Комментарий |

Как кур в ощип. Часть первая. Что такое любовь

Часть первая. Что такое любовь

Сценка: как бы я обыграл пьесу Беккета «Последняя
лента Краппа»

К сожалению, я не принадлежу к тому сорту писателей (я им завидую), что отталкиваются без всяких заведомых идей либо от стилистики, либо от жизненных конкретностей. Не-ет, мне подавай сквозь жизненную конкретность идеи, да еще идеи с символом (любители Набокова тут же могут прекратить чтение), иными словами, я ненадежный писатель: разве люди не накопили достаточно опыта, чтобы понимать, насколько всякие идеи ненадежны, подозрительны или просто-напросто фальшивы?

«Как кур в ощип» состоит из трех частей, и в конце каждой из них мой герой, эмигрант из России в Америку, согласно моей идее (sic), приобретает жизненную устойчивость, только оказавшись на дне жизни рядом местными обитателями социального дна (как правило людьми небелого цвета кожи). Идея ироническая, что несколько меня оправдывает, по крайней мере с художественной точки зрения, но зато идея, не слишком льстящая России, потому что тут я протаскиваю символику: вот, мол, на что мы годны, когда выходим на истинное соревнование с европейской цивилизацией. Впрочем, как я уже сказал, мою символику можно отбросить как ненадежную, подозрительную или просто-напросто фальшивую...

Первая часть называется «Что такое любовь или как бы я поставил пьесу Беккета «Последняя лента Краппа» ». Вот в ней как будто нет идеологии, а только любовь и постарение, то есть, любовь и смерть – что же тут идеологического.

Вторая часть: «Мисюсь, где ты? (записки клоуничающего)» уже претендует социальную картину и жизненные конкретные образы. То же самое третья часть, которая в свою очередь состоит из двух частей: «Имитации дневника» и «Анатомии эмиграции».

Каждая последующая часть длинней предыдущей, а последняя все тянется и тянется, никак не могу ее закончить, может, так и не закончу. И хотя эти части длинней одна другой, ничего они не добавляют к первой, так что я, написав эту сценку, я мог бы больше ничего не писать (тоже ирония в собственный адрес)...

И вот еще что. В конце «Мисюсь, где ты?» мой персонаж говорит своему антагонисту: «Вы благородный продукт западной культуры и потому привыкли, что мир общается с вами преимущественно при помощи разума и логики, но с нами-то мир общается при помощи картинок, звуков и огненных знаков на стене.» В контексте имеются в виду люди черного цвета кожи, но подспудно я еще имел в виду нас, российских людей, и, хотя никто, кажется, не обратил внимание на эту фразу, я ею почему-то ужасно горжусь. Я посвящаю эту фразу ныне умершему, а в прошлом моему другу Вадиму Кожинову, потому что знаю, что он бы ее выделил, она бы ему действительно понравилась. А уж если кто скажет, что Вадим постепенно становился совсем неприличен со своей игрой в национализм и расизм, я так отвечу: вот уж такая есть у нас страна, что почти каждый, кто чего-нибудь стоит, сходит здесь в конце концов так или иначе с ума...

Сцена поделена надвое. Одна сторона обставлена согласно указаниям
к пьесе Беккета: ближе к зрителю письменный стол с двумя ящиками,
которые выдвигаются в сторону зрителя. На столе магнитофон и ящики
с кассетами. Другая сторона представляет собой комнату, в которой
обитает Актер (он же Автор): совместно спальня, гостиная, кабинет,
кухня. Двуспальный матрас на деревянной подставке, на котором
какая-то неясная куча, видимо, смятого постельного белья. Голый
стол. Зеркало на стене. Телефон рядом с постелью. В глубине ниши
– кухонная часть. Сцена, впрочем, делится только при помощи освещения:
когда одна половина освещена, другая погружена в темноту. Кроме
того, освещение беккетова действа состоит из резко очерченного
голубовато слепящего круга, падающего из лампы, что над письменным
столом. Когда Актер начинает нести свое, свет становится более
рассеянным и теплым (то есть, нормальным электрическим) по тону.

Вначале вся сцена темна. Затем она высвечивается – вся («нормальным»
тоном). Актер на своей половине, но одет и загримирован, как Крапп:
старик; волосы седы и растрепаны; одет в черную, металлического
отлива куртку-безрукавку с вместительными карманами, такого же
материала узкие и коротковатые штаны, белую рубашку не первой
свежести, пару когда-то щегольских грязно-белых узконосых сапог.

Актер (сперва погружен во что-то свое, потом
обращает внимание на зрительный зал, оскалившись насмешливо,
глядит туда.
) А-а, Рассея-матушка! Собрались уже? Беккетом
пришли потешиться? Или заграницей? Или как наш человек из заграницы
Беккета представит? Удобно устроились, как в кресле кинотеатра,
а жизнь только на экране, есть такой сорт... Когда уезжал, вся
советская Россия была такой сорт: «Во-о дают, ничего не скажешь,
во живут, За-а-пад! Ыш, ыш, сыгаретку-то закурил импортную, ловко...
И торшерчик у них, падл, ловкий, у гангстеров в фатере, а?.. Чего
там, стреляют, кровыша, фу, противно даже смотреть, но вот торшерчик
и нам не помешал бы такой...». Ну и что с тех пор изменилось?
Теперь у вас там собственные боевики, собственная чернуха с собственной
кровышей и собственным торшерчиком, а только – какая разница?..
Опять же насчет меня: ведь ждете перформанс, что-нибудь мультимедийное,
пост-постмодернистское, откуда-нибудь желательно из Гарварда или
Принстона, не так ли? Чтобы доказал себя в твердой валюте, поскольку
нахожусь и представляю вас в стране Желтого Дьявола? Как меня
спросил один вор из Одессы, которого встретил как-то: ну, что
делаешь? дуришь американцев? не? а зачем сюда приехал? что же
здесь еще делать, раз приехал сюда?.. (Задумчиво). Совсем будто
из горькой песни Алеши Дмитриевича был тот вор... И он был прав,
тысячу раз прав, но почему? Потому что больше не сидел с вами
в кинотеатре, потому что родная Одесса была далеко-далеко... Но
я – вот вам моя твердая валюта (обводит жестом бедность своей
комнаты), думаете, понарошку бутафория для представления? Ладно,
думайте. Действительно, разве я не такой как вы, разве яблочко
может от яблони далеко упасть? (Больше обращаясь к самому
себе
). Как же с таким наследием... Как говаривал Мендель
Крик, влейте мне жидовского бульона в жилы, а потом нянька Пелагея
говаривала, кормя меня, малолетку: ты поешь, поешь щей, еврейский
больон – слабость, а русские щи – сила. Вот и выкормили, двойной
крепостью, так сказать... Впрочем, я не жалуюсь, Наследие с перчиком
и комплексами... (Опять к залу). Да ладно о себе,
а вот как насчет вас и Беккета. Помните, энное количество лет
назад, в некотором царстве-государстве именуемом Советский Союз
напечатали в «Иностранке» «В ожидании Годо»? Мелким шрифтом, в
конце журнала, как какой-то экстравагантно-езотерический текст,
мол, читай-исследуй с лупой марсианскую модернягу... Как сейчас
помню в Красногорске... в библиотеке, что наверху... туда следовало
карабкаться по обледенелой тропинке, потом лестнице и проход в
заборе... и морозный воздух с дымком... между домами направо,
на маленькую площадь... (Когда Актер начинает вспоминать,
возникает тоненький, как скрипичное тремоло, далекий звук и длится,
пока длится воспоминание. И так каждый раз.}
Так вот,
стоял там, и школьная учительница (нежно) да,
как же, худенькая эдакая русоголовая женщина... (Удивленно)
А кажется, что может быть презренней школьной учительницы литературы?
Чушь и наваждение... (Задумавшись, потом встряхивая головой
,как бы просыпаясь)
... Так вот, сидит, слегка нагнувшись
над раскрытым журналом, и недоуменно спрашивает: «Что
же это такое? Ничего не понимаю, не могу понять!». И я еще тогда
подумал: боже, какая пропасть... как опять человечество ушло от
нас куда-то, и как будто ничего общего... И никакой злости, только
душевная пустота, пожалуй, что пророческая... значит, ни с одной
стороны пропасти, ни с другой, а в самой ее середине... Да, это
ощущение... предощущение судьбы... И один профессор литературоведения
так и сказал, с симпатией, впрочем: «Чувствуется что-то серьезное»,
говорит. Как о каком-нибудь раскопанном, иной цивилизации тексте.
Что, кстати, так и было, и в каком-то смысле есть и пребудет...
(Звук исчезает.) А-а-а... (Опять насмешливый
оскал в сторону зала. Делает залу неприличный жест.)

Но не радуйтесь, фиг с ней, со школьной учительницей, а как насчет
всех восторженных постмодернистских мальчиков? Да, упитанных постмодернистских
мальчиков и худых абсурдистских девочек, о которых речь еще впереди,
пусть не радуются. (Подходит ближе к рампе, слегка наклоняется
вперед, горько и серьезно.)
Вот скажите, почему именно
краснощеких и восторженных особенно тянет на постмодернизм-абсурдизм
этот самый, в котором так мало восторженности? (Распрямляется,
машет рукой.)
И что особенно восхищает, всю жизнь могут
абсурдизмом заниматься, и никакой при этом потери румянца! (Опять
наклоняется, почти шепотом.)
Вот скажите, почему играются
в абсурдизм, как детки в кубики, и никакой усушки-утряски, ни
одной лишней морщинки на лбу? (Распрямляется.)
Завидую!

Впрочем, чего там, обещал про Беккета, значит, давайте по Беккету.

Переходит к письменному столу. Соответствующе меняется освещение:
горит только лампа над письменным столом. Начинается действие
пьесы «Последняя лента Краппа». Крапп сидит неподвижно за письменным
столом. Вздыхает. Достает карманные часы, смотрит. Засунул часы
обратно. Шарит по карманам. Вынимает конверт, засовывает обратно.
Продолжает шарить. Вытаскивает небольшую связку ключей, подносит
вплотную к глазам (почти слеп), выбирает ключ, встает, огибает
стол. Наклоняясь, отпирает верхний ящик, заглядывает внутрь, шарит
рукой, вытаскивает кассету, подносит к глазам, кладет обратно,
запирает ящик. Таким же манером открывает следующий ящик, заглядывает,
шарит и вытаскивает здоровенный банан. Подносит к глазам, удовлетворен,
запирает ящик на ключ. (Надо иметь в виду, что Актер ведет действие
чуть пережимая, шаржируя, упирая на гротеск, который заложен в
тексте. То есть, даже не пережимает, а просто использует текст.
Но ни в коем случае не играет «глубину», тяжесть, многозначительность.)
Поворачивается к зрителю, подвигаясь к авансцене. Остановился,
разглядывает любовно банан. Даже погладил, перед тем, как очистить.
Механически бросил кожуру под ноги. Засунул банан в рот. Застыл,
глядя вперед отсутствующим взглядом. Немного погодя откусил и
начинает расхаживать по сцене, задумчиво жуя. Вдруг поскользнулся
на кожуре, чуть не упал. Нагибается, разглядывая, на что же наступил.
Зафутболил кожуру в оркестровую яму. Поедая банан, вернулся, сел
за стол. Как только сел, застыл на какое-то время, а затем по
новой вздохнул и достал из кармана ключи. Снова рассматривает
их, поднеся вплотную к глазам. Встает, огибает стол, открывает
ящик, достает другой банан, разглядывает его, запирает ящик и
так далее, как прежде. Только на этот раз, очистив, отбрасывает
кожуру сразу в оркестровую яму. И на этот раз, засунув банан в
рот и застыв, как раньше, не откусывает, но решительно запихивает
банан в карман и спешит, шаркая в глубину, где у Актера кухонная
часть. Пройдя какое-то расстояние, Актер оборачивается, сбрасывая
образ.

Актер: Ну и так далее... Вот это с бананами... Видите
ли у него... у беккетовского героя запоры, значит, а бананы усугубляют...
а он, видите ли, их любит... Что бы, если вместо бананов – порослая
картошка или гнилая капуста, сразу родней и потому жальче, нет,
скажете?.. Ближе к крайности человеческой ситуации, ко дну, о
чем, вроде бы, Беккет и печется, желает изобразить, так что вполне
оправданно будет... Но я не о бананах хотел, бананы – частность,
а вот другое... Как же, как же! (Нетерпеливо.)
Ну конечно, эти перпетум мобиле, минимализм, топтание на месте,
клоунада... Не раздражило? (Наполовину издевательски,
но наполовину и всерьез.)
Не вызвало презрение у высоких
разумов, направленных на «глубокое», «вечное», как у нас принято,
у высоких разумов, воспаривших к вопросам нравственности да так,
в парении, и умудрившихся застыть эдакими орлами-буревестниками...
А тут мелкое поверхностное штукарство, рассчитанное на смешок-другой!
(Раздражаясь.) Рассказывайте, как же, что не
затронуло... Меня затронула, а вас нет? (Впадает в раж.)
Но морализм, что у нас в мозгу костей!.. Но грандиозные видения
от первого пришествия ко второму, от рабовладельческого строя
к коммунизму, от невежества к истине, от царства тьмы к царству
света, что все равно владеют нами! Но Апокалипсис! И тут вдруг
унизительность белки в колесе и издевательство клоунского равновесия
«как аукнется, так и откликнется»... Каково стерпеть... Лучше
смерть, чем такое стерпеть... Лучше смерть, чем такое видение
жизни, понимаете ли вы? Одно дело грандиозный взлет огромного
маятника истории, и мы желаем покруче раскачать, напрягаемся,
в то время как остальной мир ужасается и снимает шапки перед таким
подвигом... Другое дело, если оказывается, что жизнь всего-навсего
рутина туда-сюда, и вселенский спектакль превращается в малюсенькую
комедию, и маятник тогда под микроскоп. (Вытаскивает крапповы
часы, подносит к уху) Ну да, тик-так, тик-так... Как яйца, извиняюсь,
при ходьбе... И весь подвиг-то выходит, что подрядились слону
яйца качать, мыслимо ли допустить подобное? Э-э-эх...

(И тут, окончательно войдя в раж, Актер изображает наглядно, подтверждая
и усиливая слова показом-действием: начинает раскачивать
воображаемые слоновьи яйца. Сначала торжественно и самозабвенно,
поскольку это маятник истории, затем несколько недоуменно, поскольку
работа не под силу и непонятно, кто кого тащит... то
есть, скорей всего, маятник-яйцо, набрав свою инерцию, тащит
Актера за собой, мотая из стороны в сторону...
И какое-то еще время Актер продолжает сохранять
лицо, то есть, серьезность и торжественность на
лице, но, в конце концов, поскольку он все-таки актер,
не может не увидеть ситуацию со стороны, и потому начинает
паясничать, подмигивать, еще более усиливать комичность
и беспомощность ситуации. Это короткая уценка, меньше
минуты, и вот Актер остановился, переводя дыхание. Извинительно
и недоуменно улыбается, разводит руками.)

Актер. Да уж так, что поделать... Основа клоунады –
элементарность и симметрия действия... О чем это я? О равновесии
и балансе?.. Я тебе по лбу, ты мне в лоб?.. Одна чашка
весов вверх, другая вниз?.. Пары, пары,
Пат и Паташон, Маркс и Энгельс, Ленин и Сталин... везде четность,
два банана, два стула, а ты всегда по судьбе между,
да? Белое и черное не покупайте, да и нет
не говорите... Всегда два выхода, пока,
как в том анекдоте, тебя не сожрет тигр, и тогда, через
слепую кишку, уж один выход? Но тогда уж, вроде, все равно.. (Опять,
не замечая того, начинает сердиться и противоречить тому,
что хочет сказать.}
Так что
же, смириться, поскольку нет другого выхода?
А ежели я желаю провозгласить мою безграничную
привязанность к числу один? (Пауза, во
время которой смотрит рассеянно по сторонам, останавливает
взгляд на письменном столе, нащупывает в кармане банан, то есть
взнуздывает себя на продолжение пьесы, фиксирует, восстанавливает
момент, на котором оборвал действие.)

Актер (сперва несколько механично,
но потом входя в образ)
. Значит так... Теперь, после
того, как герой очистил банан, по пьесе положено туда (указывает
назад).
По ирландскому, как и русскому обычаю, всухомятку
(щелкает себя по горлу, подмигивает) закусон
в горло не лезет...

Уходит за сцену. Усиленное микрофоном: звяканье бутылки о стакан,
бульканье наливаемой жидкости. Затем – бульканье глотка и довольное
кряхтенье. Крапп выходит обратно, неся здоровенную толстенную
бухгалтерскую тетрадь. Садится за стол, утирает рот тыльной стороной
ладони, потом утирает тыльную сторону ладони о куртку, потом открывает
тетрадь. Потирает в предвкушении руки.

Крапп (живо). Ага! (Носом
в тетрадь, переворачивает страницы, ищет нужное место, читает.)

Ага, голубушка-коробка под нумером три, а в ней кассета-шаловница
под нумером пять!.. (Привстает, начинает шерудить среди
коробок)
Корробка нумер тррри, тррри... два... четыре...
(с удивлением) девять! Ничего себе!.. семь...
А-а, а вот и мы, третья коробочка! (Он вытаскивает коробку,
любуется ею. Кладет на стол, открывает, перебирает внутри кассеты.)

Кассета номер... (Сверяется по тетрадке.) Пять
(перебирает опять), пять, пять, пять... ага,
вот и мы! Не скроешься, не спрячешься! И что же тут у нас? (Читает
по тетради сноску-оглавление.)
Мать отмучалась, наконец,
земля ей пухом... Гм... Мячик из черной резины... (Поднял
голову, недоуменно уставился перед собой, повторяет.)

Мячик из черной резины?.. (Снова читает из тетради.)
Грудастая медсестра... (Поднимает голову, обмысливает-вспоминает.
Снова наклоняет голову, читает.)
Чуть полегчало с запорами...
Хм... Достопамятный... Что? А-а, достопамятный день равноденствия?
(Пауза. Пожимает плечами, снова вглядывается в тетрадь,
читает.)
Прощай... (переворачивает страницу)
любовь.

Пауза, во время которой возникло то самое скрипичное тоненькое
тремоло, что ассоциируется с морозным, пахнущим дымком воздухом,
белым снегом, русой головкой и, если угодно, даже березками. Изменился
оттенок освещения с краппова на актеров, и Актер сидит, оглушенный:
вот каково действие слова любовь на его чувствительную натуру.
Однако справился с собой, тремоло пропало, опять на сцене Беккет.
Крапп принимается за магнитофон. Включил, вставил кассету. Сел
в кресло, нагнувшись вперед и приставив к уху согнутую ладонь.
Из магнитофона – громкий, уверенный в себе до помпезности голос
молодого Краппа.

Голос: Итак, сегодня стукнуло тридцать девять... (Стараясь
примоститься удобней. Крапп нечаянно сбивает со стола коробку
с пленками. Выругавшись, выключает магнитофон, широким движением
сметает со стола коробки, тетрадь. Снова уселся в прежнюю позу,
включает машину, перематывает назад пленку, начинает сначала.)

Итак, сегодня стукнуло тридцать девять, и с гордостью могу сообщить,
что нахожусь в отличной форме... за исключением, быть может, моей
старой слабости.... Но в интеллектуальном и духовном отношении
несомненно достиг пика... или, гм, по крайней мере на ближайших
подступах, да. Как и в предыдущие годы отпраздновал сие малоприятное
событие в винном доме. Ни души. Прекрасно! Сидел, закрыв глаза,
у камина, мысленно отделяя зерно от плевел. Записал несколько
мыслей тут же, на обороте конверта, благо подвернулся под руку.
Теперь, слава Богу, дома, переоделся, уфф, куда комфортнее. К
сожалению, съел три банана и с трудом удержался, чтобы не сожрать
четвертый. Ужасная привычка для человека с моим кишечником! (Кричит.)
Прекратить это безобразие!.. (Пауза.) Новая лампа
над столом куда лучше, куда четче очерчивает необходимое пространство.
А темнота вокруг, что ж, тем меньше ощущение одиночества... По
крайней мере, в какой-то степени... Что люблю, так это встать,
походить в темноте и обратно... (колеблется)
к самому себе. (Пауза.) Интересно, что имел в
виду под зернами, отделенными от плевел? То вечное, что единственно
останется, когда окончательно уляжется пыль... уляжется окончательная
пыль... Моя пыль? Закрою-ка глаза и попытаюсь представить... (Пауза,
во время которой Крапп тоже закрывает глаза.)
Что за
тишина стоит сегодня! Поразительно! Как ни напрягаю слух, не уловлю
ни малейшего звука! Обычно в это время Мак-гломиха старушенция
поет... но видно не в настроении. Песни, что певала в юности,
говорит... Хм, трудно представить ее девушкой. Впрочем, очень
симпатичная особа. Родом из Коннаута, полагаю. Любопытно, стану
ли тоже петь, дожив до ее возраста, если доживу вообще? Н-не думаю.
Разве мальчишкой певал когда-нибудь? (Пауза.)
Н-не думаю. И вообще? (Пауза.) Н-не думаю.
(Длинная пауза.)
Только что прослушивал наугад, не справляясь
по каталогу, старые пленки. Записи десяти-двенадцатилетней давности...
Жил тогда с Бьянкой на улице Кедара... эх, времечко, непрерывные
сцены, ссоры, расхождения... Потом примирения и схождения... Слава
Богу, что все в прошлом, баба с возу, кобыле легче, вот уж воистину...
Не знаю, что в ней вообще находил... ах, но глаза, лучащиеся,
теплые, короче, удивительные глаза!.. Передо мной, как наяву,
вдруг! Чтобы еще у кого такие глаза? Невозможно!.. Э-э, что поделаешь...
Воспоминания пост фактум вообще отвратительны, надо сказать, хотя
часто нахожу... (Крапп выключает магнитофон, сидит некоторое
время, угрюмо размышляя, затем снова включает)
...весьма
полезны, коль скоро пускаешься (колеблется) в
поиски (колеблется) новой ретроспективы. Подумать
только, каким юнцом я был когда-то! Голос один чего стоит! А эти
высокие надежды! (Хрипло смеется, Крапп смеется в унисон.)
А клятвы и зароки! (Опять пленка и живой Крапп смеются.)
Зарок меньше пить! (Смеется только Крапп.) И
вот бесстрастная статистика, прошу любить и жаловать: из восьми
тысяч часов бодрствующей, так сказать, жизни тысяча семьсот проведены
на территории пивных заведений. Это что, больше двадцати... нет,
почти сорок процентов выходит! Или опять же планы, чтобы меньше
по бабам. Что еще? Ах, да, описывает последнюю
болезнь отца. И тут же о безустанных поисках счастья, хотя, надо
сказать, уже без прежнего безоглядного оптимизма... О том, что
ничего не может поделать с запорами, окончательно замучили...
Насмешливо о минувшей, якобы, юности, мол, слава Богу, позади...
(Пауза.) Тут, впрочем, фальшивый оттенок юношеской
претензии... (Пауза.) Упоминает многозначительно
о некоем Большом Произведении и заканчивает (короткий смех) мольбой
к провидению (продолжительный смех, к которому и Крапп
присоединяется).
И что остается от всех этих треволнений
и прочей жалкости? Образ девушки в поношенном зеленом пальто во-он
там, на платформе станции? Что же еще?

Крапп выключает магнитофон, угрюмо застывая в размышлении. Но
одновременно это и Актер выключает, потому что возникает знакомое
тремоло, и несколько светлеет вторая половина сцены. И когда он,
машинально вытащив часы и проверив время, уходит за сцену, становится
не совсем ясно, Краппом или самим собой. Опять слышно звяканье
стекла, бульканье жидкости и проч. Тремоло стихает, и мы слышим
хриплое фальшивое пение Краппа, попытку начать ирландскую балладу.
Закашливается, срывается петухом. Выходит из-за кулис, в некоторой
нерешительности. Тут тремоло усиливается и переходит в русскую,
далеким и тихим воспоминанием, песню. Актер решительно скрывается
за кулисой. Булькает наливаемая жидкость. Пауза. Актер выходит,
чуть качнувшись, идет к письменному столу, садится, подперев голову
рукой. Освещение, однако, не краппово, а его, то есть, освещено
более или менее все помещение.

Актер: Станция электрички?.. Ветер, сырость леса вокруг...
Поезд запаздывает, и никого на платформе, только ее фигурка...
Зеленое пальто? Пфи, ничего подобного, коротенький плащ-болонья,
жалкая, но единственная дань мещанству... Остальное: белый, ручной
вязки свитер под горло, шерстяная юбка, темно-коричневые туфельки...
покой, спокойствие ожидания, что немедленно передается тебе...
Потом в поезде пьянь пристает, клеится, изгаляется про мою национальность,
и тогда она внезапно вспыхивает гневом: дам десять рублей, если
пройдешь по поезду, найдешь хоть одного пьяного еврея!.. Не знаю
еще про отца-пьянчугу и что ненавидит, каменея лицом и телом,
водку... Щекотка эроса и щемящая боль сердца одновременно. Кто
испытал, тот знает... Любовь?.. И разделенное одиночество, уют
одиночества... тепло сплетенных рук посреди баюкающей стыни вокруг...
И все, все, все – всего лишь только воспоминание?? Телеграфный
столб, мелькнувший мимо окна и унесшийся в бесконечность прошедшего??
Не примирюсь никогда! Мираж и ложь!

Замолкает, угрюмо задумавшись. Пока сидит, освещение потихоньку
опять начинает превращаться в краппово: исчезает в темноте почти
вся сцена, за исключением письменного стола и пространства вокруг
него. Актер в это время постепенно возвращается к реальности взятого
на себя обещания сыграть пьесу, вздыхает, передвигает коробки
на столе, проводит рукой по крышке магнитофона, то есть при помощи
физических ощущений снова устанавливает контакт с реальностью
мира пьесы. С некоторой неохотой, а все равно принимает позу –
рука к уху – Краппа. Включает магнитофон.

Пленка: ...Вспоминая прошедший год, прежде все в памяти
дом на канале, в котором лежала, умирая, мать, бедняжка, задолго
до того вдовьего... Бедняжка, задолго до того вдовьего... (Выключает
магнитофон, беззвучно шевелит губами, повторяя. Встает, уходит
в темноту, появляется, неся огромный словарь.}

Крапп (читает). Вдовина, вдовка, вдова,
вдовица, вдовушка, вдовинка, вдовинушка, вдовиночка, вдовочка,
вдовонька, вдовища... шей, вдова, широки рукава: было бы куда
класть небылые слова. (Следует произнести этот текст преувеличенно
обыгрывая каждое слово, даже клоуничая. Ни в коем случае не читать
серьезно, поскольку Крапп обсасывает каждое слово, получая от
них огромное удовольствие.)
Хе, хе, вдовища... вдовина...
шей, вдова; широки рукава: было бы куда класть, хе, хе, небылые
слова...

Пленка: ...скамья на дамбе, откуда были видны окна
дома, сидел, съежившись на пронизывающем ветру, не в силах двинуться,
мысленно желая ей скорого конца. Никого вокруг, кроме привычных
нянечек с младенцами, стариков и собак. Уже знал их всех. Одна
нянька потрясающая баба была! Высокая грудь, фантастическая, царская!
Облачалась во все белое, крахмальное, как медсестра, а коляска,
хе, хе, черная, как катафалк. И как ни гляну на нее, сидит, уставившись
на меня. А заговорил с ней, не будучи, видите ли, формально представленным,
и что же, ведь полицией стала грозить! Будто собираюсь лишить
ее невинности, ну и стерва! (Смеется.) Но мордашка!
Но глаза, как (колеблется, подыскивая) хризолиты!
(Пауза.) А-а, что поделаешь... (Пауза.)
Да, сидел на скамье, играя с собачкой, бросая ей мячик, и в какой-то
момент глянул на окна, и штора пошла вниз... знаете, эти вечно
запыленные, гармошкой, коричневые шторы... Совершенно случайно,
только собрался бросить мячик, посмотрел наверх, и... Свершилось,
конечно, наконец, и навсегда... Несколько секунд сидел, сжимая
в руке мяч, а собачка повизгивала и била меня лапкой... Да-а,
секунды... Ее, мои... собачкины... Разжал руку, и та взяла пастью
мяч, так нежно, нежно... Маленький из твердой черной резины, повидавший
виды, мячик. (Пауза.) До сих пор ощущаю твердую
его круглость в ладони... до конца дней буду ощущать... Мог бы
оставить себе... Но отдал песику... А-а, что поделаешь... (Замолкает,
длинная пауза.)
С духовной точки зрения год глубочайшей
пустоты и безнадежности до той памятной мартовской ночи, когда
стоял на свирепом ветру в конце дамбы, и меня осенило. Внезапно
и наконец увидел все в целостности и с кристальной ясностью. Вот
это-то и спешу записать на будущее, на тот день, когда моя работа
будет закончена, и. в памяти не останется даже отдаленного воспоминания
о чуде, которое... Об огне, что озарил, и я вдруг понял, что все,
во что верил всю жизнь, а именно... (Крапп нетерпеливо
переключает магнитофон, перекручивая пленку вперед...)

Огромные гранитные скалы, пена, взлетающая в свете маяка, бешено
вертящийся флюгер, и тут-то прояснилось, что то темное, что всю
жизнь старался удержать на самом дне, как раз на самом деле есть
мое самое... (Крапп с руганью снова переключает магнитофон,
перекручивая вперед.)
...непоколебимая ассоциация до
того момента, когда я упокоил шторм и высветил ночь светом знания,
и огонь... (Крапп выругался еще громче, перекрутил еще
вперед)...
лицом на ее груди, моя рука вокруг нее. Лежали,
не двигаясь. Но под нами и вокруг нас шло движение, покачивая
нежно то вверх и вниз, то из стороны в сторону. (Пауза.)
Сейчас далеко за полночь. Никогда еще такой тишины вокруг. Будто
вся земля вымерла. (Пауза.) На этом заканчиваю...
(Крапп выключает магнитофон, перекручивает назад, включает.)
...верхнего озера, оттолкнулся от берега ногой, лодка
сначала качалась на месте, потом ее подхватило течение. Она лежала
на дне, закинув руки за голову и прикрыв глаза. Солнце, ветерок,
ласковый плеск воды. Я заметил царапину у нее на бедре и спросил,
откуда. Собирала крыжовник, сказала она. Тогда я опять стал о
том, насколько все безнадежно, и что единственный выход это покончить
со всем. Она коротко кивнула, не открывая глаз. Взгляни на меня,
попросил я. На мгно-венье-другое открылись щелочки и тут же закрылись:
солнце слепило. Я привстал, заслоняя солнце, и тогда глаза открылись,
спокойно глядя на меня. (Пауза, низким голосом.)
Впусти меня. {Пауза.) Какое-то время нас еще
сносило, пока не застряли в гуще водных лилий. Ах, этот шуршащий,
как легкий вздох, звук, с которым они уходили под лодку! Я лежал
поперек, мое лицо на ее груди, рука вокруг талии. Но под нами
и вокруг нас шло движение, нежно покачивая лодку то вверх и вниз,
то из стороны в сторону. (Пауза.) Сейчас далеко
за полночь. Никогда еще такой тишины вокруг...

(Крапп выключает машину, сидит, угрюмо задумавшись. В этот момент
на актерской половине резко звонит телефон. Актер вздрагивает.
Телефон продолжает звонить. Крапповской шаркающей походкой, не
расставаясь с образом. Актер идет к себе. Садится на край постели,
снимает трубку.)

Актер {в трубку). Да?.. Это ты, Лайза,
неужели?.. (Иронизируя, но только чтобы собраться с мыслями)
Ах, это мы, американская Лиза-Лизавета! (Торопливо-испуганно.)
Постой, я не опять, это по инерции... Не ждал твоего звонка, неожиданность.
Растерян, уверяю тебя... (Опять насмешливо.)
Что в имени тебе моем!.. (Опять серьезно.) Проклятая
привычка иронизировать! От постоянной непривычки к отчаянию...
Погоди, не бросай, умоляю... что поделать... ведь и не надеялся,
что позвонишь... Прибедняюсь? Правда, правда, пусть, но ведь мы
созданы по-разному! Можешь ли ты понять, как американский лай
в этом твоем «ай» режет русское ухо вместо тихого и протяжного
«и-и»: Ли-за, Ли-изанька, упокой моей души-и... Русский человек,
продукт кладбищенской жизни, вурдалак, знаешь, которых у вас любят
показывать в кино. Ти-и-ишины бы. Но я от бабушки ушел, я от дедушки
ушел, и от папы и мамы и от тишины, а от тебя, Лайза, не хочу!
Поскольку ты моя последняя надежда... Попроще? Сказать ли просто,
что люблю? Ладно, слушай же. Помнишь, сбежал тогда в Рим? В Европу,
как домой, то есть, в упокой... в дом душевного отдыха... Бреду,
вот, в сумерки вдоль Тибра, сзади две женщины, вполголоса о своих
делах. И хоть не понимаю по-итальянски, ощущаю прекрасно, насколько
они другие, то есть, не такие, как ты... печенкой ощущаю: интимное
для них обыденность, как каждодневные семечки, и вот оборачиваюсь
и вижу то же самое в их блуждающей походке, в будничном выражении
лиц, в скучной, как после парикмахерской, рассеянности взгляда...
потому что не нужно никакого света глаз, коль скоро тысячелетняя
привычка и опыт отсвечивают интуицией уюта квартирной жизни...
Но тебе-то каково, коль каждый раз с самого начала начинать? Ведь
ты инопланетянка, вместо квартиры тебе навсегда разреженный воздух
полета в надкрышной голости, о, я знаю! О, эта ваша лунная голость
прерий!.. (Бормочет.) Одни под крышами Парижа,
другие – над, третьи вообще вурдалаки, под землей... (Громко,
ей.)
Но это-то и замечательно! В этом наша точка встречи,
где перекрещиваются два луча, которым наговорено, будто не сойтись
им в глуби ночи, но тщетно тосковать в одиночку в несходимой параллельности!..
Да, вот о Риме... Тогда же в Риме мне просветило и высветило внезапно!
Стоял на крыше Святого Петра в многоликой толпе, кого только не
было, со всех концов земли и все земные, на каждом еще его собственная
тень его нелегкости, даже если до альбиносности бел... Да, да,
как сейчас передо мной момент, когда внезапно увидел с кристальной
ясностью... Взбираясь на верхотуру Святого Петра, в толпе вдруг
девушка, будто из другого пространства, высокая, тонкая, прямая,
ха, ха, ни дать ни взять стюардесса среди пассажиров, тут именно
ее отмытая до неземной белорозовости кожа и внутренний свет сквозь
румянец и глаза, прямой свет, слышишь? Свежесть прямизны разума!
Твой свет, твое лицо! Американка, как ты! (В этот момент
за спиной у Актера начинает шевелиться та бесформенная куча под
одеялом, и из нее появляется худенькое лицо негритянской девушки.
Лицо глядит вперед себя, глаза туда-сюда, сверкая белками. Одновременно
очень издалека начинается звук негритянского барабана. Этот звук
будет продолжаться почти до конца пьесы, иногда усиливаясь, иногда
затихая. Актер пока, вероятно, не замечает происходящего за спиной,
только речь его убыстряется, становится лихорадочна.)

Сказать, как люблю в тебе этот разум? Спокойно и свободно ориентированный
на все, что есть разумного и справедливого в мире? Олицетворяющий
разум и справедливость? Как люблю тебя, когда озабоченно хмуришься,
столкнувшись с чем-то темным, нечестным, непрямым, грубостью,
душевной жесткостью... и ищешь, как не обойти, но и не обидеть
в то же время... Или, помнишь, как пригласил тебя первый раз в
ресторан, и оказалось, что не ешь мясо и рыбу, и вот, говоришь
серьезно эдак, что только один раз в году, на Рождество? У кого
угодно могло бы глупо и гротескно, в лучшем случае трогательно
и потешно, но у тебя... Потому что не хочешь обидеть тетку, к
которой ездишь на Рождество, ведь правда? О, я знаю, что не признаешься.
Я еще хотел тогда ухмыльнуться, но ухмылка застряла в горле, и
как головой об стенку от изумления: что же она такое, что за удивительное
созданье!.. Или когда рассказывала про брата, как он двадцати
лет, студентом-химиком наловчился производить в лаборатории с
десяток разных наркотиков и загребал такие деньги, что ходил с
телохранителем, а потом чуть не попал в облаву, и стукнуло по
башке страхом и еще чем, теперь учится на кинематографическом
отделении университета, но кто бы на твоем месте не удержался
если не от морализаторства, то хотя бы от расширенных глаз или
хвастливой нотки, но ты, рассказывая, улыбнулась только (когда
про лабораторию): довольно-таки изобретательно, а?.. (Негритянка
начинает дрожать и при этом бормотать что-то в ритм барабанного
боя. Постепенно дрожь все крупней и бормотанье все громче. Хотя
глаза ее открыты, скорей всего это плохой сон. Актер одной рукой,
как бы машинально, обнимает негритянку, стараясь успокоить, поглаживая
по голове, лихорадочно между тем в трубку.)
...И вот
потому говорю: в тебе средоточие лучшего, что произвела наша цивилизация,
гибнущая цивилизация, усталая, сходящая на нет, да, да, но все
равно еще живая! Коль скоро производит таких, как ты!.. Вот почему
люблю вплотную к твоему лицу, глазам: погрузиться в их спокойный
ласковый свет... Оградиться от подступающей тьмы, тревог, забыть,
что существуют... Как утопающий за соломинку...

Негритянкино бормотание теперь становится отчетливо и, нарастая
вместе с боем там-тама, оно переплетается с угасающей речью Актера:
...не брала я этих денег, мама-мамочка, спаси и пожалей... мама-мамочка,
прости, не наказывай, спаси и пожалей, не бей, слышишь лай собак...
гонятся за мной, ах, не наказывай, я денег не брала... собаки,
лай все ближе, укрой, не бей... ой, ой! – в конце она вскрикивает,
как вскрикивают во сне, просыпаясь от ужаса перед надвигающимся.

В это время Актер: ...до встречи с тобой не надеялся...
Последняя соломинка, слышишь... Ты должна поверить... только если
бы растерянность в глазах... знаю, нелепость, катастрофа, но...
ничего не поделаешь... только если бы растерянность, чтобы щемящая
боль жалости...

Последние слова он произносит впустую, потому что в какой-то момент
трубка была брошена и негритянка обхвачена двумя руками. Во время
последующей сцены он продолжает сидеть не двигаясь, глядя перед
собой в никуда. Негритянкина дрожь после вскрика стихла, она проснулась,
пришла в себя. Высвобождается из актеровых рук, встает, подвигаясь
к авансцене, широко расставила ноги, потягивается, наклоняется
в одну, другую стороны, зевает громко. Худа, высока, нескладна,
большая голова, волосы торчком. В панталонах, но без лифчика,
который, по сути, и ни к чему.

Девушка (прикрывая неловкость насмешкой). Эй
ты, хе, хе... Чего застыл, как мумия?.. Испугался? Очко сыграло?
Эй вы, белый народ! Сны вам не снятся, что ли?

Актер (тускло). Почему же...
снятся.

Девушка. Сны белого человека, слинявшие,
как его кожа, хе, хе! Какие вам могут сниться сны?
Хе, хе, может, тебе снится вот эта штучка (показывает)
между ног у черной женщины? Или совсем наоборот,
ну конечно, болт между ногами черного мужчины?

Актер: ...и то сказать, сны бледнеют и исчезают, прежде
чем проснусь... то есть, можно сказать, мне ничего
уже не снится...

Девушка. То-то... Э-эй! (Толкает шуточно актера
в плечо.)
Чего как неживой? Нахохлился, как индюк? Хочешь
знать, где была сегодня?

Актер ...все свет и никакой тьмы, ослепительно высвечено,
высушено... ни одной морщинки, даже черный болт не приснится...
достигнут покой, какие тут сны...

Девушка. Э-эй! (Махнула рукой.) Ну,
завелся. А меня зачислили-таки на полный рабочий день! (Декламирует
– подпевает – подтанцовывает под барабан.}
Хе, хе, а
была она темна, как мать сыра-земля, ей бы работать по ночам,
а выходит, что... (нормальным голосом, не очень уверенно.)
У меня как-никак два года высшего образования!

Актер. В самом деле? Разумеется, у тебя два года высшего
образования.

Девушка. Хе, хе, они думали, что на дурочку напали!
Думали, что могут заговорить этим своим вонючим белым языком!.
(Подпевает, подтанцовывает.) Я черна, я плоха,
у-у, я черна, я плоха, у-у, подумай дважды, подумай трижды, прежде
чем осмелишься дискриминировать!.. (Нормальным голосом.)
Дискриминировать против меня вздумали? Хе, хе, не тут-то было!

Актер (успокаивающе кивая). Конечно,
не тут-то было.

Девушка (явно врет). У меня пятилетний
стаж работы в качестве социального работника! Сегодня проинтервьюировала
пять человек, и все были белые! Вот какая у меня работа!

Актер. Ну ясно... Пять человек? Смотри-ка, вот молодец!
Я знал, я говорил тебе...

Девушка (свысока, насмешливо). Ты
говорил? Ты, дундук белокожий, хе, хе. (Успокаивающе)
Ну ладно, говорил, говорил...

В это время с улицы доносится звук взрыва, может статься, выхлоп
газов из мощного грузовика с неотрегулированным мотором, может
статься, мальчишки хлопушку подожгли, может статься, далекий взрыв
с завода какого-нибудь. На кухне звон разбившегося стекла: стакан,
наверное, упал от сотрясения. По странному совпадению взвыла на
улице противоугонная сирена в каком-то автомобиле. Девушка застыла.

Девушка (шепотом). Слышал? Что это?
Актер: Ничего особенного, успокойся, грузовик наверное.

Тут в комнате начинает громыхать радиатор водяного отопления.
Издалека послышалась, приближаясь, полицейская сирена. Залаяла
за окном собака, ей откликнулась лаем другая. Девушка прыгнула
Актеру на колени, глаза широко раскрыты, уставились в одну точку.

Девушка. Ты слышишь? Понимаешь? Актер (обнимая
ее).
Ну что ты... успокойся, это ничего... все нормально...

Девушка начинает дрожать, чем дальше, тем сильней. Звуки внезапно
исчезли, наступила тишина, в которой слышен скрип половиц под
чьими-то размеренными шагами, по всей видимости этажом выше.

Девушка (бормочет). Злые духи, злые
духи... Чур, чур.

Актер. Успокойся, ну что ты, какие духи. (Пытается
успокоить шуткой.)
Ты же социальный работник, ты же колледж
закончила!

Девушка. 3-з-замолчи... Ничего не понимаешь...

Снова возникает вдалеке завывание полицейской сирены. Приближается
постепенно. Девушка дрожит сильней и впадает в тот же не то сон,
не то транс, как вначале.

Девушка. Укрой и спаси... не выдавай, не отвечай...

Актер. Конечно, конечно, не выдам, не отдам. (Укачивает
ее, как ребенка.)
Не волнуйся, ты устала сегодня, спи
спокойно.

Девушка (под звук приближающейся сирены и тявканье
собак).
Не брала я этих денег... Мама, мамочка, неужели
не поверишь родной дочке?.. Мама-мамочка, спаси и пожалей... Не
гляди так, спаси и пожалей, не бей...

Актер. Не выдам, не отдам... Шшш, успокойся, усни...
(Укачивает.)

Через комнату проносятся, завихряясь в кресчендо, все
вышеупомянутые звуки, которые, может быть, существуют только в
голове у девушки. И постепенно уносятся вдаль, затихая. И постепенно
затихает, засыпает на руках у Актера Девушка. Актер бережно укладывает
ее на кровать, укрывает одеялом. Некоторое время сидит рядом,
глядя неподвижно перед собой. Стихает и там-там.

Актер (тускло). Ах, да, Беккет...
Закончить... Положено... Поскольку обязался...

Еще некоторое время сидит, не желая двигаться с места. Потом встает
и медленно, совсем как восьмидесятилетний Крапп, начинает двигаться
к краппову столу. Садясь за стол, он не меняется, как прежде,
входя в образ, но продолжает сам себя тем же тусклым голосом.
И то же самое происходит с крапповым текстом: Актер начинает путать
свое с беккетовым и чем дальше, тем больше. Сперва недоумевая
и стараясь держаться как можно ближе к тексту пьесы, а потом и
вовсе от усталости и угнетенности сдаваясь, теряя дисциплину,
переходя на личное. Сев за стол, шарит машинально в кармане, вытаскивает
банан. Глядит на него недоуменно, будто не понимая, к чему тот.
Хотя по тексту пьесы положено банан засунуть обратно в карман,
бросает его рассеянно на стол. Вытаскивает из кармана конверт,
смотрит на него, туго соображая. Засовывает обратно. Вытаскивает
из кармана часы, смотрит на них. Встает и идет на кухню. (Все
это предписано пьесой, но, возможно, что Актер проделывает это
по совпадению и логике собственного состояния.) Бульканье наливаемой
жидкости, глотки. Снова бульканье, снова глотки. Актер возвращается
на сцену, покачиваясь. Подходит к передней части стола, выдвигает
ящик, достает новую кассету, идет к магнитофону, заряжает. Садится,
готовясь записывать, включает магнитофон, .но обнаруживает, что
не помнит текст.

Актер. Черт... не помню... не уверен в тексте... погодите,
сейчас соображу... (Вытаскивает из кармана текст пьесы,
листает, находит нужное место.)
Уж извините, с листа,
так сказать... впрочем, один фиг, все лучше, чем ничего... (Читает
монотонно, явно стараясь побыстрей развязаться. Тут весь смысл
в контрасте «последней» отчаянности беккетова текста и газетной
безразличности актерова бормотания. Примерно та же идея, что в
финальной сцене оперы «Паяцы», исключая романтичность последней.)

«Только что терпеливо слушал разглагольствования идиота, каковым,
оказывается, был тридцать лет назад. Ну и ничтожество, неужели
это я, поверить трудно... Впрочем, так или иначе со всем покончено...
Но ее глаза, ах, что за глаза!..» (Бормочет, обращаясь
к зрителям)
В этом месте, значит, Краппу положено задуматься...
(изображает, что задумывается) и, заметив, что
пленка крутится вхолостую, выключить (выключает магнитофон)
и снова задуматься (изображает, что задумался)...
а теперь, естественно, заговорить, не заметив, что магнитофон
выключен (читает текст): «Все, абсолютно все
в них...» Ну, а сейчас, заметив, что не крутится, включить...
(Включает магнитофон, читает текст.) «Все, абсолютно
все, что только существует на нашем навозном шарике, свет и тень,
голод и пиршество... все века... да!.. А-а, пошло оно все подальше,
что он там мелет?.. Э-э, с другой стороны, что поделать, может,
он был прав... Ну, а сегодня что наговорить?.. Какой год у нас
на дворе? Кислой отрыжки и каменного стула? Что делал сегодня?
А вот что: наслаждался звучанием слова касссета... касссета...
Испытал, видимо, счастливейший момент из последнего полумиллиона
моментов в моей жизни... Ах, да, ха, ха, чуть не забыл, продано
семнадцать экземпляров моей книжки, из них одиннадцать по себестоимости
в заокеанские публичные библиотеки... Становлюсь знаменит, черт
возьми!..»

Актер задумывается, морщит лоб, откладывая машинально текст пьесы
на стол (и больше уже не прикоснется к нему). Хмыкнул, пошевелил
губами, прикидывая что-то свое.

Актер. Ну-ка, а моих сколько продано? Немногим более,
вероятно?.. Да и потом, кому все это нужно, коль исчезает, в пустоту,
в прошедшее... (Продолжая говорить, садится на место Краппа,
включает магнитофон, придвигает поближе микрофон, то есть, просто-напросто
пользуется беккетовым сюжетом в собственных целях)
...как
дым, как утренний туман... Или у поэта «как сон, как утренний
туман?» Не может быть, ошибка, единственное, что нам остается,
что сны... когда ничего уже более не остается... а когда и сны
исчезают, то воспоминание о снах... и тогда верная примета: реальность
путается со снами, не упомнишь, что было, а что привиделось. Ну
и состояние! Выходил ли сегодня на улицу? Или, лежа на кровати,
мечтал в темноте? Наступил ли на что-то твердое на углу Восьмой
улицы и Авеню Эй, и, наклонившись, увидел блестящий коричневый
глаз каштана, выскользнувший из раздавленной скорлупы? Или припуталось
детское воспоминание о волшебном моменте, когда подбирал на Соборке
упавший вдруг каштан, и мальчишки не успевали набежать, перехватить?..
Ах, да, на Соборной площади, идя вдоль Преображенской, обязательно
и навязчиво именно и только там... как закольцованная пленка,
снова и снова подбираю и подбираю каштан с тем же замиранием сердца,
разнимаю треснувшую скорлупу, осторожно вынимаю волшебно блестящий,
девственный плод, стараюсь не затуманить свежесть глянца, вкладываю
большой палец во влажный выем скорлупы, вожу и вожу по нему, будто
пытаясь вобрать в себя навсегда ощущение первозданной свежести...
тайну вечной юности утробы, влагалища? Желаю постигнуть непостижимое,
именуемое Первым моментом?.. И солнце сквозь густоту длинных,
будто мохнатых листьев, и крики детей на Соборке, и проступившая
зелень травы на газонах... (Актер умолкает, задумывается.)
Но все это, может быть, только так, чтобы отразившись в зеркале
сознания, увы... Или не увы, а, наоборот,, ура?

Девушка под одеялом снова зашевелилась, забормотала тревожно во
сне. Актер переходит на свою половину, садится на кровать, кладет
мягко руку на девушкино плечо, поглаживает, успокаивая.

Актер. Пусть так, пусть лучшие годы моей жизни позади,
но я не хотел бы вернуть их. С огнем, что во мне сейчас... Не-ет,
шалишь...

Продолжение следует.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка