Записки дантиста
***
***
Нежданный снег снова нежит землю жемчужинами. Совсем как прошлой зимой.
Так же одинаков и вечен. Холоден и спокоен. Велик.
Таился на самом дне лукавого неба, наблюдал за светлыми, почти
весенними лицами, улыбался втихомолку
– а совсем недавно посыпался: сначала осторожно, на цыпочках; потом
смелей и настойчивей; и, наконец, выдохнув так, что легкие сжались в
комочек, придавил землю всей своей плотной, ослепительной,
ледяной массой.
Тишина упала с ним вместе.
Методичный шорох будильника ей не помеха. Всегда были заодно.
Ночь смотрит сквозь тканевый просвет желтым глазом.
Ночью снег совсем не белый.
Ночами я разлагаю его на оттенки.
Там неслышно скользит лилово-аметистовый, голубой перешептывается с
изумрудным, и только желтый звучит гордо, властно: снежная
ночь под
пустым небом – самая безумная, самая желтая ночь (этот цвет близок,
знаком, привычен во всех ипостасях, ведь самая яркая белая
улыбка всегда просвечивает желтизной в пристальном свете моей
лампы: иногда чуть оранжевая, порой сероватая, она пару раз
пугала глаз оттенком свежей могилы).
Жду любимо-ненавистную арию. Добросовестно слушаю точно отмеренную
минуту. Обиженно замолкает.
До следующего утра.
Иногда в темноте я снова вижу ее. Приходит разная и всегда та же.
Танцует. Разворачивает веер волос, качает головой:
...бедный, бедный мальчик...
Откапываю мерзлый остов машины, улыбаюсь прохожим. Некоторые
исчезают за углом, кто-то просто тает в жестком февральском
воздухе.
К чудовищным переплетениям миров, времен – чужих и знакомых – легко
привыкнуть с детства.
Это так просто.
... я – маленький очкарик в синей (густой цвет синяка на коленке)
форме. Остолбенел перед узорчатостью окна.
Так долго бежал
– захлебывался спертым школьным воздухом –
за большеглазой королевой в пышном платье. Катился по узким
лестницам, скользил на поворотах, толкался локтями.
Продирался сквозь визжащую толпу, и ледяные взгляды падали на
затылок. Они не видели ее, как не видели многих других,
скользящих сквозь
призрачность параллелей
из мысли в мысль.
Тогда я еще жалел их, спящих слепцов...
А она скользнула по лестнице прямо перед толстой математичкой,
мелодично вздохнула – и растворилась в зимних узорах высокого
окна средней школы № 22.
И я ищу порывистый, как ветер, силуэт среди замысловатых февральских
загогулин. Там растут тропические цветы, летают колибри, а
королева, возможно, спряталась за пальмой – вон виднеется
крошечный след ее ступни. Бреду по этому лесу, тону в знойных
красках, глажу вульгарных попугаев...
Я не вижу тупых осуждающих взглядов – я понимаю свою высоту и одаренность.
Я перестал рассказывать родителям об исчезающих силуэтах, о ночных
беседах с ветром.
Я уже пытаюсь найти таких же
– смотрящих сквозь и внутрь –
и плачу ночами. Их нет....
Машина со скрипом трогается. Подминает
– теперь уже голубое и нежное – снежное
тело под мощь колес. Неглубокая колея, с рассвета продавленная
ленивыми клерками, потными строителями, скромными гидами,
медлительными продавцами, уверенными грузчиками, крикливыми учителями,
хищными юристами, вялыми докторами, улыбчивыми агентами,
отрешенными программистами, равнодушными вахтерами,
суицидальными таксистами, шустрыми медсестрами, деловитыми пасторами,
чинно ведет шипованую резину.
Но стоит лишь слегка отклониться, осторожно ступить на чистую, еще
никем не тронутую гладь, становиться скользко и небезопасно.
Можно врезаться в одинокий столб, мягко и тупо уткнуться
носом в сугроб, или... никто не знает, что еще – всегда
возвращались на спасительную протоптанную дорожку.
Вначале она виляла, своевольничала, словно желая наказать
отступника, – а потом снова принимала в свои тесные, цепкие объятья.
...чудные образы, скользящие сквозь время прямо на глазах, капризны
и ветрены. Не появляются по мановению и не исчезают по
приказу.
В них скользят тени чужих знакомцев, живых облаков и говорящих листьев.
Мне 14 и я ненавижу свой дар.
Растерянность, беспомощность, злость
шаркают по прозрачности детского мира – я снова обманут. Я порой
принимаю грезы за реальность. По возвращении хочется мечтать о
новом велосипеде и светлых локонах одноклассницы, но
постоянно исчезающие сны не оставляют надежды...
Тело стынет у безнадежной двери офиса, взгляд замерзает на табличке
со знакомой фамилией. Ищет в ней намек, усмешку, угрозу...
Мозг
– невидимый, многорукий официант –
услужливо открывает классный журнал тридцатилетней давности, фокусирует зрачок
– в школьном туалете, на корточках, с полной горстью
шариковых ручек всех
оттенков неба выводил пятерки дрожащей рукой –
на шестой графе пожелтевшего листа.
Когда-то серая и потертая, она стала солидней и нарядней в платье из
чужого языка, пижонской шляпой стали университетские
регалии,
но что-то безвозвратно ушло.
Только все тот же маленький очкарик где-то в глубине подрисовывает
спасительные пятерки к этой нелепой жизни.
Войти, утонув головой в мокром блеске ботинок, вслушаться в
деловитый шорох протухших сплетен.
– Доброе утро, доктор!
Все еще здесь, все то же – лиловые ресницы еще никогда не подводили.
Они провожают меня до кабинета,
льстиво льнут
к прорисованным бровям. Захлопнув за спиной дверь, представил, как
шустро они метнулись вслед за хозяйкой – приготовиться,
наконец-то, к работе.
Положить ладони на веки, сосредоточиться: боль ушла, словно
очередной сон. Оставила лишь недоверчивую осторожность
– так, держа в руках жирный кусок счастья, сомневаешься, не улетит
ли он, оставив тебя в прежнем аду, не украдут ли его
улыбчивые друзья, не сон ли это, в конце концов? Сон.
...отчаяние пришло в юности.
Острая, сверкающая граница сна и реальности, которую порой осязал
ребенком, размылась и погасла. Жизнь окончательно утратила
тупые, кондовые формы. Книги рассказывали о красоте и свободе,
об отважных героях, уверенных в успехе... – красота не
желала, выражалась словами, свободным был лишь страх, уверенность
в любой форме уже тогда начинала вызывать тошноту.
Я не знал, в каком из снов мне остаться – каждый был по-своему противен.
Однокурсников я называл «зайцами».
Они собирались с гитарами и наркотой. Каждый был одним в толпе.
Они пели умные песни. Иногда я слышал в них одну из множества правд.
Они рассказывали друг другу свои сны. Многие были похожи на мои.
...и все же они были «зайцами». Осторожно ступали на подножку
трамвая Вечности, разглядывали проносившиеся мимо времена и мысли,
восторгались, даже запоминали что...
А потом приходил злой Контролер. Высаживал и штрафовал без пощады
(здоровье, память, вера – тарифы отличались разнообразием).
Смешные, они не понимали, что
сам факт пребывания в Трамвае еще не означает того, что ты куда-то едешь.
Иногда, смеха ради, он бросал их совсем не на той остановке.
Я не знаю, что с ними происходило на самом деле. Возможно, напрасно
на них вешали ярлыки диагнозов, лечили электрошоком и
ваннами...
может быть, зря они прыгали с красивых высотных зданий и вырезали
непонятные слова на запястьях... Не знаю, рождались ли они
снова, чтобы начать сначала.
Я лишь отчетливо помню, что мне никогда не хотелось проехать к
Истине «зайцем». Я должен был заплатить за проезд.
С вернувшимися я курил и сбегал с лекций, пил портвейн и говорил о Нирване.
Судорожно копаясь в учебнике по анатомии, видел холмы своих мышц,
дороги вен. Реки крови омывали это нагромождение плоти, заросли
нервных окончаний опутывали каждый миллиметр тела,
а я все не верил.
Невероятно сложно было связать миллионный клубок чувств, хаос
мыслей, наслоения снов с отвратительной нежностью мозговых
полушарий;
я ненавидел кусок мяса, толкающий красную жидкость в любой уголок моего тела.
Неизбежность этого действа, невозможность укрыться от деловитых,
невозмутимых механизмов, затаившихся в самой моей сути,
приводила в бешенство…
- Доктор, к Вам пациент!
Голос за дверью лукав и снисходителен. Действительно, человек,
который не смотрит телевизор, не знает, какой покрой воротника
моден в этом сезоне и не имеет ни малейшего представления о
том, где продаются дешевые газонокосилки, рассеян и
заслуживает снисхождения. Он смешон и нелеп.
Он совершенно. Не разбирается. В жизни.
…лишь копаясь в чужих мокрых глотках, мне удавалось забыться. Здесь
я был богом. Страх – безграничный, властный –
забавлял до забвения.
В кресле они не кривлялись: годами отшлифованная улыбка не ползала
по губам, несчастные плечи не поднимались в надежде казаться
сильнее, пустая грудь не рвалась вперед.
Страх
сдирал все наряды, обнажая беспомощных, только лишь проснувшихся
детей – и души свободно рвались навстречу из темных ртов.
Я избавлял их от боли и наблюдал,
как нога по привычке прикрывает подружку, неприлично разметавшуюся
по клеенке кресла, как пальцы складываются в каждодневный
узор, как рука летит к испорченной прическе, а рот закрывается
и снова начинает болтовню
– они всегда так засыпают.
Бодро уходят к спящим собратьям, а я вспоминаю минуты, когда они
были свободны от каждодневных дрязг, мутных тревог и тупых
удовольствий.
Минуты жизни.
Я все пытался понять, как страх освобождает спящие души, не
пронимаемые ни интеллектом, ни красотой, ни любовью; я не мог
объяснить появление этой касты животных, растущей с каждым годом,
подавляющей любую мысль застывшим, желеобразным
самодовольством.
Слабость, загнанность их настоящих душонок вызывали надежду на призрачность
этого стада, на его моментальное исчезновение в тот момент, когда
начнется самый главный, самый важный в моей жизни сон.
Сон, в котором я буду искать рыжеволосую женщину, невозмутимо
смотрящую за горизонт из-под белесого света лампы...
Пальцы послушно лепят пломбу. Они не скованы ни перчатками, ни
летящими в небо мыслями. Рослая женщина с выбеленными волосами
неприятно закатывает глаза, вижу лишь слепой кусочек под
полоской ресниц.
В его пустоте я вижу больше смысла, нежели в суетливом темно-зеленом
зрачке. Он скоро вернется.
Румяное тело не сковать теснотой ткани – упрямо вылезает поверх
джинсов, рвет верхнюю пуговицу на белом вороте блузки...
Вернувшись в свой сон, она станет утрамбовывать его в одежду, как
тесто в горшок.
Я пожелаю ей удачных выходных, провожу взглядом, а после
– уткнувшись носом в оконную серость, до боли выгнув проволоку пальцев –
выстрою (выстройню!)
эту гримасу из дождевых капель, как из крошечных прозрачных
кирпичиков... меж горячими, влажными, подвижными простынями она
такая же: блестящий лоб, мучительная параллельность морщин
– им никогда не встретиться –
напряженность бровей... и слепая полоска под ресницами.
Гессе был наблюдателен: страдание и наслаждение имеют одно лицо, не
мог бы он заодно объяснить, почему оно всегда так уродливо.
***
***
Дороги, дороги, дороги
ленивыми старыми змеями,
блеклыми застиранными лентами,
скучными седыми прядями
стелятся под ногами.
Кто-то крутит давно изученный заоконный пейзаж. Постоянно забывает
перемещать солнце, не завершая тем самым иллюзию движения.
А я думаю о том, что если не отпускать педаль акселератора, ему
надоест морочить мне голову,
и все, наконец, замрет в мертвом, правдивом покое.
Тогда хотя бы один из шумного, деятельного стада вдруг поймет, что
на самом деле так никогда и не двигался, затормозит телесную
суету и ощутит первое движение. Души.
Тогда горизонт станет молчалив и величествен, ложь покинет планету,
небо засверкает сине-красными огнями...
Игнорировать полицейскую машину в течение каких-то пяти минут может
стоить дорого. Статный усач в щеголеватой форме соглашается,
что громкая музыка может заглушить сирену,
но приводит несокрушимый по логике довод,
что она не может заслонить зеркало заднего вида.
Да, мечты об остановившемся мире со сверкающим небом
не встретят понимания у этого интеллигентного лица...
– и я протягиваю ему документы и визитную карточку.
...я дантист, офицер, я дантист... еду на срочный вызов...пациент
умирает от зубной боли... у вас ведь тоже порой болят зубы...я
дантист, дантист...
Легкая рябь пробегает по сознанию, когда на вопрос «Кто ты такой?»
мозг выплевывает простой, краткий, как выстрел, не
оставляющий места ни к отступлению ни к раздумию, зачеркивающий
километры мыслей, тонны чувств, годы галлюцинаций, ответ:
Я – дантист.
Рука бездумно выцарапывает это на обшарпанном дереве скамьи. На
другом ее конце уверенно сопит бомж. Сквозь черные прутья я вижу
сержанта – это он объяснил мне, что за езду со скоростью
свыше 100 миль в час помимо штрафа полагается провести сутки в
участке. Именно столько времени им нужно, чтобы узнать, кто
ты такой. Как просто...
А я пишу это на скамейке. Я – дантист.
Сержант равнодушно щелкает клавиатурой. Звук расплывается по
комнате, заполняет каждый угол сухим пластмассовым фоном,
пульсирует
музыкальным ритмом.
«Ты так ничего и не понял...».
Шершавый голос вползает в узор мотива с другого конца скамьи.
Сотканный из грязных джинсовых тряпочек негр перестал сопеть и
незаметно вошел в мою реальность.
Кто-то уверенно назовет это Пробуждением.
Черные оливки зрачков маслянистыми тиграми
беснуются в светлых клетках глаз.
Сочный голос наговаривает текст – густой, темной музыкальной струей
он вливается в клавишный стук.
...Ты ничего не понял.
Запутался и ищешь выход.
Почему ты здесь?
Ты слишком быстро ехал?
Тебе лгут.
Ты ударил женщину – не спорь, я знаю.
Ее волосы рассыпались по ковру,
а ты ушел.
Она не знает твоей боли
и не виновна в том, что спит.
Поэтому ты останешься со мной
на минуту или на жизнь
– что одно и то же –
пока не найдешь ответ.
Тогда я дам тебе то, что ты хочешь.
Напрасно.
Думаю, какое-то время я еще продолжал качать головой в такт –
по-дурацки выдвигая ее вперед так, что в беззащитный ворот залетал
ледяной ветер. Он помог понять, что я сижу в машине на
обочине дороги, что мотор выключен, а окно открыто. Штрафной
билетик в руке казался призраком из какого-то из снов,
продираться сквозь которые казалось бессмысленным.
Тем более, что я четко знал, что делать.
***
***
С дрожью в суставах, с пульсацией век вспоминаю свой путь в ночной клуб,
где встретил Гулю. Остаток того вечера так четко прочерчен в памяти,
так беззастенчиво обнажен и увеличен. Так ясен.
Я спешил – это было странное, непривычное чувство.
Дождь мыл машины с методичной нежностью.
Стекло покрывалось испариной от волнения. За этой водяной вуалью
мигающие красные огни поворачивающих машин не казались
кровоточащими ранами,
– так, удалив зуб, неудачно усевшийся возле крупного сосуда, долю
секунды медлишь, глядя на пульсирующую кровь –
а мягко серебрились, разбитые каплями на миллиард оттенков,
утратившие обычную свою враждебность.
Пешеходы скользили блестящими муравьями, а я придумывал большие,
объемные слова для узких Гулиных глаз, для ее маленького рта и
острой груди. Смотрел на светофор, словно советуясь со
старшим братом, кивал, записывал что-то в невидимый блокнот и
верил, что в финале получу что-то важное.
Припарковавшись, я долго сидел в машине – хрупкой раковине, на
секунды показавшейся единственным убежищем в этом жидком,
изменчивом,
холодном мире. Так осознанно, так карандашно-вычерченно помню первый
свой шаг в блестящую лужу...
Дождь медленно уходил на запад.
Предметы утратили свой твердый, уверенный вид: мрачная ель плавно
повела мокрой шевелюрой; машина проехала медленно, тихо, почти
не подняв брызг; даже яркий прожектор, обычно нахально
обнажающий пестрый бок здания, нервно вздрагивал от теней
пробегающих по его свету капель.
Казался живым и задумчивым
Тупая, бездушная дверь не знала, какую заполучила роль: она
разделяла два мира. За ней на меня набросились лица.
Они были везде: колыхались пшеницей, разлетались брызгами,
наваливались песком. Казалось, стены не выдержат такой концентрации
тел и взорвутся, разметав по окрестностям тонны плоти.
Вздохнут с облегчением.
Мое – такое же горячее – лавировало, пробираясь к сцене. Оттуда
исходил невыносимый золотой блеск, ничуть не смягчаемый клубами
дыма. В этой остроумной имитации ада двигались грациозные
спины танцовщиц.
Увидеть Гулю под рассыпчатым покрывалом грима, разглядеть в
неповторимых узорах чужих конечностей ее змеиную фигурку казалось
невозможным. Но я знал фокус. Маленькую черточку, позволявшую
безошибочно выделять это существо в любом шоу, на любой
площадке.
Она непременно пела.
Даже если не знала слов. Даже если слов не было. Я даже не думаю,
что она издавала какие-то звуки – слишком сложно было бы
контролировать дыхание,
но это была песня. Так эмоционально, так ритмично открывались губы,
так смешно взлетали брови, так шустро проскальзывал язычок в
щели улыбки, что мне казалось, я даже слышу ее голос.
И тогда мне пришлось лишь пробежать взглядом по танцующим улыбкам,
чтобы увидеть ее...
...мозг устал считать такты, руки не поспевают за музыкой, губы
присыхают к зубам в широком оскале, а застывшие мышцы щек уже
начинают подрагивать от напряжения (да, тогда и начинается эта
немая песня, последняя телесная мольба о покое)...
пот крадется по ложбинке позвоночника, раздраженный глаз ненавидит
близкое тело, которое так легко спутать с зеркалом....
– так на потеху толпы бились гладиаторы в агонизирующем Риме.
Песок плавно стекает в нижнюю колбу, а ничего так и не меняется...
Не помню как началось это прикосновение. Оно возникло из ниоткуда и
выросло почти до удара, пока я зафиксировал его
существование.
Но, поворачивая голову, я неизбежно, обреченно знал, что увижу.
Глаза темнели так серьезно, курчавая рыжина пряталась за ажурной
шапочкой, и только рот улыбался широко и приветливо. Вероника.
...Добрый вечер, доктор. Вы странно смотритесь среди этой
вакханалии... Я – тоже? Совсем не слышу Вас... – как мой зуб? Не знаю,
не спрашивала. Но пломба выпала. Да, болит. Не он, что-то
другое... Внутри... Давно...
Я предложил ей поставить новую пломбу. В час ночи. Это единственное,
что пришло на язык, чудесным образом минуя голову.
Она кивнула.
Мы ехали в мой пустынный, ночной офис, и это не казалось странным. Я
полюбил этот сон, его хотелось длить.
Говорил о чем-то, она молчала. Работал быстро, без мыслей, с
сердцем, стучащим в горле. На какую-то нереально долгую секунду она
остановила на мне взгляд.
А потом мы вышли на безмолвную, притаившуюся улицу. Попали прямо на
небо. Весна уже подвесила его повыше, стряхнула облака,
рассыпала звезды горстями.
Так гулко-волшебно было идти по набережной, любить всполохи водяных
огней, вытягивать все больные, воспаленные ноты на воздух,
ныть-выть их,
не думая о том, какая отравленная музыка разольется в холодном
весеннем воздухе. Впитывать звуки ее голоса всеми чувствами,
всеми порами наэлектризованной кожи.
...не говорите, я знаю. Я все знаю о тоске. К ней привыкаешь,
сродняешься... а потом, застыв среди улицы куском камня, видишь
эту знакомую в лицо боль, и всем существом понимаешь, что эту
тоску тебе ни выкричать, ни забыть...
Гулкость шагов в ночной пустоте, волнение и спешка голосов...
...да, у тебя нет выхода – ты начинаешь носишь ее гордо, спесиво,
как знак качества, словно именно она определяет наличие в тебе
души и мысли!...
Танец бледных губ, пальцы в волосах...
...не может, не может быть так. Я все верю (иначе – никак!), что
поиск и смятение могут стать частью гармонии... Мы все ищем
покой... люди так похожи на заигравшихся во дворе детей:
темнеет... все игры уж скучны, друзья знакомы до отчуждения, а
сознание того, что ничего нового не произойдет, встает на
горизонте огромной, тусклой, безнадежной луной... и тогда глаза
невольно поднимаются ввысь, к окнам серой многоэтажки, ищут
маму, зовущую... спать...
Скромность век, блеск туфель, шум воды...
...да, мы точно такие же. По сути мы ничем не отличаемся от этих
безликих уставших существ, каждый день которых так же неотличим
от прошедшего, как бусина в праздничном ожерелье советской
тетки... Как и они, мы беззащитны и тщеславны. Мы так же
смотрим в небо, прислушиваемся и хотим вернуться домой. Мы
точно так же не знаем, где он. Разница лишь в том, что мы ищем,
и
чувствуем – пусть до боли – каждое движение мира...
Страдальческие впадины висков, голубые тени под глазами...
...не понимаю Вас: к чему Вам искать реальность? Вы путаетесь в
миллиардах снов... Какая бездарная трата сил. Прежде чем
приниматься искать что-то, постарайтесь как минимум понять как это
Что-то выглядит... Вы знаете, что такое Реальность? Какими
характеристиками обладает это состояние? А самое смешное: что
случится, если Вы ее все таки найдете?... Знаете, я так
хочу обнять эту ночь, вдохнуть ее в себя, согреть... мне
совершенно наплевать на то, насколько она реальна – даже если она
растает через секунду, она навсегда останется частью меня...
Полет рук, шорох плаща, перчатка на асфальте...
...да, это звучит замечательно: трогательно, захватывающе, романтично...
– но ведь и Вам нравится тело. Все это время только оно стояло перед
Вашими глазами – неважно, в какой из реальностей... А ведь
это всего лишь мой домашний зверек (смешной ли пес, драная
ли кошка, взъерошенная птаха)... его нужно кормить и мыть.
Иногда оно болеет – щемит жалость. Лечить, греть, сохранять
для чего-то... иногда играешь с ним, ищешь забавлялки,
наряжаешь... доставляешь Удовольствие. Порой оно радуется – если
это можно назвать так – наблюдаешь потихоньку за этой
судорогой... за слюнявым ртом, блеском в глазах... Потом оно
постареет, так обидно... Укутаешь в бесполезный плед, дашь
надежду – гулять по берегу смазливого озера с прической из ненастоящих
облаков – а оно умрет... И так не хочется знать, что придется
заводить нового щенка – молодого и неловкого, разговаривать с ним,
учить чему-то – а он все равно будет смотреть на озеро и
смеяться...
Застывшая улыбка, стук капли, спазм горла...
...нет, страшнее – зависеть от этого щенка. Водить его на улицу,
плакать о потере любимой сучки, когда так хочется застыть, Не
быть...
Рассвет застал врасплох. Небо утратило краски, звезды покинули нас.
Поползли еще спящие грузовички рабочих, проплыло первое
улыбчивое лицо, сладкий кофейный запах убил ночную свежесть.
Я держал ее за руку. Отпустить счастье казалось невозможным,
убийственным, всеразрушающим действом.
Ладошка скользнула к хозяйке, осиротив былое пристанище.
...все так нелепо... идите спать.
Голове хорошо одной. Она так устала от чужих плеч... Хочет
равнодушия подушки...
безнадежности одеяла...
распростертости простыни...
Спал сутки. Без сновидений.
***
***
Весной природа беременна.
Иначе не объяснить эту непомерную полноту.
Так самодовольна, сконцентрирована на чем-то очень своем и
чрезвычайно важном. Так полна чем-то огромным и значительным.
Жар, озноб, испарина, сушь – перемены души-погоды сбивает с толку.
Заставляет чего-то
мучительно, наверняка, то с ужасом, то с восторгом
ждать. Прислушиваться, принюхиваться, вглядываться во что-то до
щекотки в носу, до влажных, взволнованных глаз.
Небо водевильно безмятежно, солнце обманчиво ласково.
Цветы пышны до вульгарности. Навязчивы в ароматах и красках. Требуют
внимания, ласки и восхищения. Иначе увянут.
Совсем как женщины.
Это время стихов и гриппа, долгих прогулок и высокой температуры,
спонтанного секса и воспаления зубной пульпы.
В приемной толкотня. Несчастные рожи смотрят в глаза с вечным
страхом и непотопляемой надеждой.
Закатываю рукава. Начинаю разговор.
Плоть невероятно отзывчива, наше общение беспрестанно. Режу на
куски, зашиваю остатки, прокалываю, вырываю, отпиливаю.
Она послушна или упряма, беспристрастна или вспыльчива. Мы часто
мирно сотрудничаем, идем на компромисс. Порой боремся или,
огрызаясь, отступаем. Мы не обращаем внимания на личности
или их отсутствие.
Раковые клетки плодятся у старухи и у ребенка, а мне все равно чьи
передние зубы бросить на стол: будь то модель, уборщица или
бухгалтер.
Мы чем-то похожи: я – растерянный, влюбленный странник,
и она – ненавистная, живая, вечная плоть...
Вероника возникает так естественно.
Проявляется знакомым силуэтом на еще влажной фотографии другой
жизни. Следую за ней счастливо и обреченно, не оглядываясь на
шепот за спиной.
Смотрю на скулу, очерченную живым, теплым солнцем, пушистую бровь,
прерванную аккуратным белым шрамом...
Не знаю, откуда возникает это чувство.
Одно лишь имя капает в душу живой, полной каплей, отзываясь
красивыми, ровными кругами долгие часы. Наполняет спокойствием и
волнением.
Я люблю это тело, сошедшее с полотна Климта, бледные руки, нервную шею.
Плоть?... Вот так встреча...
Эти мысли запутывают, сбивают с ровной, плотной дороги, вымощенной
кирпичами привязанности.
И она так любит толкать мою измученную сомнениями душу прочь с этой
чудом найденной тропы.
...реально совсем не то, что можно потрогать. Оставь мою грудь. Это
призрак. Реально лишь то, что внутри тебя...
Дразнит.
Твоя грудь – часть моего мира, а в нем я имею право на все. Потому
что сам раздаю все права.
Поиски репродукций Nuda Veritas превратились в навязчивое хобби.
Цвета играют отливами на разных бумагах (словно подчиняются
таинственным типографским погодам: тут сиреневая туманность,
там солнечный блик), но одно я вижу точно: это ее глаза, ее
волосы, ее кожа. Голая Правда. Или Правда в Наготе?
Стеклянный шар в руках, змея в подножии... Она смеется над атрибутикой.
Запрокинув голову, теребя волосы, чуть сдерживая левый угол рта, как
бы не давая ему наслаждаться смехом полностью, безгранично.
Слова Шиллера в изголовье... Как мало смысла имеют все земные
мудрости в мире снов....
Почему же я так хочу это тело?
***
***
Утро накрывает мир холодным, сырым покрывалом.
Летим сквозь неизмеримость полей по мокрым, твердым дорогам.
Небо распростерлось гигантским голубем: сизое, серое, с
перламутровыми облаками-перьями, чуть колеблемыми прохладным ветром.
Солнце выглядывает из-за них равнодушным красным глазом.
Моя попутчица тиха. Так безразлична, грустна, безнадежна в последние
дни, сказала, что хотела бы увидеть водопады.
И вот мы едем на Ниагару.
Бородатые серые холмы сменяют голубые, за ними плетутся бурые и
зеленые, прорубленные в скалах туннели воют дикие северные
песни.
А нам и тепло и спокойно. Есть сэндвичи, термос с чаем, Верди... А
за любым поворотом можно найти горячий суп и ласковую
постель.
«...ты стал такой мягкий... словно осколок хрусталя удалось
расплавить до пластилиновой массы... нет, это неплохо... ты же
счастлив?... Я? Да...».
Счастье... малодушно и фальшиво. Укутано мягкими покрывалами,
замазано теплым медом, посыпано блестящими перьями – чтобы ни
глазом, ни ухом, ни кусочком кожи не
почувствовать ледяной пустоты пространства. Прерогатива
юродивых и мудрецов. Юродивых мудрецов?...как все запутано.
Я не знаю, какой ярлык налепить на этот новый сон...
не ждать подвоха со стороны коварного сознания, не просыпаться
каждый раз в новом мире, не идти вслепую сквозь перекрестки,
трясины, ямы пространств, не понимать тщетности попыток извлечь
из вселенской какофонии бетховенской сонаты, не утешаться
единственной мыслью, что страдать осталось недолго, максимум
лет сорок с учетом слабых легких и перепадов давления; а
после – с ужасом! – не понимать что за этой призрачной чертой со
свечами,
тортами
речами,
тостами,
цветами
(просто ли
быть равноправным участником и похорон и свадеб) может оказаться то же самое.
Да, я готов повторять это дурацкое слово (идеально рифмуется
почему-то лишь с «ненастье» – мучительный, великий язык...),
потому что с той самой ночи я существую в одном цельном, прекрасном
сне: ты кольцами свернулась в кресле, книга распростерлась
на полу, я вижу трагические впадины висков, застывший в
какой-то неведомой дали взгляд, сухую ладошку, растирающую
бледный лоб, жестоко сметающую ржавчину волос с его
безграничности...
Ты говоришь, что я перестал смотреть сквозь тела, общаться с
пустотой и стонать ночами. Самому недосягаемо далеко до веры
(вероники!),
что безумные душевные штормы улеглись в необъятный, ясный штиль, как
только я увидел свое отражение в прозрачности этих глаз.
Лишь тогда я
– впервые! – не отшатнулся. Узнал. Мне не нужны зеркала – только в
твоих глазах я узнаю себя.
А ты смотришься в Ниагару. Из-под моста на нас смотрит отпечаток
лица, словно срисованный Пикассо, а на самом деле просто
преображенный резкими водяными углами. Мое отражение расплывается
в солнечном пятне. Как приятно исчезнуть в таком сиянии.
...это движение так беспрестанно, так неуловимо, так скользяще, что
в какой-то момент становится и не движением вовсе, а
застывшим навеки монолитом.
Свинцовым, тяжелым – гранитом.
Настолько беспорядочно, буйно и яростно, что кажется самоценным
(само-цельным, само-нацеленным!), до краев наполненным гармонией и покоем.
Как многие вещи, доходя до крайней своей точки, становятся своим же
антиподом... Неужели и здесь наталкиваешься на Меру, это
проклятое Сколько...
Волосы расшвыривает ветер, и на мгновение мне кажется, что сейчас
она потеряет хрупкое равновесие, рухнет всем существом, всеми
мыслями-чувствами в густую, живую воду. Словно зовущую
родственный, такой же живой и быстрый ум...
Рвануться к ней всем весом, обхватить миллионом рук, завернуть в
куртку, в душу, спрятать поглубже. Шептать горячие нелепости.
Не отпускать.
***
***
Городок удивил обилием индусов и паршивых ресторанов. Гостиничный
номер стал маленьким
островом острых духов, мятного чая и крабьих ног.
Красными зигзагами прочерчивали они стол, тумбочки, а после и
простыни комнаты, удобно исчезая ко всякому нашему возвращению из
водных, лесных окрестных царств.
Забирались в глубину островов; говорили с белками; шагали по
скользким, гладким камням, добираясь чуть ли не до середины
водопада; застывали взглядом на том плотном, цельном водяном краю,
за которым так ясно чувствовалась пустота обрыва; катались
на пароходике, чуть ли не вплотную подплывая к тоннам
падающей воды; насквозь мокрые, дрожали – то ли от холода, то ли от
страха; падали взглядами вместе с каплями, так плотно
слитыми, спаянными неведомой силой, вниз головой летящими в
вечную, неизбежную, как смерть, бездну.
И с новой порцией крабов возвращались на свой благоуханный,
белопростынный, ленивый, неистовый остров.
Как четко я узнал этот переход от отчаянного, рассыпчатого,
голову-запрокидывающего, уголок-рта-удерживающего смеха к застывшей
прозрачности глаз, к глухому молчанию и ладоням, впившимся в
лоб.
Это началось через несколько месяцев после нашей встречи в ночном
клубе (стал измерять время минутами...такая
нелепость-условность, а удобно...). Признавшись в обоюдной нашей
ненормальности, истерзанности, непохожести, мы успокоились, слились,
сжились... Стали чувствовать мысль взглядом. Не разнимать
ладоней. Как долго это продолжалось? Вечность, мгновение...
Там же, среди бело-красных, океаном пахнущих простыней впервые так
больно-ясно я почувствовал ее тоску. Так остро осознал желание
сберечь это существо, ставшее для меня больше души, больше
страсти – явлением, средой, миром, так ясно ощутил
страх?...
вероятного страшного ответа после...
инвентаризации!!!
наших чувств.
И я давил в себе волны желания погрузиться в ее глаза, услышать все
рассказы ее детства, все еженощные видения и мимолетные
желания этой единственной любви самого счастливого из моих снов.
***
***
Перед отъездом в родной первобытный, жестокий, прекрасный Вавилон
так потянуло зафиксировать
прощальность взгляда,
разложить по полочкам все эмоции к этой невероятной водяной бездне.
Снова стояли на ветру, свесив головы и мысли вниз-вглубь,
отгораживались от глаз фотоаппаратов и камер, веселого
разноязыкого шума – такого пустого рядом с властным водяным
грохотом.
Но слишком близко расположилась одна пестрая стайка в очках и
капюшонах, слишком ясно звучал самодовольный голос гида:
«...и вот представьте, дорогие друзья, какой невероятно сложный путь
проделывает эта отважная капля, преодолевая многочисленные
пороги, ямы и водовороты этого бурного потока, какой прыжок
осуществляет она с высоты Ниагарского водопада!... а потом
впадает в это ленивое, спокойное течение реки...»
Я потянул Веронику за руку – слишком много патетики для одного дня,
чудный пейзаж во влажном тумане все равно безнадежно
испорчен этим сахарным баритоном... она подняла прозрачные глаза, и
четко проговорила:
- Какой бесславный конец.
***
***
И снова снег похрустывает под подошвами.
Наполняет мир ясной, холодной музыкой.
Те же ноты можно извлечь из свежей, еще мягкой серебристой
амальгамы, если плотно, осторожно и тщательно утрамбовывать ее в
только что выпиленную зубную полость. Едва заметный ветерок
доносится из чужого, пустого горла, пенистая, почти морская
слюна норовит испортить почти законченную работу, а я снова жду
момента встречи с ней.
За окном бродит ночь, чернила неба сгущаются в одну огромную кляксу,
деревья грозно стоят на страже тишины – она зажигает камин,
заворачивается к красный халат, берет книгу. Смотрит в
окно, словно ждет кого-то. Неужели – меня?
Видя силуэт в дверном проеме, светящемся и неземном
– так тепл, так ярок –
таю, верю, плачу, соотношу... мысль, безнадежно притаившуюся в печали зрачка,
с нежным телом, заботливо снимающим скорлупу одежды, несущим чайный
пар к озябшему, усталому, благодарному рту. Окутывающим
лаской,
– словно мягкие подушки под застывшей вечным вопросом спиной –
заботой, люб....
Опасно заплывать в тихие омуты. Можно поднять много ила – застелет
глаза. Но страшнее то, что ила может не быть. Равно как и...
дна.
А любовь моя не привередлива.
Горячий чай не успел достичь гортани, как боль, им рожденная,
пронзила правый клык. Резкая, как окрик, она вызвала слезы. Рука
бессознательно, по-матерински обхватила щеку.
Испуг, участие родных глаз сменились жестокостью недоумения. Но
сознание включило тело: она опустилась на колени, руки
затанцевали, занежничали...
- Зуб? Зуб?!
Я – злой, удивленный – кивал.
Боль постепенно погасла, забегали мысли, пальцы. Шестой зуб – точно.
Ударило параллельно глазу, словно из-под века. Выглядит,
как всегда, идеально. Перкуссия слегка болезненна. Но
по-че-му...
И снова мозг подхалимски сплел цепочку событий:
призрачные боли в правой глазнице, отдающие в висок, визит к Гришке,
недели на обезболивающих... Какой болван! Не распознать
элементарный пульпит – коварный, хитрый, но такой знакомый,
такой пошлый...
Колючее, шершавое раздражение приползло толстой, мохнатой гусеницей.
Выросло вдвое, когда я понял, что
у меня нет личного дантиста.
Смешно. Смешно?
Выкопав из памяти наименее противное лицо, знакомое по
университетской скамье, сел за телефон. Вероника постепенно ускользнула в
сон, тревожно вздыхая и всхлипывая, а я все прислушивался к
своему зубу. Мы почти беседовали. Точнее, я сетовал,
причитал, обвинял его в вероломстве и неблагодарности, заискивал и
лебезил. Он – молча, равнодушно внимал. Боли не было.
Мертвая пульпа очевидно кишела бактериями. Я так ясно представлял
их темную зловонную массу...
Бессовестно разлагая ткани моего личного тела, они оставляли
продукты распада, выделяли газы. Боль была реакцией на расширение
близлежащих тканей. Расширение происходило, понятно,
вследствие контакта с горячим. И я пил холодный чай, зяб и кутался в
толстый плед. Всю ночь.
***
***
Плотным морозом, белым небом я брел в чужой, страхом пропитанный
офис, оставив за сутулой спиной прозрачность, теплоту и
утреннюю сладость любимого тела. Как скучна и уныла жизнь. Как
нелепы в ней люди.
Знакомое лицо идеально скалилось, распахивало живые, хищные,
радушные руки, спрашивало, не замолкая.
В горле завязался мертвый узел, в желудке проскользнул кто-то
скользкий и холодный, когда жесткое кресло обняло целлофановым
шелестом, когда в нос ударил враждебный запах... когда лицо
ободряюще кивнуло и произнесло:
- Ну-с, посмотрим...
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы