Комментарий |

Спрятаться от жизни

Все это было давным-давно.

А началось – тогда, когда жизнь казалась раз и навсегда неумолимо
определенной, расписанной кем-то невидимым, но незримо ощущаемым,
на виртуальных (впрочем, слова «виртуальных» еще, кажется, не
было) скрижалях…

Когда в приснопамятных НИИ девочки-мальчики, окончившие вузы,
и все – совершенно бесплатно, наряду со старшими, опытными товарищами
и даже вместе с ними, почти целыми днями курили, пили чай и вели
разговоры о том о сем, а зарплата капала два раза в месяц без
каких-либо задержек, когда к словосочетанию «член партии» совершенно
не нужно было добавлять, какой, когда считанные советские граждане,
успешно миновавшие жестокий отбор и пролезшие в игольное ушко
райкомовской парткомиссии, за границей передвигались внушительными
группами, шарахаясь от слов, произнесенных по-русски кем-то незнакомым,
опасаясь провокации, а в тамошних продуктовых магазинах особо
чувствительные дамы падали в обморок, когда значительную часть
рабочего, а значит, жизненного времени съедали политинформации
и различные собрания, во время которых можно было, правда, скрасить
скуку чрезвычайно распространенными играми в крестики-нолики или,
особенно, в любимый всеми морской бой, прячась за спину впереди
сидящего товарища, изнывая от непреодолимого желания уснуть, изредка
преданно взглядывая на всякий случай на докладчика…

Именно в это время жила-была Анечка Малышева, которая была очень
довольна… чем же, спросите вы? Да тем, что ей удалось спрятаться
от жизни.

Как она смогла это сделать? Секрета здесь никакого нет.

Очень просто: она родила ребенка.

Мысль спрятаться от жизни давно преследовала ее. И в самом деле,
представьте: в течение восьми лет…каждый день…ровно в девять ноль-ноль…
нужно было пересечь финишную прямую в виде просторного холла родного
НИИ и побыстрее шмыгнуть в сторону, к лифту, подняться на десятый
этаж; потом уже можно было вздохнуть спокойнее, разложить бумаги
на столе, отправиться покурить или посмотреть на новую кофточку,
в которой пришла Верочка из соседнего отдела (папа ее был «выездным»
и то и дело снабжал вожделенными тряпками к неизбывной зависти
всех остальных ее сотрудниц).

Кажется, что такого: в девять часов утра… пересечь просторный
холл… даже приятно. Но сейчас, когда Анечка уже несколько лет
сидела дома, по утрам просыпаясь от поцелуя ребенка и минут тридцать
еще нежась в кровати и раздумывая о том, как она счастлива, пока
сын, мурлыкая, тихонько постукивал на ковре кубиками, строя разноцветный
замок, она с ужасом вспоминала то время, когда каждое утро резко
звонил будильник (все Анечкино тело содрогалось от этого звука),
и сломя голову нужно было мчаться через весь город на работу.
Особенно ужасно это было зимой: бр-р-р-р… в холод, в темноту,
где еще светят фонари и только начинает разреживаться небо…. Тогдашний
Анечкин, родной, дом огибал трамвай, он ходил напрямую, к метро,
но на него никак нельзя было положиться: иногда выскочишь по времени
впритык, а рельсы занесены снегом… Значит, опять не ходит… И –
дворами, бегом, задыхаясь, на угол, из-за которого выворачивалось
маршрутное такси, оно, если захочет, Анечку подберет… А нет –
так опять придется бежать, бежать… Продираться в метро сквозь
людей на пересадке, потом втискиваться в автобус, чтобы проехать
две остановки… Вообще-то такое расстояние можно было и пройти,
и когда Анечка устраивалась на работу, она, выйдя из метро и безошибочно
распознав вдалеке свое будущее родное стеклобетонное здание, пошла
пешком и решила это делать всегда, что не получилось у нее, кажется,
после этого ни разу за все годы – никогда не хватало времени.
Анечке были органически присущи покой и расслабленность, и вечная
каждодневная спешка и ранние вставания причиняли ей почти физические
страдания.

Когда Анечкин живот выкатился настолько, что его заметила начальница,
Анечке было разрешено приходить к полдесятого. Можно было выторговать
и к десяти, но Анечке было несвойственно злоупотреблять добротой.

Господи, как прекрасно было быть беременной, вспоминала Анечка.
Вообще начиная с того момента, как она поняла, что ждет ребенка,
жизнь ее круто переменилась. Не внешне – внешне все оставалось,
как прежде, она работала, старательно выполняя все задания, она
проводила комсомольские собрания, так как была заместителем секретаря
комитета комсомола и все еще «висела» на выборной работе, несмотря
на свои двадцать восемь, поскольку недавно вступила в партию и
теперь осуществляла связь парторганизации с комсомолом. Но внутри
– Анечка уже совершенно абстрагировалась от существующей действительности,
однообразие которой опротивело до предела: овощные базы…колхозы…
субботники… комитеты… взносы… единые политдни… собрания профсоюзные…
комсомольские… партийные….производственные…. Когда Анечке позвонили
из райкома и сказали, что к весне надо опять снимать с работы
десять комсомольцев и посылать на месяц на строительство образцово-показательной
школы, Анечка сначала, зажмурившись, представила, как будут с
ней разговаривать начальники отделов, потом вдруг, как мягкой
кошачьей лапой, начала отодвигать внутри себя эту заботу и, с
виду внимательно слушая указания, чувствовала, что внутри нее,
словно цветок, разрастается безмятежная радость: господи, какое
счастье, что скоро все это меня не будет касаться. Скорее бы в
декрет. Скорее бы.

Впереди маячило лето. Живот уже стал заметен всем, и хотя вовсе
не беспокоил Анечку, давал немало преимуществ: иногда Анечку пускали
без очереди, особенно в молочных магазинах; один раз какая-то
старушка подошла и предложила ей пачку творога (это был весьма
редкий в то время продукт, закончившийся прямо перед Анечкиным
носом). В метро молодые люди вскакивали и уступали Анечке место.
Она благодарила лучезарной улыбкой.

Конечно, были и безрадостные моменты – непременно нужно было раз
в неделю показываться в консультации, мерить давление, сдавать
всякие анализы. Анечка приходила, раздевалась, ложилась на кушетку,
неприятно холодившую клеенкой, и врач трубочкой прислушивалась
к ее животу, возвышающемуся аккуратной горкой над плоским телом.

Одно омрачало ее прекрасное состояние духа: необходимость в конце
концов рожать этого ребенка, так чудесно вызволившего ее из целой
череды однообразных рутинных дел, нелюбимой работы, постоянных
обязанностей по отношению к далеким и близким родственникам. Наконец
она была представлена только себе и мужу, с которым было так хорошо
общаться, сидя по вечерам, когда он приходил с работы, в уютной
кухне; а утром она просыпалась от солнца, которое било в глаза
сквозь тонкие шторы. Когда она только открывала глаза, ей просто
было хорошо-хорошо, но постепенно, приходя в себя, она вспоминала,
что беременна, а потом и про маячившие впереди роды; да ладно,
как-нибудь, уговаривала она себя, может быть, удастся миновать
это ужасное предстоящее, такое неэстетичное…

А как миновать? Она не знала; старалась не думать об этом – жизнь
ведь была так прекрасна!

– Я подумаю об этом завтра, – повторяла она вслед за любимой своей
героиней...

Вы думаете, Анечка ходила распустёхой, нежась в своем новом состоянии?
Нет, что вы. Она сшила два платья – шедевра изобразительного искусства,
если можно так выразиться. Первое: яркий ситец в мелкий цветочек,
оборки, рюшечки, рулик, кружева. Второе: снежно-белое кружевное
шитье, отделанное золотой каемочкой (а у Анечки были золотые туфельки
и сумочка, представляете, какая прелесть?). За две недели до родов
она в белом платье ездила в гости к подруге на другой конец города,
возвращалась одна, поздним вечером, вызывая повышенное внимание
редких спутников; один подарил ей апельсин, другой, посетовав
на то, что муж отпускает ее в таком положении одну, вызвался проводить
до дому.

– Нет, спасибо, – отказалась она со счастливой улыбкой. – Муж
встретит меня у метро…

Она излучала свет. Это совершенно серьезно заметил ей в другой
раз в метро случайный попутчик (опять метро, что поделаешь? Машины
у Анечки не было, а вокруг у всех знакомых были, но она не переживала,
так уж счастливо была устроена). Муж ее был так себе, человек
хороший, но ничего особенного, не имевший доступа к спецраспределителям
и Четвертому управлению Минздрава, а Анечка, по поводу мифического
сколиоза все детство проведшая в санатории имени Герцена, где
на завтрак давали красную и черную икру, а избалованные дети оставляли
ее на тарелках, знала, что это такое, до тех пор пока отец не
получил инсульт (и вскоре умер). Анечка иногда вспоминала коричневые
пакеты, в которых отец приносил из буфета с работы купленные за
копейки ранние овощи и фрукты, деликатесы, куски свежайшей вырезки,
скромно именуемые бифштексами. Их не нужно было с силой колотить
молоточком, что приходилось ей теперь проделывать с принесенным
из магазина перемороженным мясом. Они вспухали на сковородке и
прямо таки таяли во рту. Отец не успел получить и обещанной хорошей
квартиры, о чем впоследствии Анечка неоднократно сожалела и при
каждом удобном случае не уставала сообщать новым знакомым, что
родилась-то она на Арбате, на Собачьей площадке, и только злая
воля проектировщиков новой Москвы лишила ее такого чудесного местожительства.

Так вот, мужа Анечка любила и всем его, в отличие от многих сотрудниц
по работе и подруг, хвалила. Она всегда рассказывала, как он помогал
ей, дарил подарки, цветы. Хотя она и не врала – действительно
дарил… Цветы – если несколько дней пошуметь, что-де она женщина,
а он совсем забыл об этом; подарки Анечка сама покупала заранее,
взяв взаймы деньги, а потом с большим трудом выбивала их из мужа,
чтобы небрежно заявить на работе в ответ на вопросы: что? новое
кольцо? Муж подарил вчера на трехлетие свадьбы…

Анечка создавала образ щедрого мужа, как ранее свой образ, образ
девочки из благополучной семьи, не заботящейся о хлебе насущном;
ах, принадлежность к номенклатуре, слегка задевшая Анечку крылом
и исчезнувшая навсегда!

Зачем Анечке это было надо, ведь она несла одни убытки: когда
всем в отделе прибавили зарплату, кому двадцать, кому тридцать
рублей, ей не прибавили ничего, хотя работала она хорошо. Не оттого,
что любила работу – она ее не любила; но Анечке нравилось, когда
начальница была довольна ею. Та ее действительно ценила и хотела
прибавить хотя бы двадцатку, но плановичка встала грудью и не
дала. И директриса ее поддержала. За что руководство так не любило
Анечку, было неясно. Может быть за то, что она взбунтовалась,
когда ее в легких туфельках после болезни отправили работать в
холодильник на плодоовощную базу? Так тогда была внезапная срочная
разнарядка из райкома партии – и всех предупредили тепло одеться,
а Анечку нет – она на бюллетене до этого была, и в тот день как
раз вышла. Анечка пыталась отказаться, но директриса угрожающе
сказала: «Пеняйте на себя, если вам что-то понадобится от руководства!»
Хотя тогда Анечка и не могла себе представить, что могло ей понадобиться
от малоприятных насупленных женщин, возглавлявших институт, она
поплакала и согласилась, несмотря на то, что мудрый начальник
соседнего, недавно появившегося, – веяние времени! – отдела АСУ
посоветовал ей, когда они курили с ним на лестничной площадке:

– Если уж отказываешься, так стой на своём до конца. А если сдашься,
всё равно ничего хорошего не будет – здоровье не вернешь, а запомнят-то
то, как ты отказывалась, а не то, что согласилась.

Так оно, видимо, и вышло. Даже через несколько лет после того,
как Анечка уволилась, протестуя против кандидатуры в партию, предложенной
комитетом комсомола, директриса воскликнула в сердцах:

– Малышеву вот приняли! И что?

И что, в самом деле? Не стала же Анечка там диссиденткой или членом
ДС под предводительством Новодворской и – боже упаси! – не эмигрировала
же в Израиль, покинув воспитавшую ее родину (впрочем, Анечкин
пятый пункт и не давал к этому повода). Всего лишь сидела дома
с ребенком, наблюдая, как он растет, – как советовал знаменитый
доктор Спок. Но мысль о необыкновенной изворотливости Анечки Малышевой
почему-то не давала покоя ее бывшей директрисе, что не преминули
передать Анечке подружки. А тогда-то хоть ежемесячной надбавки
Анечку лишить, и то было руководству приятно. Как мы видим, Анечка
проигрывала, искусно создавая свой образ, ненастоящий, потому
что в общем-то она была бедна как церковная мышь, хотя когда гуляли
в отделе, непринужденно кидала на стол пачку «Кента». Где же она
брала деньги (да и «Кент»), спросите вы?

Она шила. Никто не знал об этом. Небрежно сбрасывая с плеч новый
плащ, она видела, как сотрудницы косят глаза на бирку, сверкнувшую
на подкладке; даже начальница уважительно примеряла новое изделие:
о, голландский! Анечка улыбалась спокойно – конечно, разве может
быть иначе? С бирками, конечно, были трудности. И с тканями. Но
кто-нибудь из заказчиц всегда выручит, подкинет отрез в счет оплаты
(или сигареты…). А Анечкина подруга Вера работала в библиотеке,
куда ненадолго, совершая круг по Москве, приходили «валютные»
журналы мод. Все было просто…

Итак, Анечка была ненастоящая. Ненастоящая Анечка ходила на выставки,
театральные премьеры, собирала взносы и посещала многочисленные
собрания, мечтая о времени, когда она родит ребенка и будет сидеть
дома, а не мотаться на работу или время от времени перебирать
гнилую капусту, от которой уже идет пар, и подгнивший пронзительно
пахнущий лук на овощной базе, а также учиться в университете марксизма-ленинизма
на факультете коммунистического воспитания молодежи. Анечкиному
образу дочки преуспевающих родителей немного мешало то, что жила
она в хрущевской пятиэтажке, где время от времени прорывало какой-нибудь
бак и по лестнице хлестал кипяток, с вонючим подвалом, где устраивали
драки и откуда выскакивали, истошно мяуча, ободранные коты.

Но при ее везении и это удалось исправить. Она вышла замуж. Она
искренне любила мужа, но так совпало, что он жил в престижном
районе в буржуйском доме, как именовали его обитатели окрестных
старых зданий с коммуналками. И, переехав, Анечка долгие годы,
подходя к ставшему своим дому, испытывала то же чувство, что и
Люсьен де Рюбампре, когда он подъезжал к особняку герцогов де
Гранвиль. Конечно, вокруг были и дома из розового кирпича с улучшенной
планировкой с топтунами у подъездов, но у Анечки хватало ума не
замахиваться на недостижимое – и удовлетворяться достигнутым.
Ну, вздрагивала она каждый раз, когда на экране кинотеатра возникал
Ричард Бёртон и смотрел на нее своим проникавшим, казалось, в
самую Анечкину душу прозрачным взглядом, так на что тут можно
надеяться было, когда он на другом конце света в цепких когтях
своей Элизабет…А то и вообще, до Анечки доносились слухи, в могиле…
Смешно же! Надо быть довольной тем, что у тебя рядом. Стараясь
как-то расцвечивать это – раскрашивать действительность кисточкой,
окуная ее в воду, а потом в акварель…

Ненастоящесть Анечки достигла такого размера, что получив, наконец,
больничный лист со словами о декретном отпуске, Анечка, сидевшая
в очереди у кабинета заведующей, чтобы поставить на него штамп,
вдруг ощутила необъяснимый ужас от мысли, что всё это неправда,
она получила больничный обманно, а теперь ей заплатят деньги,
и не откажешься же от них? А она вовсе не беременна, это невозможно,
всё в конце концов раскроется и будет ужасный скандал.

Но беременность – была. И, ничем особенно не досаждая Анечке,
спасала ее, – что было абсолютно восхитительно, – от многих неприятных
вещей. Когда к Анечке подошла в коридоре секретарь цеховой парторганизации
и сказала, что неплохо было бы заслушать Анечкин самоотчет как
молодого коммуниста на очередном собрании, Анечка незаметно стала
как бы оседать вниз, выставляя тщательно подбираемый при остальных
обстоятельствах живот и пролепетала:

– Я бы с удовольствием… Но… Понимаете… Боюсь, я буду очень волноваться…
А мне это вредно в моем положении… Я с той недели уже в декрете…

И она опустила очи долу. Секретарь парторганизации тоже слегка
смутилась (а может, и чертыхнулась в душе, но этого не могла знать
Анечка) и сказала разочарованно:

– Конечно, конечно. Я понимаю. Ладно.

Анечка вернулась в свою комнату и прыснула. Волноваться. Вот еще.
Ничего особенно волнующего, естественно, в этом дурацком «самоотчете»
не было, но было даже представить Анечке противно, как она будет
стоять перед двумя десятками не слишком доброжелательных глаз
и отвечать на их «копающие» вопросы. «Успела вступить в партию
и сматываешься, – будет написано в этих глазах. – Ну уж мы тебя
подолбаем напоследок».

Анечка и вправду сматывалась. Это совпало, конечно, случайно,
как случайно было и само вступление «в ряды». Из райкома спустили
разнарядку, и комитет комсомола предложил Анечку, поскольку к
ней все относились хорошо за безотказное выполнение своих обязанностей
– взять хотя бы безропотность, с которой она лазала по подвалам
здания, вылавливая электриков и рабочих и уговаривая их исполнить
свой комсомольский долг – заплатить взносы! Она, конечно, согласилась
вступать (не отказываться же ей было от столь редко спускаемого
на интеллигенцию блага!), дуриком проскочила цеховое собрание,
ну а на общем вышеупомянутая директриса задала ей жару, страшно
вспомнить. Довела Анечку до рыданий, добиваясь ответа, почему
Анечка не пошла после института вкалывать на производство, в пылу
праведного гнева забыв, кстати, о том, что свою собственную дочь
сама-то решительно от этого избавила. Тут за Анечку пошли на трибуну
вступаться люди, говорили о том, какой она хороший агитатор, политинформатор,
что в ее отделе только к ней и можно по любым вопросам обратиться…
Словом, все обошлось, и Анечка благополучно вступила в кандидаты;
хорошо, однако, что она тогда беременной не была, а то черт знает
что могло случиться от Анечкиных рыданий…

В райкоме, правда, когда утверждали, долго трепали нервы, допрашивая,
почему при голосовании на общем собрании был один воздержавшийся
(плановичка), но в конце концов секретарь парторганизации института
придумала блестящий ответ на этот каверзный вопрос: та-де не сталкивалась
с Анечкой по работе, а, являясь принципиальным коммунистом, не
смогла проголосовать «за», так как плохо знает ее.

Голосование в стране по любому поводу давно уже, несколько десятилетий,
было абсолютно единодушным, и наличие даже одного воздержавшегося
вызывало недоумение и различные подозрения.

А теперь ребенок толкался, Анечкин живот время от времени ходил
ходуном, потом надолго затихал… Как-то она сидела, читая тонкий
журнал, и, толкнувшись особенно сильно, ребенок выбил – чем? коленом?
пяткой? – журнал, сбросил его на пол. Анечка долго, словно не
веря, смотрела на журнал, не поднимая его.

Значит, ребенок все-таки настоящий? И действительно будет?

Вся ее безоблачная, неправдоподобно прекрасная беременность неожиданно
кончилась кровотечением, все-таки двадцать восемь лет – не шутка
(а Анечка думала, что шутка), и кесаревым сечением, к большому
облегчению Анечки, временами просто заболевавшей от мысли о том,
как она будет корчиться с раздвинутыми ногами на глазах врачей
(и что вполне возможно – мужчин).

Ребенок оказался реальностью и перемещением Анечки в другой мир,
как она и предполагала. Не нужно было больше заниматься созданием
образов – это орущее, чмокающее существо, которое сучило ногами
и недовольно морщилось, отыскивая ртом Анечкину грудь (главное
было не перепутать, какую давать на этот раз: левую? правую?),
заставило забыть, что на свете существует что-то кроме кормлений,
сцеживаний, стирки и глажки пеленок, промазываний подогретым подсолнечным
маслом складочек кожи, купаний и перепеленываний, кипячения упорно
выплёвываемой на пол соски и так далее, даже перечислять все довольно
утомительно…

А уж выполнять!!!

Но Анечка, как ни странно, не чувствовала безысходности своего
положения и новой рутинности ежедневно повторяемых дел. Она наконец-то
жила, и вечером, усталая, падая совершенно изнемогшая в кровать,
она думала: какое счастье, что завтра опять утро и всё начнется
сначала…

Значит, Анечка стала настоящей? Ну нет, не совсем. Когда через
некоторое время ребенок немножко подрос и стало высвобождаться
свободное время, она снова начала совершенствовать образ теперь
уже своей новой жизни. Она говорила подругам, которые выли от
аналогичных забот и яростно набрасывались на своих мужей, когда
те приходили с работы, выливали на них свою усталость и раздражение:
неужели вы не понимаете, какое это счастье – сидеть дома, готовить
обед, возиться с ребенком, отгородиться от контактов с окружающим
враждебным миром, создать свой собственный мир, полный солнца,
любви, улыбок ребенка и его достижений… Вот он поднял головку,
вот сел, вот встал на еще не слушающиеся ножки, ему больно, он
плачет, но стоит посадить его – он опять встает, как Ванька-встанька,
и опять рыдает…и вот он, наконец, пошел, карабкается по ступенькам…

Конечно, создавать такую чудесную модель собственного мира легче
в центре города, где жила Анечка, чем где-нибудь в каком-нибудь
Бескудниково, куда редкий гость доберется и глазу не на чем остановиться
– одни дома, и все одинаковые. А еще если нет телефона! Но у Анечки
было всё в порядке, телефон у нее был, она могла поболтать с кем
хочешь, а все знакомые, друзья и приятели всегда шли мимо Анечкиного
дома, заходили запросто, Анечка встречала их, конечно, в умопомрачительном
длинном домашнем платье (а не в каком-нибудь занюханном халате),
поила их чаем, кофе или вином с собственноручно испеченным тортом,
общалась, а ребенок тихонечко в своей комнате играл в манеже,
позвякивая погремушками, и часто засыпал так, уткнувшись лицом
в клеенку и почему-то кверху попкой, подогнув под себя ножки.

Окончание следует.

Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка