту, он становится непереносимым для меня; ничего
никогда не возможно доказать. «Не судите.» Всякое суждение
несет в себе доказательство нашей слабости. Что касается
меня, суждения, которые мне время от времени приходится выносить
о каких-то вещах, столь же зыбки, сколь чувства, вызываемые
ими, и объясняют бесконечную неопределенность,
расшатывающую мои действия, вместо того, чтобы их направлять.
Я всегда практически немедленно различаю две стороны всякой идеи, и
мнение мое всегда поляризуется. Но, если я вижу два полюса,
я также довольно ясно ощущаю границы между ними, где
останавливается понимание духа, отваживающегося быть просто личным,
чтобы не углядеть больше, чем одну сторону истины, чтобы
раз и навсегда выбрать один из полюсов.
И, во время беседы с другом, я чаще всего попросту излагаю ему его
мнение, а сам не думаю больше ни о чем, кроме этого и не
занимаюсь ничем, кроме установления и соизмерения связей между
ним и объектами. (Особенно это верно в отношении
Валькенаера.)
Но, когда я нахожусь в обществе двух друзей и притом разных, я
поддразниваю обоих, не зная, что еще говорить, не осмеливаясь
принять ничью сторону; принимая всякое утверждение, отклоняя
всякое отрицание.
Впрочем, эти психологические проблемы смешны и довольно пошлы.
Расстройства плоти, волнения духа могут продлиться еще, но они не
интересны, кроме как во времена раздумий над чем-нибудь
важным.
Вещь не оценивается ничем, кроме приписываемой ей важности.
Составить мнение о вещи значит отбрасывать, одну за другой, все
мысли, пока она, наконец, не займет свое место, ничего не волнуя
в нашей душе.
Два, действительно, сверхобычных свойства поэта: позволение
останавливаться на чем-то, не теряя себя; и возможность быть наивным
сознательно. Эти два свойства редуцируются к единому дару
раздвоения.
Дважды или трижды в жизни удается выпить по-настоящему освежающий напиток.
(Военная служба.) Я мучаюсь в эти дни, я занимаюсь подведением
итогов, которые заключаются в том, что способности моей души не
были задеты по причине ее иерархичности. Наиболее благородные
остались нетронутыми. Я знаю, что если бы я находился в
одиночестве, то эти вполне физические чувства удалось бы
преобразовать в более высокие; но я не чувствовал в других
симпатии к промежуточным эмоциям, а мне хотелось их симпатии.
Тело 7 может издать звук только под давлением внешней гармонии.
Грусть вернулась ко мне от ощущения, что здесь симпатизировать
значит деградировать.
Надо бы рассказать о том, что происходит вокруг, но это так безобразно...
— Происходящее кажется тебе безобразным, потому что ты не понимаешь
всей его сложности. Вот почему тебя прельщают писания поэта,
гораздо более простые. Не говоря в своих творениях ничего,
кроме правды, он ее преувеличивает. Упростить — это
преувеличить то, что остается. Произведение искусства есть
преувеличение.
1893
...которые придадут моим грустным радостям, каждой из них, всю горечь греха.
...и мои наибольшие радости станут одинокими и преисполненными забот.
Я жил до двадцати трех лет совершенно невинным и извращенным;
обезумевшим настолько, что, в конце концов, принялся искать
повсюду какой-нибудь клочок плоти, к которому мог бы приложить
губы.
Мы оба глядели, наклонившись к окну, на вечер, на блики на
поверхности моря, все более нежные и розовые. Надвигались сумерки.
...и моя душа, всегда влюбленная, день ото дня становится тише.
...самая грустная из моих мыслей.
Я люблю жизнь и предпочитаю сон, не ради небытия, а ради грезы.
Бой быков.
Если убивают от ярости — это хорошо; но приходить в ярость для того,
чтобы убивать — это абсолютно преступно.
Убийство быка есть смертный грех по расписанию. Его уложили. Он
просил всего лишь, чтобы его пасли. И т. д.
Полное осознание своей силы, и того, что вся она находит применение.
Не читать больше аскетичных книг. Обретать возбуждение в другом
месте; восхищаться этой радостью, трудной и уравновешенной,
полноты жизни. Чтобы все было максимально наполнено жизнью. Это
долг — сделаться счастливым.
Мы не станем больше просить у Бога славы. Проклятие! мы знаем
прекрасно, что Я слаб.
(Слишком много всего в этой фразе. Ни от чего не отрекаемся. Продолжаем)
И теперь моя молитва (ибо это опять молитва): О, мой Боже, пусть
разойдется по швам эта слишком узкая мораль, и пусть я живу ах!
совершенно; и дай мне силу действовать ах! бесстрашно и без
постоянного чувства, что я собираюсь грешить.
Теперь мне нужно приложить не меньшие усилия, чтобы заставить себя
быть собой, чем некогда, чтобы этому сопротивляться.
Эта мораль утрат оказала такое влияние на мою естественную мораль,
что другая будет для меня мучительной и трудной. Нужно
прилагать все усилия, чтобы получить удовольствие. Мне трудно быть
счастливым.
«...Он разглядывал иногда свое тело — девственное, но гладкое и
готовое к любви; тогда он жаждал женской ласки, пока не увяла
свежесть плоти. Он хотел быть моложе и красивее, размышляя
только о любви и телесной роскоши» («Попытка влюбленности»).
Они провели вечер в праздности, сидя на траве; потом, когда краски
станут нежнее, они неторопливо продолжат путь...
...открываясь, как острова, бутоны, цветы без стебля, покачиваясь на водах.
Простая мораль?.. Разумеется, нет! Не было простой морали в том, что
вело меня, поддерживая, потом развращая, до конца. Но я
прекрасно знаю, что когда мне захочется попробовать того, от
чего я оборонялся, как от слишком прекрасного, это не будет
грехом, тайным, с горечью раскаяния; нет, без угрызений
совести, сильно и радостно.
Выбраться, наконец, из грезы и жить жизнью мощной и наполненной.
Ах! как я надышался прохладным ночным воздухом. Ах! оконные
переплеты! и столько бледных лучей, струящихся от луны, из-за тумана
так похожих на источники, что, кажется, можно их пить. Ах!
оконные переплеты! сколько раз мой лоб искал свежести у
ваших стекол, и сколько раз мои желания, когда я выскакивал из
своей раскаленной постели к балкону, чтобы посмотреть на
спокойную бесконечность неба, развеивались как туман.
Горячки прошлых дней, вы смертельно истощили мою плоть; но как
изнуряется душа, когда ничто не отделяет ее от Бога!
Нужно обзавестись тетрадкой, чтобы ходить в Лувр и заниматься
историей живописи серьезнее, чем до сих пор. Не нужно, чтобы
восхищение означало бездеятельность. Я бы хотел изучать Шардена
экзегетически, а не критически; не творить стиль; творить
удивленные наблюдения; после объяснять самому себе. Всегда
полезно принимать перед чем-то большим благоговейно-внимательную
позу.
Утром, поднявшись в пять часов, я работал как обычно. Но этим утром
я не мог предаться продуктивным трудам; необходимо было
заняться филологией и иностранными языками.
Будет в самом деле радостно почувствовать себя крепким и
нормальным. Я жду.
Когда навещаешь вечером Анри де Ренье, застаешь его сидящим в
кресле, спиной к лампе, что освещает книгу. Нет никого усерднее и
очаровательнее, чем Анри де Ренье с книгой; он заставляет
вспомнить времена, когда ничто не отвлекало меня от чтения.
Теперь это совсем не так!
Играл Шумана и Шопена Пьеру Луису; до самого вечера.
... и эти белые цветы, под сенью тех, что белее, в еще более белой
ночи, блистают на темной траве лужаек. Песок аллеи тоже
блестит; мы идем по ней, окаймленной благоуханными лилиями, потом
ныряющей под высокие деревья. Потом сонная вода пруда
распространяет на нас свои чары, и мы проходим еще немножко.
Тогда луна, именно такая, как мы хотели ее видеть, плавающая в
дымке, луна показалась меж ветвей.
Уже окутанные грезой, мы уходили спать.
Мы не в состоянии избавиться от своих беспокойств. Их причина — в
нас, а не снаружи. Наш дух так устроен, что все колеблет его,
и только в одиночестве можно обрести чуть-чуть спокойствия.
Итак, причина душевных беспокойств — Бог.
В произведениях искусства меня привлекает их тишина; никто, кроме
нас самих, не пожелает отдохновения, не возлюбит беспокойство.
Я провел всю свою молодость в попытках обнаружить у других чувства,
которые я бы, возможно, испытал, если бы эти поиски не
погубили их.
Бесполезно вести дневник ежедневно, ежегодно; что важно — так это,
чтобы в определенные периоды жизни он был очень точным и
скрупулезным. Если я надолго прерываю записи, то потому, что
чувства становятся слишком сложными; записи отняли бы у меня
слишком много времени; работа по необходимому упрощению
сделала бы их менее искренними; то была бы уже беллетризация, коей
не место в дневнике.
Чувства мои распахнуты как религия; невозможно яснее выразить то,
что я хочу сказать; хотя позже это может показаться мне самому
непонятным. Это стремление к пантеизму; я не знаю приду ли
я к нему в конце концов; кажется, это преходяще.
Я так привязываюсь к Лоранам, что почти боюсь, что они станут
необходимы мне. Это для меня избранное семейство, и я с ними
вместе мечтаю о своих радостях...
... В этом году я хотел приложить все усилия в направлении радости и
оставить образ жизни, который определил для себя как быть
хорошим.
Мой вечный вопрос (и болезненное наваждение): приятен ли я?
Наконец, гроза после трех месяцев засухи. Я возвратился домой, чтобы
смотреть на дождь, как на спектакль. Я разлюбил писать о
том, что вижу, это меня портит. Мне больше нравится просто
смотреть, зная, что ничто не потеряно, и что все увиденное
всплывет в тот момент, когда понадобится мне. Мне бы хотелось
наслаждаться еще полнее. Я хочу, в течение короткого времени,
познать очень разные образы жизни и в каждом достичь заново
беспокойства, возникающего от сожалений о прочих. Я знаю,
что очень скоро погружусь в суровые труды и буду работать
целыми днями. Теперь, несмотря на охоту учиться, я пока не
позволяю себе работать; я испытываю жажду и утоляю ее, это
совершенно ново для меня. Ночью я сплю почти снаружи, ибо окно
распахнуто; заглядывает луна, будит меня, и я не сожалею об
этом. Становится так жарко, что можно спать обнаженным под
луной. Утром, при пробуждении, неизменно великолепный вид и
ветви под голубым небом. Я каждый день буду пить шербет, как
делают все; и часто я ухожу довольно далеко, чтобы выпить его,
испытывая сильную жажду; после я чувствую боль, как от
ожога, и терпеливо изучаю свою жажду.
Впрочем, я знаю, что этот режим нехорош, и что писатель должен во
многом себе отказывать; но сегодня мне нравится поддерживать в
себе противоположности и чувствовать страдания, которые
невозможно облегчить. И потом — другие жизни! другие жизни!
все, что мы способны в них пережить, — это мы сами и (зная, что
это ошибка) наслаждаться чувствами, чтобы их высказать.
Я припоминаю, что тогда, как и прошлом году, читал Тацита на ходу,
далеко забредая пиниевой аллеей (эту замечательную третью
книгу, в которой Нерон постепенно избавляется от своих
нежностей и природных страхов). Природа вокруг источала ужасную
хмурую печаль.
Моя эмоциальная культура ослабела; стендалевское воспитание весьма
скверно и опасно. Я утратил привычку мыслить высоко; это
очень досадно. Я живу легко. Так не должно
быть. Нужно, чтобы все в жизни было решительным, а воля была
натянута, как мускул.
Я не жалею больше о том, что в ушедшем году менял образ жизни, но
нужно всегда возвращаться к себе. Нет, я не жалею, я знаю, что
все к лучшему, если только можно так сказать. И я
немало пережил. Но, без сомнений, нужно продолжать.
Мне все равно; я счастлив. Более того, я чрезвычайно счастлив. Этого
достаточно... И я познаю грусть.
И временами мне кажется, что другие, вокруг меня, живут лишь затем,
чтобы усилить во мне чувство собственной частной жизни.
Великие тишайшие творенья.
Подождать, что творение умолкнет в тебе, только тогда писать.
«Тяжелый... Нужно всегда употреблять это слово, когда говоришь о
нем»,— сказал Фроментен 9 о Рейсдале. И я люблю Делакруа, когда
говорю: «В его творении есть тяжесть, какой нет в человеке».
Я перечитал, перед тем, как уехать, весь свой дневник; делал это с
невообразимым отвращением. Я не нашел в нем ничего, кроме
гордыни; гордыни вплоть до способа выражения, всегда с
претензией на что-то — то на глубину, то на духовность. Мои
претензии к метафизике смешны; этот непрерывный анализ мыслей, эта
бездейственность, эти морали несноснее всего на свете; пошлые
и почти непостижимые, когда избавишься от них. Есть, в
самом деле, несколько таких состояний, которые, я знаю, были
искренними, и в которые я не могу вернуться. Это кончено,
мертвая буква, навсегда остывшее чувство.
Как реакция, приходит желание не заниматься самим собой больше, чем
всем остальным; не задумываться, когда хочется сделать
что-то, умеешь ли делать это хорошо или плохо, а попросту делать,
и будь что будет! Я не хочу больше странного и сложного; я
даже больше не понимаю сложного; я бы хотел быть нормальным
и сильным, попросту чтобы больше не думать об этом.
Желание хорошо написать эти дневниковые страницы лишает их всякой
ценности, в т.ч. искренности. Они больше ничего не значат, ибо
никогда не будут написаны достаточно хорошо, чтобы иметь
литературную ценность; наконец, они рассчитаны на будущую
славу, известность, которые придадут им интереса. Это достойно
глубокого презрения. Только несколько страниц благочестивых и
чистых нравятся мне; что мне нравится во мне прежнем — так
это моменты молитвы. Я едва не изорвал все это; пока же
удалил немало страниц 10.
... как эти чудесные водоросли, когда достаешь их из воды, теряют блеск...
Нужно перевести «Генриха фон Офтердингена» 11 немедленно. Я подумывал
также о «Петере Шлемиле» 12, которого так плохо знают, и об
«Ундине» де ла Мотта. Потом, с итальянского, Петрарку.
Посмотреть, нельзя ли перевести пьесу Кальдерона.
Что нас заставляет смеяться — так это чувство атрофии чего-то, что
должно быть законченным. А возбуждает нас чувство полноты.
Все заключает в себе возможность полноты.
В Лувре... в поисках на каждом из полотен той толики жизни, которая
остается еще, когда кисть перестает его касаться. Ни
Рембрандт, ни да Винчи не тронули меня сегодня, но Тициан —
«Человек с перчаткой», перед которым я разрыдался. Определенно,
именно интенсивность жизни нашел я в нем, в которой и состоит
ценность вещи. Эта жизнь свойственна либо самому художнику,
либо изображенному сюжету.
Давать точно то, что от вас ждут, — это большое умение, если цель в
том, чтобы занять положение; если же нет, я нахожу это
довольно презренным, как все слишком простые вещи.
Не нужно обзаводиться собственными печалями, но чужие делать
своими... чтобы возможны стали изменения.
«Привидения» Ибсена. На меня оказало большое влияние это новое
чтение; я их читал матери и тетушке Анри, но нужно поберечься от
чрезмерных наслаждений скандалами. Прикасаясь к предметам,
улучшаешь их, а не оскорбляешь. Нам нужно всегда принимать в
расчет инерцию наших душ и тел. Подталкивая, часто ломаешь,
вот и все. Нужно приводить в движение.
Продолжение следует.
1 Знакомство с О. Уайльдом состоялось в ноябре 1891 года.
2 Paul Bourget (1852–1935), поэт, романист, критик.
3 Видимо, имеется в виду «Прометей прикованный» Эсхила. Роман А. Жида
«Плохо прикованный Прометей» вышел в 1899 г.
4 «La Faustin» (1886), роман Эдмона де Гонкура.
5 Théodore de Banville (1823–1891).
6 Видимо, имеется в виду «Адольф» Бенжамена Констана (1767–1830).
7 Игра слов: «un corps» по-французски значит и «тело», и «военный корпус».
8 Yport, курортный городок в Нормандии.
9 Eugène Fromentin (1820–1876), художник и писатель.
10 Впоследствии я сжег практически полностью этот первый дневник
(1902). (Прим. автора.).
11 Роман Новалиса.
12 Повесть Адальберта фон Шамиссо.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы