Комментарий |

Иерусалимский тропарь

Начало

Продолжение

         

***

– Папа, где живет гром? –
спросил как-то мой Тима.

Где гром живет? об этом ни гу-гу. Кто знает, тот наверно промолчит. А кто не знает, тот с утра мычит и сквозь слова бредет, как сквозь тайгу. Ребенок малый понимает толк и в том и в этом, в общем, пополам. Он верит, как в причуду, в этот хлам, он верит в то, что мир проглотит Волк. И он бесстрашно воплями кричит. И ураган бушует в нем с утра. Вдруг мир сгорел – до капельки, дотла. И вдруг – так сладок и ни капли не горчит. В нас гром живет – наверно так и есть. И мы молчим – покуда гром живет. Мы проглотили мир – в нас яд и мёд. Мы – Серый Волк, которого не съесть.

Место, где мы правы

Проходя как-то вечером по окраинной иерусалимской улочке, я на
одной из каменных стен среди объявлений и афиш вдруг заметил стихотворение
на трех языках: иврите, английском и русском. С первого же взгляда
я понял, что оно отправлено лично мне. Называется стихотворение:
То место, где мы правы.

В том месте, где мы правы, 
никогда не вырастут весенние цветы.

Место, где мы правы,–
вытоптанное и сухое, как двор.

Но сомнения и любовь превращают мир 
в мягкий и разрыхленный – 
словно после вспашки, 
это как земля, размягченная кротом.

И шепот прозвучит там, 
где был дом, который разрушен.
                                                      Иегуда Амикай

Амикай каким-то образом догадался, что в последнее время со мной
почему-то круто ссорились близкие, которым я не делал ничего плохого,
они входили в штопор необъяснимых, невнятных обид и агрессивности.
И потому я очень сильно недоумевал, порой мучительно сожалея о
потерях, впрочем, уверенный в своей безукоризненной правоте. О,
Иегуда Амикай – привет тебе из моего запустенья! Из моей затянувшейся
недоуменности. Быть может ты и прав, Амикай, быть может, быть
может, очень даже может. Что пользы от правоты, если под ней зияет
незаживающая рана? И разве на гордой правоте, презрении к человеческой
глупости и на забвении вырастают розы? Но как жить без роз, о
Амикай? Как жить без нежного шепота в доме?

Что есть «чувство справедливости» и «моральная правота»? Сухой
заасфальтированный двор, где все в порядке и где уж точно не найти
лужи. Но разве справедливости мы ждем друг от друга? Разве справедливости
ждали от меня мои друзья? Мы ждем стихийного, «противузаконного»,
мы ждем исключения себя из общих «правил». Да прозвучит любовный
шепот в доме, разрушенном справедливостью и правотой, о Амикай!

***

Аппарат по производству сознания встал на дороге жука. Жук не производил ничего, он просто смотрел на меня. Конечно, он видел не то, что я подразумевал под собой. Жук производил что-то, о чем мне никогда не узнать. И лишь долина под нами производила пейзаж, который нам обоим нечто шептал. И это на мгновение сблизило нас: аппарат по производству сознания и аппарат по производству неизвестности. Но и я для жука производил неизвестность. И для долины мы были незнакомцами из тумана неизвестности. Но знал ли жук о себе? Но знала ли долина о себе? Но знаю ли я о себе? И кто он – вечный наблюдатель в кустах?

***

Завязан прочно пуп Земли. А нового ты не создашь. Устроишь только кавардаш. Устроен точно пуп Земли. Устроен ловко хвост змеи. Змеисто стелется мираж. Земной еще начален стаж, но вьюги землю замели. Я золото не подниму. Мне золото не в честь, не в ствол. Не сяду я за общий стол. Мне эти речи ни к чему. Я пут речных не потерплю. Но все вокруг течет как речь. И я в пространство жажду лечь, хоть сеновалов блажь люблю. Возлюбленная – это холм, которого нам не поднять. Долины речь вольна как стать во тьме земной бродячих волн. Ты снова смотришь в синеву, уже пропетую до дыр. Но на язык она как сыр. Мила равно орлу и льву. А впрочем, все это не в счет, пустая трата лабуды. Что вещи? свойство наготы. А слово плотностью живет. О плоть земная, ты – ковер, укутавший пустую грудь. Кто может веры суть вдохнуть и лечь костьми на божий двор? Дворами здесь крадется тать, он невидимка, он – костер, что на холме вошел в простор, пытаясь тоже богом стать. Но все утрачено как слух, молчит извечная гряда. И нет здесь вечности следа. Поет лишь звезд слепой пастух.

***

Кто розу поцелует в губы? Увидишь ты, как медленно он тонет, как безнадежно слабы эти срубы и как легки тяжелые ладони. Сосновый воздух проницает ладан. И то, что срублено, уже пожалуй плохо. Но роза – это рана: гений лада, и ладанней ее лишь орхидеи локон. Еще коварнее он в глубину уходит того, что не назвать уже еще словами. Там бог просодии, там похотливый Один, там царь Давид охотится со львами. Там медлить невозможно, только вечер и ты уже – под пушками Сиона. Там горы собирают свое вече, и гад морских не счесть под зовы звона. Немедленная ведается просинь, когда губами – сам, само касанье; миг безнадежных краж, где осы в осень, где небо волочится волосами. Угаснут ароматы, похоть слабо еще сочит намек на неизвестность. А снизу подступает сверху лава. В нас снова назревает зова местность.

***

Кто не рожден, тот может быть живет, но сам не ведает о том; он просто жив, жив искони, от страсти не дрожит, не знает, что есть смерть и страха мёд. Кто не рожден, тот может быть еще не зацепил нас времени крылом. Ведь мы живем наивно, напролом, а он ведет вневременному счет. Наш глазомер не знает этих мер. Мы прикасаемся к тому, что в нас течет, нам блеск понятен: он шуршит, он звездочет, мы упиваемся многоразличьем вер. А он, мятежный или нет, он в нас поет. И это несомненно так и есть. Но в нем теряется, как молния, вся весть, и божество его поет, не зная нот. Без этой череды прекрасный бус – в момент разрыва рот вопит от смертных мук – как бусинки, летит за звуком звук, – мир рушится, как лопнувший арбуз. А он, мятежный или нет, он все поет. Вневременную песню не схватить. Что значит жить, скажи – что значить жить? Но знать не знает этой тайны, кто живет.

***

Где море синее, где снов растительные миражи – как абажуров древность, там, в старых лавочках, вдруг просыпается на взлет седая ревность. Седое море юное летит, в мираж ему – улики. Оно живет не как угрюмый пес и кроткий крот, оно всегда на пике. Какая древняя летит волна, о боже правый. Монета древняя лежит, вольна, в расплеве славы. И трапезная тишина волит волною. Как близок вечер наш к тому, что срочно Ною. Непогрешимо спящий миг бессрочен и неузнаваем. А то что узнано в познанья миг – куда, неверные, сбываем? Мы море древнее не унесем ни в даль, ни в близость. Мы медленную страсть пасем, как реки – взгорбленную морем низость.

***

Еще не все ушло за горизонт. И горе снов еще не все ушло. И этот ловчий – нищий птицелов – нет, не всего еще поймал тебя в улов. О баснословная картечь; туман прорвешь ты всем напором сонных звезд, ханыжных пасынков, давно тебе не в рост, волчиц расхристанных, в чьем алтаре – обман. И звездопадная обрушится беда, и хлынет между млеком жизни – дождь, когда ты весь обрушишься, когда ты вломишься, ворвешься – не войдешь. Безосновательна материя границ. Их вовсе нет, их нет, их нет, их нет, как нет границ всех промелькнувших лет, как нет тенет, как нет у близи лиц, у дали – облика, у страха нет ключей к тому, что есть; мы заперлись на страх. Еще не весь ушел в себя ручей, взорвавшийся, прорвавшийся в горах.

***

Здесь Суламифь прошла, здесь Соломон седел. Здесь тишина вошла в сущность суетных тел, чья походка темна, чья походка смутна. Но какая волна кровь промывает до дна! Как не тревожно горит каждая здесь высота. Обреченно не спит даль, собой занята.

***

Осыпаны холмы ночные звездной пылью. Огнями залит сад немых, утраченных почти, столетий. Руками разгребаю всё, что было былью. Ерушалаим подо мной летит, как бог Асклепий. Ему мы дарим петушиные бои и завихренья воли. И ученик Хирона щурится с устатку. Ему мы отдаем всю мощь невыстраданной боли. Но петухи и в нас поют медлительно и по порядку. Мы отдаемся созерцанью; что еще тревожно ждет нас? Мысль несогбенна, сколь ни прогибай ее, страшась поломок. Ведь где-то рядышком всегда наш остров Патмос. И рушит в океан твой сын судьбы обломок. И нам не справиться бы было с этим ритмом, когда бы эвкалипт не пел на склоне. Как далеко от этой веточки до Рима! Как зыбко зыбятся огни – совсем как в лоне.

***

Костер горит и в воздухе пустом возносится все выше: Адонай! И до утра горящим за стеной мерещится и зыбится Синай. Костер горит и воздух пахнет мглой. И звезды возвещают: жизнь чиста. И вся земля пронзительной иглой оттачивает вервие креста. И мальчики восторженно-тихи и девочки воинственны во мгле, и кротко землю мерят пастухи, взор останавливая вдруг на мне. Мне странно ждать здесь песен от людей, когда земля сама во мгле поет, безудержно горька как горный мед, страшна как кровь, вольна как Асмодей. Ай, Мойше, вечный маленький пловец. Кто оглушительно мессию ждет, тот проворонит первый поворот, тот не заметит пастырей-овец. Наследства нет, оно во всем сквозит и падает громадою минут на мозг зеркальный, словно это пруд, где скальный храм довременно скользит.

***

Ах, Адонай, шепчу я неуклюже. Ах, Адонай! Край неба все тучнее и все ближе. Все ближе край. Не знаю я, где небо и где горы. Вся твердь как лист, исписанный прыжками Терпсихоры, чей танец горд и чист. Нам невозможно не струить измену из чрева век. Вонзает камень свою веру в вену, как человек. Меж медленною Адоная жизнью и смертью нас мысль проплывает словно шелест листьев и третий глаз. И словно юноша, рыдающий на скрипке, – весь Адоная скарб. Перед лицом – немедленный и зыбкий – летит луны эстамп. И то, что называется игрою, на самом деле – явь. Я этих тучных гор молвою не покрою. Вхожу в них вплавь. Здесь солнце не проносится по крышам. Когда-то здесь был Рай. И ничего здесь нет ни ниже и ни выше, ах, Адонай.

***

Есть пониманья мимолетный вкус. Он называется то Хари, то Солярис. Как пух от уст Эола, с божьих уст срывается стеклярус. Нам свой язык громадный не поднять, он в чреве рта, как монстр, неповоротлив. Разверзнется волненье – не унять. Так в бурю океан – прекрасен, но уродлив. И медленная оседает соль на основанье наших ощущений. Нам не понять громаду этих воль, входящих в плоть немедленных смещений. Лишь глаз ребенка может снять разрыв меж столкновеньем этих звонких бусин. Но ты, войдя в свой медленный залив, твердишь одно: сегодня просто осень. Но я замечу: осень – только твердь, к которой облака обманчиво прибиты. А изначально – небо было, ведь мы – только дождь, на землю длинно литый. Вкус пониманья – как он прихотлив, как мимолетен, как наивен. Ты в забытьи идешь, касаясь сонных див, и лишь в мозгу шумит семантик ловчий ливень. Ах, осени стеклярус, козлодой, дай мне немного спелых вишен, бродящих между твердью и водой, где вечный наш вопрос восторженно излишен.

***

Нездешни вещи детства, и затем не рухнет дом, ведь мы в вещах укрыты как рыцари кромешно белой свиты в скрещеньи всех созвездий и систем. Какая бесконечность этой дали, увиденной однажды в зеркалах. И в медленном кувшине, как в начале вещей земных, ты обнаружил страх. Но в этом страхе столько тишины и непосильного для нас блаженства, что мысли, унесенные в священство, с тех пор переполняют наши сны. Миг переполнен силой свыше нас. Но вся она укрыта в даре зренья. Все сбито с ног огнем ошеломленья. Но это твой, а не вещей экстаз. Но это только кажется, что ты не весь укрыт в своем первозачатьи. Кусты творят в тебе свои заклятья, и меркнут ослепительно цветы.

***

Гёте кушал померанцы, олеандры рвал, левкои, итальянки, итальянцы шли к нему толпой, покоя нет Йоганну и Вольфгангу, каждый хочет отличиться, а в душе тоскою к Гангу воет римская волчица. Померанцы кушал Гёте, в тишине, под сенью сливы. Он работал без расчета, переполненно счастливый. Анемонами богатый сад его тонул в молчаньи. А мужья, слегка рогаты, утопали в одичаньи. Удивительное дело: дружба – это предвкушенье удивления пострела на ночное девы бденье. О, Миньона, где ты, где ты? Изначально было слово? Но печальней нет ответа, чем пространство птицелова. Гёте ловко вел гондолу и вообще любил быть юным. Даже в старости он долу не клонил головку, струны по ночам его звучали словно сосен песнопенье, и в конце он как в начале в явь входил как в сновиденье. А еще любил быть мудрым и печальным старый Йоганн. Утром был он свеж как утро. По ночам был стражем окон. Потому что там шумели и кричали звезды что-то. Там глаголами шумеры угощали бога Тота. И таинственный советник померанцы ел блаженно. И к Востоку мчался вестник всепрощенно, всесожженно.

(Окончание следует)

Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка