Одушевление предмета, или Семейный блюз на сквозном ветру
Одушевление предмета,
или
Семейный блюз на сквозном ветру
(психиатрический роман-хроника)
главы из романа
Продолжение
8
После сетований, иногда всхлипывая и глубоко вздыхая, Надежда
Игнатьевна принялась за повествование. Савельев брал на карандаш
каждый значащий штрих и слушал маму, не перебивая, поскольку она
излагала достаточно последовательно...
– С Лидиным отцом мы встретились в Каменске-Уральском сразу же
после отмены карточной системы. Расписались в 1948 году. И жили
там. Я – 1926 года рождения. Артюша был на два года меня моложе.
Ни туберкулёзом, ни сифилисом, ни другими такими делами ни с моей
стороны, ни среди родственников мужа никто не страдал. Душевнобольных
тоже не было. И никаких вредных привычек: наш папа не курил и
вина не уважал. За исключением редкой рюмки в праздники. Он меня
очень любил и подобной гадостью не огорчал. А во время беременности
был чрезвычайно предупредителен – верил, что родится девочка и
очень хотел её. У меня был токсикоз первой половины, особенно
в первые два месяца. Да, чуть не забыла: на восьмом месяце у меня
нечаянно случился обморок. Время было трудное и стыдно сказать
– я была голодна. В себя пришла через полчаса. Родилась Лида 3
сентября 1949 года. Роды прошли без приключений. И закричала сразу,
и грудь взяла, как положено. Девочкой она была рыхлой, часто болела:
в 6 месяцев – диспепсия, в 9 месяцев – экссудативный диатез и,
видимо, у неё была спазмофилия, так как до 2 лет отмечались припадки
с потерей сознания и судорогами. Всего приступов было три. После
них она засыпала и в чувство приходила в течение часа. Наш участковый
педиатр называла Лиду «золотушный ребёнок». А папа не мог нарадоваться:
ходить она начала в 10 месяцев, говорить в год и болтушкой была
ужасной.
До 3 лет нянчилась по людям. Мы с Артюшей целый день на работе,
а у него ещё и командировки по месяцу, так что – спасибо добрым
людям! Были ли травмы в этом возрасте? Сказать точно затрудняюсь,
потому что Лидушку то глухая бабушка тетёшкает, то 12-летняя девчушка.
Так и росла. Да что там, трудно было...
С 3 лет пошла в садик и с первых дней то «ветрянка», то корь,
то коклюш, то скарлатина. Последние два заболевания протекали
тяжело, с высокой температурой и бредом. На выходе была вялой,
апатичной, плаксивой. Вообще она была девочкой не бойкой, а спокойной
и даже очень ласковой, и мягкой, что служило поводом к тому, чтобы
многие дети её щёлкали и притесняли. Никогда не давала сдачи,
только придёт и плачет. Или прибежит и – «мама, я спать хочу!».
Я уже знала – это что-то стряслось. Кишечными инфекциями не болела,
но перед школой состояла на диспансерном учёте по поводу бациллоносительства
дизентерии.
В 1957 году, 8 лет, пошла в школу, а я в ту пору учительницей
младших классов работала. И с первого же дня моя Лидушка стала
заметно отставать в учёбе от сверстников. Учителя стали мне говорить,
что она не так, хуже, усваивает материал, плохо читает и запоминает.
Бывало скажешь ей что-нибудь и тут же снова можешь говорить: забывала.
Была рассеяна. Заставить её довести какое бы то ни было начатое
дело до конца стоило больших трудов.
– Думаю, для вас будет приятной неожиданностью узнать, что она
в некоторые дни может в отделении с утра и до вечера авоськи вязать.
– Да уж, это для меня большая новость. Она всегда начинает делать
дело горячо, но до конца ни одно не доводит.
Писала очень плохо. В школе отмечалось такое: начинает под диктовку
писать строку правильно, потом, где-то сбившись, пишет просто
каракули, а то и волнистую линию вместо слов ведёт. Каких переживаний
мне её школа стоила – одному Богу известно! Я занималась с ней
как могла, а ведь у меня на руках ещё и годовалая Лидина сестра,
и дела домашние, много и каждый день.
В 1959 году мы пережили потрясение: нашего папу привезли из командировки
мёртвым. На работе сказали: несчастный случай при исполнении служебных
обязанностей. Это был страшный удар для нас, троих. Лидушка Артюшу
очень любила!... Причём, когда она увидела его в гробу, а он лежал
в конференц-зале клуба, то не плакала, а была очень бледна и так
не по-детски сосредоточена, что я боялась за неё. Но когда папу
выносили из зала, а потом опускали в могилу, и гремел оркестр,
она билась и кричала не своим голосом.
Что ж, пожалуй, вот с этого времени, то есть, со второго класса
начинаются странности в её поведении. После похорон в дом самостоятельно
никогда не заходила – боялась. Придёт из школы, дверь откроет
и стоит на пороге.
Даже уроки учила на крыльце. Потом очень часто вскакивала по ночам,
кидалась ко мне и кричала: «Мама! Мама, что ж ты не ловишь, что
ж ты не бьёшь?!».
А кого и за что, так и не объясняла. Наутро ничего не помнила.
Ох и доставалось же ей да и мне от учителей! И необученная она,
и забалованная она – а чем и кем? – и взбалмошная, и неприспособленная,
и так далее. Судили поверхностно. А горе, которое стояло за стенами
школы, было только моим несчастным уделом. И материально было
невыносимо: что я тогда зарабатывала? А за мужа начислили такую
пенсию, что и вспоминать не желаю как к нам отнеслись! Ну так
вот, по настоянию коллег я в те поры Лидушку определила под постоянное
наблюдение городского психоневролога. Нет, она не лечилась у него
– наблюдалась.
В 6 классе, в 1964 году она перенесла такой кошмарный вирусный
грипп, осложнившийся лакунарной ангиной, с бредом и температурой
до 40, что я подумала и её похороню. Болела долго, месяца два,
и дело запустила до нельзя.
С весны 7 класса она стоит на учёте и наблюдается ревматологом.
У неё в этот период очень болели, «крутили» суставы и были ломотные
боли в сердце.
8 класс она не осилила и осталась на второй год. Со второго года
обучения отмечается дальнейшее ухудшение её состояния. В чём это
выражалось? С самого начала учебного года она стала пропускать
занятия. Уходила не только с контрольных, но и с обычных уроков.
В связи с этим по моей просьбе за ней стали заходить домой дети.
Она выйдет с ними за порог, а в школу не является: сбегала по
дороге. Так однажды просидела весь день в будке сапожника.
Знаете такие, что стоят по углам улиц всех городов?
В том же году, только в конце, она снова заболевает вирусным гриппом.
Помните, тогда во всех газетах писали – «эпидемия гриппа Гонконг
А-2»? В течение недели температура у предела, сильные головные
боли, рвота, тошнота.
И потом, через полгода после этого, по её определению, «адские
головные боли» распирающего характера.
– Мама, – плакала Лидушка, – у меня, кажется, голова лопнет!
В связи с этим я возила её на консультацию в Свердловскую психиатрическую
больницу к профессору Вангенгейм, женщине. Она Лиду осмотрела,
дала рекомендации и справку о том, что продолжать учебу та не
может и должна трудоустроиться под наблюдением психиатра. Эта
справка дала возможность Лиде окончить школу без экзаменов.
– Теперь вернёмся чуть-чуть назад и немного поподробней, – попросил
Савельев.
– Весной 1968 года она с обострением ревматического процесса лечится
в кардиологическом отделении городской больницы. После выписки
учёба в школе идёт из рук вон плохо. Учебные часы она стала проводить,
слоняясь по магазинам, аптекам, вокзалам. Просиживала в сквере
до вечера.
Пришлось мне за ней побегать!
Месячные у неё начались довольно поздно, правда, она ещё училась
в школе, но ей уже было 18 лет. Установились сразу, протекают
спокойно, по 4 дня через 30 дней. И что характерно, в этот же
период Лидушка изменилась в худшую сторону – стала грубой, раздражительной
и вспыльчивой. Самое интересное, что с людьми была мягка и уступчива,
то, что в руках и на ней, могла любому отдать – жадной не была
и когда её обижали отходила от людей и плакала. Но зато в доме
была деспот. Разгорится ссора, так в слезах чаще бывала мама и
сестре доставалось. За малейшую провинность Лида её очень резко
отчитывала, с сердцем. И вечером с такой обидой мне докладывала.
С этого времени она как-то и следить за собой начинает хуже. Зубы
чистить – с боем, подмываться – с криком, расчесаться и платье
постирать – с воплями. Познакомилась с парнем. Это уже лето 1968
года. Вроде была рада. А почему «вроде»? Радость её была какой-то
обесцвеченной, ну вот рада и только. Суеты больше даже, чем радости.
Без духовной стимуляции – вот! И вообще она интерес к мужчинам
тоже с этого момента проявлять стала. Да и стремиться к ним. Прискачет
часом домой, сбросит грязное белье и, не моясь, надевает свежее,
красит губы и в нечищенных ботинках убегает вновь. Такое я за
ней замечала несколько раз. Следует сказать, доктор, что молодые
люди с ней больше одного дня не ходили. Её внешний вид привлекал
всех, а странности отталкивали тут же.
После школы Лидушка устроилась работать на швейную фабрику. И
поначалу я радовалась: всё шло хорошо, но потом – всё плохо! Как
и в школе. И также на работу перестала ходить. Рабочие пройдут
в проходную, а она стоит за углом, а потом идёт и бродит по городу,
и бродит до вечера. Иногда, если я случайно встречала её, она
убегала, а иногда подойдёт, возьмет меня под руку и идёт вместе
домой. Я видела что с ней происходит уже неладное, но чем помочь
не знала. Единственное, о чём просила администрацию фабрики –
о снисходительности к ней. Какое-то время шли навстречу.
Да вот, в 1968 же злосчастном году, летом, упав с машины, разбилась
её близкая подруга. Она ходила на похороны – как запретить! –
вернулась за полночь, вся зарёванная. После этого три дня не ела
и не разговаривала ни с кем, ни о какой работе не вспоминала.
С завода даже представители к нам приходили,ругали её и совестили
всячески. По моей просьбе и горОНО вмешалось, и её перевели на
другой процесс. Но и тут за работой она не сидела хоть сколько-нибудь.
Начнёт – бросает и уходит. Необходимую в шитье строчку она не
держала, и фабричные врачи в это время констатировали у неё дефект
зрения. Какой? Да я думаю, что никакого дефекта не было, просто
люди не могли себе представить, что она вот такая и искали объяснения
в этом – моё мнение. Дальше – хуже, Лида стала пропускать работу
по неделе, по две. Так она проработала год.
И знаете, Виктор Николаевич, грех скрывать: она в этот год, что
называется бредила мужчинами. И первые сношения приходятся на
этот же период. Причём, неоднократно стоя в подъезде, чему я сама
не раз была свидетельницей.
В 1969 году из-за материальных соображений решили мы переехать
в Маньково Чертковского района Ростовской области, к родственникам.
Приняли нас родичи хорошо, помогли хозяйством обзавестись. И здесь
она по старой памяти поступает в швейные мастерские. Проработала
один день. Больше не стала – скучно! Пристала к автоинспектору,чей
пост был рядом с нашим домом, начала ему помогать. Надела красную
повязку, проверяла шофёров – пьян или нет. Я предупредила милиционера,
что у неё есть отклонения. Он попросил её ему не мешать, и она
куда-то уехала. Через два дня – грязная, в чужих вещах, часы на
ней не её – «с одной девочкой поменялись!»и серьги тоже – «один
мальчик знакомый подарил» – она прибыла домой.
Что же делать? Пошла я к Чергиной, главврачу ЦРБ. Рассказала всё
без утайки и как могла. И – спасибо ей! – по её рекомендации Лиду
взяли санитаркой. Трудилась она две недели. После этого Чергина
дала ей направление на консультацию в Ростов. В Ростове дали направление
в Шахты, в больницу. Да, в психиатрическую. Там она провела месяц
и вернулась вообще потерянная. Может от лекарств сделалась такая?
Не работала, бродила. Не бродяжничала, а бродила пока. Лиду часто
стали видеть в компаниях пьяных мужчин. Своим поведением она компрометировала
меня. Окружающие косились – «сама учительница, а дочь воспитать
не может». Кто знал моё несчастье, тот приходил и говорил:
«Лида там-то и там-то», я шла и забирала её. Сказать истину: она
была покорна мне и при людях никогда не сопротивлялась и не перечила.
Летом устроилась в сад – вишни рвать. Туда её всегда провожал
дядя, которого она вызывала утром. Так мы договорились. Нет, она
не боялась, говорила:»Веселей вдвоём!». Проработала необычайно
долго – два месяца. Потом на току. Заработала 20 рублей. Как я
была рада, доктор,и не сказать! Не заработанному, а тому, что
она занята, при месте. В те дни она узнала, что в соседнем посёлке
продают арбузы. Села на попутную машину и поехала. Вернулась без
арбузов и без денег.
– Мне она рассказывала так, – перебил Надежду Игнатьевну Савельев,
– приехала, узнала, что арбузы продают прямо с бахчи и пошла в
контору, расплатиться. Ей их, по оплате, загрузили в мешки, денег
на них хватило, маши ну предложили найти самой. Три дня она ходила
в гараж, три дня ей отказывали в транспорте. Тогда она села в
автобус и поехала домой. Понимает, что дело надо бы было доделать,
тем более что деньги плачены, но активно не дейтвовала. Почему?
Объяснить не может.
– И всё так. А в августе приходит и объявляет: «Ухожу пасти коров!».
Занарядилась. Проработала день. К ночи еле ноги приволокла. Щёки
на солнце обгорели до пузырей. И всю ночь кричала: «Куда, куда!»
– всё коров заворачивала. Осенью 1970 года устроилась работать
на пищекомбинат. Проработала 10 дней. Неожиданно в Чертково приезжает
на гастроли артистическая бригада.
Она попросилась в труппу. Поговорили – отказали. Так она на попутных
машинах проследовала за ними по всем пунктам гастролей. Вернулась
домой, её уже знают все – ра-а-згово-о-ров!... Стала выпивать.
Но не сама по себе, а с теми мужчинами, с которыми проводила время.
Кстати, к противоположному полу тянулась всё больше и больше,
тем паче, что её болезненное пристрастие к этому подогревали многие
и, как ни странно, извините, ваши коллеги тоже говорили ей, что
«болезнь пройдёт, как только она выйдет замуж или хотя бы так
будет жить с мужчинами».
– Да за что же извиняться? Я совершенно согласен с вами: немало
по людям абсолютно необоснованных и безусловно глупых суждений.
А образование и профессия тут ни при чём! Можно подумать, что
с семейными не происходит несчастий или в семье человек защищён
от того, что в его природе?
– Ну, раз уж мы заговорили на эту тему и вы меня поняли, так я
вам откровенно скажу, что эту глупость ей повторили при выписке
из Шахтинской психбольницы. И она в осуществление этого плана
шла на всё.
Ну что же мне было делать? Пошла я к прокурору. Почему-то показалось,
что он даст точный ответ, ведь он – закон и власть в одном лице!
Но он только развёл руками и посоветовал обратиться во ВТЭК. ВТЭК,
несмотря на мой достоверный рассказ, в инвалидности ей отказал
– «здоровая молодица, пусть не дурит, не распускается, а найдёт
себе дело по душе. Эко чудо: в этом возрасте – инвалидность!».
Посоветовали знакомые определить Лиду в дом-интернат для психохроников,
чтобы она пагубное влияние на младшую не оказывала.
Но дом-интернат тоже отказал – «у нас не мичуринская станция,
чтобы такие цветущие персики прививать на наши трухлявые пни».
И посоветовали обратиться в милицию.
А в милиции сказали: «Она не ворует, не дебоширит, не говорит
против властей, а ездить на попутных волен каждый, кому шофёры
не отказывает. Не можем, мама, мы её взять – нет состава преступления».
«Но она же болезненно пристрастна к алкоголю, сексуально распущена,
ведёт аморальный образ жизни». «Но, раз болезненное – значит это
дело медицины, а не милиции. Ей надо пройти ВКК». А ВКК пенсии
не даёт, потому что она не работает и минимального стажа не имеет.
На работу же её никто не принимает, потому что она не работает.
Куда идти? Где правды искать? И кто поймёт как с ней в доме? Ситуация
– хоть руки на себя накладывай! Но свет не без добрых людей: разжалобила
я начальника нашей почты, в который раз выложив всё о ней и уговорила
принять Лидушку почтальоном. Но старая история повторилась и здесь.
Через три дня она перестала разносить почту по домам.Уйдёт с сумкой
на вокзал и сидит там до звёзд. Или что удумала: пойдёт разносить
почту, детей со всей округи соберёт вокруг себя, каждому даст
письма и просит разнести по адресам. Как-то пришла домой с целой
сумкой писем. На другой день спозаранку я её отправила их разносить.
День где-то, а вечером она опять принесла их домой. И на другой
день – без изменений. Я отнесла сумку с письмами на почту и взяла
расчёт.
После этого она исчезла надолго.
Я и в милицию, я и в больницы, я и в морги – нет нигде и никто
не знает. Всесоюзный розыск ею занимался и безрезультатно. Тогда
я стала ездить по психбольницам и вот у вас её нашла.
– А как она в К и ш к и н к у попала?
– Не понимаю, а подробности – узнай у неё. Да как? Блукала и попала.
А вы как узнали об этом?
– Она сказала. И тоже, как у неё всё, без подробностей:»поехала
и приехала». Так.
После взаимных любезностей, пообещав сделать всё возможное, что
в его силах в деле лечения Лиды и её социального определения,Виктор
Николаевич распрощался с Надеждой Игнатьевной, подумав при этом
– «не хотел бы я оказаться на её месте. Как бы несладко я ни жил,
но маяться вот так – у меня бы давно руки опустились, тем более
биться за свои очевидные права, как мухе об стекло, не находя
сочувствия у окружающих, призванных помогать по своему прямому
должностному предписанию – это страшно! Не позавидуешь несчастной,
закруженной заботами о дочери женщине. Удручает и судьба Лидуськи,
которая для мамы Лидушка, а для всех «б... помешанная». А ведь
при существовании государственной службы помощи таким людям необходимо
было бы давным-давно продумать более действенные меры, облегчающие
жизнь ни в чём не повинных людей.
Почему они обречены на ущемление своих прав и свобод? Почему никто
толком не может сказать: кому заниматься Рузенко – милиции или
собес`у? И почему она по сути без психоза в психиатрической больнице?
За антисоциальное поведение и нарушение норм морали? За сексуальный
вызов обществу? Или за бестолковость работы? И так ли бы решалась
её будущность, если бы она была дочерью не рядовых и неизвестных,
а высокопоставленных? Наверное, нет. Там возможностей благоустроиться
больше и они предусмотрены.Здесь же система социально-правовых
норм явно несовершенна. И опять же, несовершенна можно сказать,
когда она есть, но работает не без изъяна. А так её нет.»Один
частный случай из личной жизни ни о чём не говорит и потому не
стоило бы обобщать!».
Это голос тех, кто утверждает, что один не в счёт. Один – он один
и есть, и не более того, поскольку он – один. А КОГО ИЗ НАС ДВА?
И кто из нас, людей, встречая подобных себе, не думает о себе
и чаще всего с тревогой? Нет чужой судьбы, нет чужой души, ЕСТЬ
ДРУГИЕ МЫ!
9
Говорят, бывает семь пятниц на неделе, но бывает неделя – вся
из понедельников.
И очередное дежурство, довольно тяжёлое, не удлиняет её – многое
уже привычно. Вот ведь как: втянешься в режим и вроде бы всё так
и надо. И не представляешь подчас даже, что может быть и по другому,
и легче. Вот-вот, бывали же дни и потяжелей? Бывали! Потяжелей
бывали, а вот уж легче не было.
С самого утра (и накануне ночью) над окрестностями бушует буран.
Ураганной силы ветер, при двадцатиградусном морозе, раскрыл крыши
на двух отделениях, продовольственном складе и трудовых мастерских.
При входе в больницу поломаны несколько тополей, а один из них,
вывернутый из земли с корнем, рухнул прямо на электролинию и порвал
телефонные провода.
Всё потонуло в вертящейся белой мгле. Вокруг гудело и свистело,
мело и несло. Но к обеду картина изменилась к худшему и стала
бедственной: на Ольховку из степей хлынули, поднятые бураном,
тучи песчаной пыли. И вскоре снег стал бурым, а с неба сыпалась
и сыпалась песчаная неразбериха, превращая округу в подобие голтовочного
барабана с вращающимися в песке людьми-деталями. На зубах – песок,
в глазах – песок, за воротником – песок. Все ходили по больнице
в одежде, густо запорошённой бурой пылью. Даже не верилось, что
такое может приключиться.
Творившееся в природе сказывалось и на общем настроении. Оно было
тягостным и раздражительным. Хотя самой работы было не более,
чем всегда, чувствовалась усталость и повышенная утомляемость.
Целый день в надзорной палате третьего женского шум и гомон. Наконец
одна больная подняла голову от подушки и крикнула:
– Эй вы, которые поумней, хоть вы замолчите!
День Савельев отдежурил с Шакмаровой. Ну и день! Раиса Дмитриевна
умоталась так, что под вечер только и выговорила:
– Вы знаете, доктор, я сегодня с этой работой, с этим бураном
так закружилась, что у меня по сю пору в голове сто огней горит.
Своих не помню!
Случайно встретившийся с Савельевым Ноздрин пожаловался:
– Ты знаешь, Николаич, как иногда неохота делать то, что неохота.
Кто бы за меня на работу ходил?
А Титков выразился ещё интересней:
– Сушай, Вить, у меня сегодня возникло такое ощущение, будто меня
запрягли давным-давно... ещё до нашей эры и я всё везу, и везу,
и везу до сих пор.
Вот такая какая-то и в погоде, и в народе кутерьмяжная суета.
Но и в такую погоду поступают больные в больницу. Жизнь идёт своим
чередом и будет идти даже в самый разгар светопреставления.
За декламацию нецензурных стихотворений в первое отделение попал
известный всей больнице Георгий Максимович Плетенец. В обиходе,
как он сам себя называет, просто Лёва. Алкоголик-деградант. Маленький,
почти незаметный, морщинистый мужичонка, лет шестидесяти – пьянчуга
бесподобный! Его знают в городе все – от первой проститутки до
последней собаки. И пьёт он всё: водку,вино, денатурат, осаждённый
солью клей БФ-2, самогон, особым образом цеженный спирт, разведённые
таблетки «Гекса» (для разжигания примуса в походе), тройной одеколон
и ординарную тормозную жидкость, и прочие гремучие смеси. Когда,
бывало, он напивался до выпученных глаз, то всем встречным выдыхал
в лицо фразу:
– Осторожно! Я полон горючки до краёв – с огнём не подходить!
Санитарка, узнав его, приветствовала:
– О-о, снова Лёва! Лёва, ты ж вроде лысеть начал, а тут, гляди-ка,
откуда и кудри взялись. Да какие густые и длинные! Шею не натёр
ими?
– Что особенного? Зарос и зарос. Вон – диктор Балашов нейлоновым
ворсом обзавёлся. Только бы на 15 суток не угодил, а то и денежки
ухнул и, считай, плешивый навсегда, на веки-вечные.
– Да у тебя денег и на лён-то не хватит, а то – нейлон...
– У меня сокровища в сумме – фантастические и денег хватит всю
твою больницу вместе с докторами купить.
– Ой-ой-ой, развоевался... Закройся!
– Чё закройся! Чё закройся!
– Что ты с ними делать-то будешь, с докторами?
– Я с ними, наконец, сделаю то, что они со мной делают: набью
полную задницу аминазина каждому и – сульфозин в четыре точки.
И Лёва железным голосом, сипатя лужёной глоткой, с алкогольным
юмором начал рассказывать бесконечные, как песня кочевника, истории
и плоские анекдоты из жизни своей и своих непутёвых товарищей.
У него сформировался великолепный «лобный синдром», которым он
щеголял беззастенчиво, пугая своей откровенной обнажённостью любого
неподготовленного. Во время беседы он был очень оживлён и потешно
подвижен: выпучивал глаза, становился на четвереньки, высовывал
язык, мотал руками, вертел головой или принимал сообразно повествованию
всевозможные шутовские позы. И говорил, говорил, говорил... Это
была настоящая логоррея, буквально – «словесный понос». Причём,
на три четверти говоримого понять было практически невозможно
из-за того, что все гласные и негласные, все согласные и несогласные
он высвистывал в дырку отсутствующих передних зубов, отчего российский
алфавит у него во рту был представлен на удивление одними шипящими,
тем более, что язык выступал чаще в роли затычки, чем погонщика.
– Не женат я. Был женат. А сейчас не женат. Почему-почему? Да
было дело. Однажды пришёл я домой. Такой пьяный!... Ну такой пьяный,
что показался жене и тёще невменяемым. Но сам-то всё слышал, как
они собрались на кухне и давай меня крыть. Ругали, ругали, а потом
стали решать, что со мной дальше делать. Что делать им со мной,
горьким пьяницей? Убить – страшно, отравить – боязно, заговорить
– не поддаюсь я на уговоры, проспиртован – живого места нет! Что
делать? Вот сидят мои бабы за столом и гадают: как меня от спиртного
отвадить? И что надумали подруги (или «подлюги»? Савельев не смог
определить по созвучию)... Решили они меня собачьей мочой опоить.
Чтобы я напился, а потом отрыгался навсегда от этого дела. На
том и печать. Мол, добавить в бутылку ему собачьи ссаки, чтоб
забыл даже с какой стороны из неё лакают.
Утром я проснулся и разговор вчерашний вспомнил, но виду никакого
не подаю. С работы захожу в магазин, беру бутылочку водки: на
замену «той», ихней. Захожу в дом, разделся и на стол – заветный
сосуд. Сажусь поесть, а на меня как-бы и не смотрят. Я быстренько,
пока не смотрят, меняю ту – на эту и начинаю пить. И жинку потчевать.
А она думает, что я дую из мочевой и не прикасается к рюмке. Хотя
в другой день не хуже меня прихлёбывала. Выпил я всю бутылочку
сам и решил подшутить над хитромудрыми бабами. Встал и, через
стол глядя в глаза жене, медленно пошёл на неё. Подошёл и два
раза тихо рыкнул: «Гав! Гав!...» А потом пал на пол да как залаял,
да как стал бегать за тёщей и бросаться на неё и кусать за пятки.
Она от моих выходок забилась со страху под кровать и там померла
от кровоизлияния. А жена от моего поведения тоже умом повредилась
– здесь лечили. Вот я и один с тех пор.
– Ах, Лёва, Лёва, – сказал Савельев – я знавал умнейших и достойнейших
людей, которые, выпив, превращались в совершеннейших болванов.
Вы же должны понимать что с собой делаете? Вы же знаете, что алкоголь
– та пила, которая, какой бы высоты ни достигало умственное дерево,
режет всех под один пенёк.
– А вы пили когда-нибудь, доктор?
– Так – нет!
– Ну так попробуйте, а я вам буду нравоучения читать. Да вы знаете
ли как я пью? Нет? То-то! А я ведь в день выпиваю 4 литра водки.
Четыре литра!
Я не оговорился. Я и пью водку и ем водку: натокмачу в неё хлебушка
да и ем.
У меня уже глубокое и необратимое нарушение обмена веществ. Даже
голос изменился. Мне один доктор прописал железо пить.»Укрепляет!
– говорил. Согласно его предписаниям я это железо пил до тех пор,
пока и железную кровать свою не пропил. Дома у меня пусто, как
в башке. С женщинами я не могу, я для них уже больше сзади опасен,
чем спереди, так мне водочка – утешением.
– Четыре литра водки в день! – изумился дежурный врач,– да это
несообразно ни с чем. Смертельная доза спирта, чтобы вы знали,
7 граммов на кг веса, а водки, следовательно, 15. Другими словами,
субъекта с вашим весом и 2 бутылки водки могли бы уложить навсегда!
– Ваши смертельные для человека дозы установлены на крысах, а
я вам на
себе говорю – 4 литра!
Лёва развеселился и стал дурашливо трясти поднятыми вверх руками,
притопывать и пританцовывать, напевая:
– «Мы немало встречаем на свете Разных женщин на нашем пути. И порой попадаем к ним в сети, Из которых так трудно уйти. Случай был познакомиться с дамой, Я влюбился в неё, ей был мил, Но мой рОман окончился драмой - Всю монету я с ней прокутил. Золотые часы с портсигаром, С бриллиантами это и то Загонял я почти что задаром, Покупая любимой манто...»
Это была одна из тех глуповатых и пустых, безымянного авторства,
заезженных песенок, которые распевались в начале века городскими
нуворишами из слободских в дешёвых, но «с претензией на...» кафешантанах.
Их ещё именовали к у п л е т а м и. Так называемая, «макароническая»
эстрада.
Лёва вдруг прекратил поднимать пыль каблуками рваных ботинок и,
уставившись на Савельева, хриплым шёпотом спросил:
– Слушайте, доктор, а вы знаете «Письмо к Дункан» Есенина? Нет?
Ну так я вам почитаю. Это запрещённые стихи, их просто так нигде
не услышишь.
Слушайте, только для вас!
– «Я вижу синий цвет Твоей родной подвязки, В узорах до колен, твой розовый чулок... Тебя, прильнувшую в порыве жгучей ласки, Мог сотворить такою только Бог! Ты в сумерках лежишь На спутанной кровати, Вдали вершит закат свой быстротечный путь. И вижу я в разрезе шёлкового платья Твою тугую, маленькую грудь. Я помню, как она упругой становилась, Когда я в губы брал чувствительный сосок - Ты на колени ко мне голая садилась И опускала вниз свой розовый чулок. Ты вся передо мной без ревности одежды, Я вижу вновь горячий твой пупок...»
– Что, так и сказано – «без ревности одежды»? – перебил Савельев.
– Да. И «я вижу вновь горячий твой пупок...»
– Мне кажется – Есенин не мог так сказать.
– Есенин – наш человек, россиянин, он и не так мог сказать. Вот
такие, как вы, и забарабали меня, когда я читал этот стих в очереди,
на улице Ленина. Они тоже думали, что это я сказал, а это сказал
Есенин. И я же ничего не нарушал, кроме спокойствия.
– Бедная Айседора!...
– А почему бедная?
– Теперь всем известно как у них и что было.
– Да не надо, доктор, не надо. Что там знать? Всё, как у людей.
Вот только такого нигде нет, чтобы за стихи в сумасшедший дом
сажали.
– Но надо же понимать где и как себя вести. К чему такие выступления?
– Да у меня свободная душа! И потом, у нас свобода слова: что
хочу, когда хочу и где хочу, там и высказываюсь.
– Ну, высказались?
– Ну высказался!
– Если такое будет продолжаться, то суд будет иметь возможность
предоставить вам свободу последнего слова. А вы в заключение поимеете
свободу разрешённого слова в заключении.
– У меня свободное слово всегда наготове.
– Ну-ка!
И Лёва, разодрав рот и подражая голосу братьев Светлановых всех
разом, загудел граммофонной трубой:
– «Когда я пьян, а пьян – всегда я-а-а... Ничто меня не устрашит, И никакая сила злая Моих жела... моих желаний не смутит!»
Не успел Георгий Максимович завершить свой, на скорую руку, концерт,
как в предбанник сопровождающие ввели возбуждённую Любашу Аркайкину,
вполне благополучно выписанную три дня назад. Войдя, Любаша с
лету ухватила носом творческую атмосферу, созданную Лёвой, и с
порога запела:
– «Соколовский хор у «Яра» Был когда-то знаменит, Соколовского гитара До сих пор в ушах звенит...»
Последние две строчки песни и дальше Лёва пел уже вместе с Любашей,
потрясая руками, как Магомаев. Дуэт был фешенебельным, дежурство
– феерическим, только сотрудники не подпевали, а так вообще всё
было величественно: мрак, буря, провинциальная глушь России и
разудалая мелодия про судьбу цыганки Занды.
До своей ли тут?
10
На дежурство после смены Шакмаровой, как всегда, приходит смена
Голутвиной. Жизнь течёт и нас влечёт.
Виктор Николаевич ждёт прихода Лидии Анатольевны и радуется тому,
что их дежурства совпадают. Таким образом, есть возможность, изображая
занятость неотложными делами, побыть в отделении подольше и поболтать
лишний часок с милым для глаз и сердца человеком.
Лидия Анатольевна по табелю смен тоже высчитала какой врач с ними
в упряжке и тоже рада: дежурит её любимый доктор! И все знают:
Савельев – значит дежурство будет спокойным, каким бы напряжённым
оно ни было, значит не будет подсматривания в замки и окна, значит
не будет ехидного выцарапывания из расплывшихся от бессонного
труда лиц следов запретного сна, значит не будет тревожных контрольных
телефонных звонков по отделениям в 2 и 3, самых жестоких, часа
ночи, а будет профессиональное внимание к жалобам больных во время
полуночного обхода и естественная предупредительность в обращении
с персоналом. Так что, господа злопыхатели, не надо делать волну!
Да и зачем? Савельев – это врач без паники, он – человек по существу!
По существу где – на работе? А дома? А дома у него, конечно, не
всё ладится. Ну и что? Бывает, не уживаются люди по каким-то причинам.
И кто об этом знает? Он же не кричит об этом, хотя душа от боли
не на месте. Значит коллективный разум воспринимает его более
адекватно, чем разум той, которая делит с ним кровать, кров и
кровь в будущем ребёнке... Что поделать? Если смотреть на вопрос
философски, то и многомудрый Сократ был не совсем удачлив и благополучен
в семейной жизни, а сварливость его несравненной Ксантиппы вошла
в поговорку. Не потому ли он изрёк: женитьба – зло, но зло необходимое!
Санитарки приходят обычно на полчаса раньше медсестёр, но вот
и Лидочка явилась – крылатая и искромётная!
– О-о, сколько народу сегодня в отделении! Откуда столько? И все
любимые!
В ответ прибой оживленных приветствий.
Виктор Николаевич, сидя в ординаторской на втором этаже, уже натренированным
ухом слышит всё, что творится на первом.
– Откуда? – ворчит, тупотя по коридору сердитым ёжиком Евстолия
Ручкина, – откуда ж? Известно, от Ваньки Ветрова, что на улице
дует. Кабы не непогодь, в заборе б гуляли, а то понабивались в
здание и никакого ни в чём порядку.
– Ужо! – по-своему поддакивает ей тётя Оля Сибай, бегая с охапкой
чистых наволочек,– погода сегодня, словно в наказание нам за грехи
наши... А ну-ка, голубка, вставай – я тебе постельку перестелю
да куделю твою перечешу, а то и до колтуна долежаться недолго.
Танечка Дюжикова верховодит в туалете. Слышно, как громыхает вёдрами
и сапогами Сарра, перелезая через завывающую от тоски по табаку
Ноню Неизвестную, которая прутковским героем «всё в той же позицьи»
при входе сидит.
И лётом по палатам слышится голос Лидии Анатольевны:
– Девчонки, у меня чтоб ни минуты без дела, поворачивайтесь живей,
ну-ка – бегом, как гномики!
На последних словах Савельев улыбнулся: до того озорно прозвучало
рапоряжение!
Наконец-то наздравствовались, насуетились и нашумелись вволю,
и покатилась телега дежурства в ночь накатанным путём.
В ординаторскую заглянула Лидия Анатольевна и засияла, увидев
Савельева.
– Здравствуйте, Виктор Николаевич! А я уже за неделю вперед знала
кто с нами 17. Как ваше драгоценное здоровье?
– Спасибо – отбиваемся. Добрый вечер! Как вы добрались?
– Вашими молитвами. Хотя такого кошмара мы ни разу здесь не видали:
на улицах – сугробы из пыли! Самые настоящие сугробы, еле ноги
вытащили.
В дверь, поверх её головы, мельком глянула Евстолия Никандровна
и, узрев Савельева, высказалась благосклонно:
– А-а, сегодня этот за ночного директора... Ну и слава Богу! Жить
можно. Все дела неспехом переделаем.
– Виктор Николаевич, я сейчас к вам приду составить компанию,
можно?
Или вы предпочитаете быть отмеченным за усердие на рабочем месте
в одиночку?
– Голутвина выпрямилась и шаловливо рассмеялась,– нет? Тогда ждите,
мне нужно анализы в истории вклеить.
И Савельев лишний раз себе поудивлялся: почти полгода перед его
носом, изо дня в день, ходит высокая, стройная, ступающая, как
лосиха, привлекательная женщина – где его глаза раньше были?!
И только в одну эту минуту он её впервые рассмотрел по-настоящему.
Фигура – караул! Лицо, манера держаться и, проговорив, как-то
так, очень своеобразно делать губами – неподражаемы! И глаза...
да и не глаза это вовсе, а языческая Русь – всё это и не только
это, и не столько это, и даже не совсем это, но что-то иное, в
чём глаза, лоб, губы и вся стать – лишь зримые символы, властно
и мощно, лишая способности реально воспринимать окружающее, охватило
Савельева и начало вращать его до умопомрачения, словно над бездной,
затягивая, как блуждающий астероид, в поле тяготения влекущей
звёздной системы.
Виктор Николаевич разволновался: дыхание спирало, лицо горело
и кололо иголками, ступни были ледяными, а язык лежал во рту поперёк,
бревном в пересохшем от зноя русле реки.
– А вот и я! – и Лидия Анатольевна, сама красота и обаяние, расположилась
за столом Щёголева, напротив, расставила свою канцелярию и принялась
за работу, но спохватившись, деликатно поинтересовалась, – а я
вам не мешаю, Виктор Николаевич?
– А я вам?
– Господи, да чем же? Нет, нет!... Сидите, работайте.
– Буду ещё тут под ногами путаться... – от волнения глупо сострил
дежурный доктор.
– Ничего распутаемся, лишь бы не узлом.
– А узлом боитесь?
– Не боюсь, но тяжело развязываться.
– Любой узел легко развязывается, если рубится смаху.
– Всё же с плеча не рубите...
– Гордиевы узлы только так и развязывают.
– Да что же толку в том: с узлом покончите, а верёвки целой нет,
только – два куска.
Савельева, намеренно повернувшего так разговор, удивило необычное
разрешение темы и от того, что Лидия Анатольевна разговаривала
просто и задушевно, без кокетства, то есть, без игры на публику,
сосредоточив внимание на одном Викторе Николаевиче и не только
потому, что в комнате он был единственным представителем мужского
пола, но потому – и Виктор Николаевич, холодея и вновь теряя землю
под ногами, осознал это доподлинно – что для Лидии Анатольевны
именно он один – единственный. Не сейчас – в жизни!
И ему враз стало легко от ясности этих ощущений и от того, что
благо сам с собой – без недомолвок. Душа Виктора Николаевича озарилась
светом добрых чувств и одновременно не такими уж далёкими зарницами
тревоги от очевидной неотвратимости их сближения. Насколько? Покажет
время. А тревожиться чего ж? Да от того, что плохой прогнозист
рискует приобретать опыт через бедствия – вот от чего не по себе.
Ведь и Лидия Анатольевна и он – семейные люди, как бы оно там
ни было. Отношения между мужчиной и женщиной и без того всегда
непростые в их положении – безрассудство со всеми, так сказать...
Кто как на это смотрит, но Савельев знает твёрдо: ответственность
за всё – на нём, ибо мужчина в любом возрасте по отношению к женщине
только старше и только мужчина. И никак не ниже!
Высокие рассуждения рассуждениями, однако, уже одним тем, что
он остался сегодня сверхурочно, Виктор Николаевич провоцирует
женщину стать на тот путь, который (дай сердцу волю!) любого бесстрашного
заведёт в логово Лиха Одноглазого, и компрометирует её в известной
мере. Ну к чему это, так сразу и компрометация? А что!... Вечер,
ему давно пора дома быть, а они – вдвоём и как засели, так и болтают,
никуда не выходя. Только дурак будет в полной уверенности, что
они там в делах закопались.
Дела-то там как раз и делаются, и идут полным ходом, но какие
дела – это вопрос? Да вы что, ребята, прекратите этот базарный
разбор, не опошляйте.
Сидят на работе друг против друга два хороших и интересных человека
и было бы странно, если бы они не проявили взаимный интерес, вполне
закономерный при тесном общении.
И всё же тебе, именно тебе, дорогой Виктор Николаевич, следовало
бы помнить слова неоднократно повторявшиеся твоей любимой, умудрённой
«бытейским» опытом, бабушкой Олей: «У людей зачастую очень кривой
взгляд на вещи и слишком прямая кишка для суждений!». А бабунюшка
прожила долгие годы, знала жизнь и ей можно верить.
Трудно, однако, противиться обстоятельствам и противостоять тому,
что нас привлекает. Увлечение предполагает зависимость. События
следуют в произвольной, удобной им последовательности, мало считаясь
с нашими пристрастиями, а мы всего лишь следуем им. «Судьба играет
человеком, а человек играет на трубе».
Всякий раз, как только Лидия Анатольевна наклоняла голову, крутой
завиток волос, падая вниз, смотрелся на тонких морщинках её лба
скрипичным ключом на нотном стане. Савельев отвлекался при этом
от писанины и устремлял на Голутвину очарованный взор. Она прекрасно
чувствовала, что доктор разглядывает её и потому работала принужденно
старательно, нечасто отрывая взгляд от стола. Но при одном намерении
сестрички поднять голову Виктор Николаевич стремительно падал
носом в бумаги. Вскинув глаза, она видела его трудолюбивую макушку.
Эта игра занимала их обоих, вопреки дурацкой работе, которая для
Савельева была надуманным предлогом быть здесь, рядом с ней, будоражившей
его мечтательной возможностью смотреть ей в глаза хоть изредка,
хоть ненароком, смущённо потупляя, нет – потопляя взор в блаженстве.
А хотелось глаза в глаза, не отрываясь и надолго. При той полноте
ощущений, при том энтузиазме восторга, которые он переживал, ему
за достаточное было бы говорить одними глазами, потому что энергия
слов была ничтожно мала, чтобы передать то воодушевление, которое
приливным бризом разливанно плескалось в душе, бликуя и ликуя,
и расцвечивало причудливыми искрами его душевный парадиз.
Лидия Анатольевна работала споро и старательно, но усердствуя
сегодня, против обыкновения не спешила по вполне понятному желанию
продлить время приятного общения с доктором. Глянуть, так она
увлечена не Савельевым, а делами, но это – только глянуть. Главным
занятием для неё сегодня всё-таки не анализы клеить. Не умевшая
долго молчать и скрывать свои эмоции, когда это не было оправдано,
Лидия Анатольевна не выдержала первая и со смехом заявила:
– Виктор Николаевич, вы оказываете мне насильственные знаки внимания.
– Да?! – притворно изумился тот, – а я и не подозревал. Сижу,
смотрю обыкновенно.
– Нет, не обыкновенно. Вы на меня смотрите каким-то опрокинутым
взглядом.
– Каким?
– Ну, как-то снизу вверх, так...
И она показала, шутливо подкатив белки. Савельев хохотнул.
– Нет, только не так.
– А может вы спать хотите?
– Боже мой, неужели такое впечатление! Рядом с вами спать? Нет
уж, я лучше полюбуюсь. Вами!
– Не на что любоваться-то, Виктор Николаевич, я – обычная деревенская
баба.
– Нет-нет, я готов возражать вам по всем статьям. Вы – женщина
необычная и, если позволите, необычайная. Знать вас – удовольствие,
а видеть – тысяча удовольствий. Как от симфонического оркестра!
У вас даже лоб музыкальный.
– Что – уже гармошкой?
Оба от души рассмеялись удачной шутке.
– Что вы! – Савельев не скрывал своего восхищения,– просто прядка
волос, словно скрипичный ключ на нотных строках...
– Моих морщин, – досказала за него она, – чего уж там, бабе –
тридцать. Наш век недолог!
– Зато по статистике вы живёте дольше. Пусть это будет утешением.
К тому же вы нравитесь нам больше, чем мы вам.
– Вы нам тоже нравитесь, – со значением глянула Лидия Анатольевна.
– Спасибо за доброжелательность! – и Виктор Николаевич протянул
через стол руку. Сестричка положила в неё свою тёплую сухую ладошку
и Савельев пожал её и, слегка тряхнув, добавил, – за характер,
за то, что мне легко с вами – спасибо!
Она посмотрела на Савельева, взяла одну из историй и, повернув
её обложкой к Виктору Николаевичу, иронически спросила:
– А у вас и характер такой, как почерк? Ужасно пишете!
– Признаться, характер у меня для самого себя необременительный,
а вот почерк, конечно, дикий. И трудный, как судьба, – Савельев
деланно кашлянул и пошутил, – моя мама всегда плачет, когда читает
мои письма. А читает она их дважды, и трижды. Бедная! Вся жалость
в том, что она плачет и перечитывает их не от растроганности или
растроенности, а от того, что глаза болят читать по-идиотски написанное.
Торописьменность!
Лидия Анатольевна смешливо фыркнула. «Право, какой она необременительный
в общении человек, – подумал Виктор Николаевич, – умеющий создать
обстановку доброжелательности и свободы. После Антонины рядом
с ней дышится намного непринуждённей».
И, поскольку всё началось как-то враз, неожиданно, и новые, досель
неведомые, впечатления прихлынули и понесли вдаль, веселя и околдовывая,
Савельеву захотелось бежать к горизонту, не разбирая дороги, без
оглядки и без возврата, разбросав руки настежь створками окна
навстречу встающему солнцу.
Лидочке тоже хотелось счастья и потому верилось в невозможное.
Необманным женским чувством она воспринимала Савельева без предубеждения.
В его искренности она не сомневалась. И если бы её спросили: почему?
– она бы ответила абсолютно уверенная в непогрешимости своих выводов.
Можно, конечно, и довольно ловко изображать из себя влюбленного,
но такую доверчивую и незащищённую особенность натуры, как искренность,
не удаётся воспроизвести посредством лжи. Если позволено будет
так выразиться: женское чутьё можно обмануть, но невозможно провести.
Женщина не перестанет верить, но подсознательно станет сомневаться.
А Савельев – вот он, как на ладони, и все сомнения в сторону!
Голутвина вклеила листок анализа и закрыла историю, проведя несколько
раз тылом ладони по сгибу, потом посмотрела на доктора и к его
изумлению тихо сказала:
– Вы знаете, Виктор Николаевич, я вас так робела поначалу, а потом
присмотрелась и почувствовала: рядом с вами мне всегда делается
так хорошо и спокойно, будто в мире стоит тишина, которой мир
не знал от сотворенья.
– Да будет вам! – неподдельно смущаясь, запричитал Савельев, абсолютно
не любивший славословия в свой адрес, – я самый обыкновенный мужик,
достаточно резкий и порой нетерпимый настолько, что... и – говорить
не хочу. А за добрые слова – благодарю!
– Вот нас уже и двое: вы – обыкновенный мужик и я – обыкновенная
баба.
К этому случаю есть такая детская потешка:
«Ты – пингвин, и я – пингвин, Ты – один, и я – один, Мы с тобой теперь друзья, Куда ты, туда и я!».
– Не возражаю. Это, конечно, лучше чем «ты – пингвин, и я – пингвин,
тебя двое, нас – один!».
– Вы шутник, Виктор Николаевич, и это хорошо, а большинство спасается
здесь цинизмом и насмешками.
– Знакомо, встречался. Мне неведомо стадное чувство. Я предпочитаю
своими средствами обходиться. Насмешек не люблю, цинизм – не исповедаю,
хотя в определённой мере я несвободен от профессионального, но
глушу его в себе. А
вот шутка, чистосердечный смех – это прелесть, это по мне. Шутка
и цинизм – это чай и водка, так что – кто чем спасается. А вообще-то
я уже приспособился и выживаю здесь по одной системе.
– Что за система?
– По щёголевской терминологии – система б и к и т ц е р.
Представитель одной американской компании, объясняя причину её
непрерывного и неизменного процветания, признавался журналистам,
что она заключается в том, что компания запрограммирована на неуспех.
Это только внешне звучит парадоксально. На самом же деле тот,
кто настроен безоблачно, благодушно и беззаботно, всякую, даже
маломальскую жизненную трудность, неудачу в делах переживает гибельно,
а значит НЕ ВЫЖИВАЕТ и нередко не может оправиться после катастрофического
удара. Вот и я, надеясь на лучшее, не исключаю худшего.
Каждым движением, самым незначащим замечанием, румянцем раскрасневшихся
щёк, милыми, поставленными по-детски – пирамидкой, плечами, растревожено
прерывистыми вздохами Лидочка была вся-вся до незримого промелька
мысли устремлена к Савельеву. И незрячий, побудь с ними минуту
рядом, увидел бы насколько они небезразличны друг другу.
Савельев и сам видел и понимал и душевный настрой, и устремлённость
женщины к нему. Сердце уверяло его, что подойди он сейчас к ней,
обними и расцелуй – она бы и не отстранилась, потому что давно
и ждала, и желала этого, и он, поддаваясь чувству, в какую-то
секунду ужасно захотел прижать её к себе нерасторжимо крепко и
наговорить добрых и ласковых слов, которых она не слышала, наверное,
за всю свою жизнь, но... – вот это то самое НО, которое будь оно
проклято! – его порыв незримо сковывала, нет-нет, не мысль о
её муже, не боязнь присутствия персонала за дверью и не последствия,
а тень Антонины, потерянно маячившая где-то в полумраке затылка.
Не склонный к мистике Савельев отринул, однако не без усилий,
смутный образ и перевёл разговор в шутливую плоскость:
– Раз уж тишину вспомнили, мне вспоминается эпизод из кинофильма,
название которого запамятовал, да и сам фильм тоже. Так вот, эпизод:
кажется лето. Вечер, лирическая неспешность. Два героя фильма
сумерничают. Один, впечатляясь:
– А тишина-то какая!...
Другой, прислушиваясь:
– Ага! Чегой-то не слыхать.
– Вы, доктор, неугомонный шутник, – Лидия Анатольевна улыбнулась,
но почему-то грустно, – а я ведь вам правду говорю. Правда-правда!
И это не только моё мнение – это мнение всех. Вас даже Евстолия
уважает. А тётя Оля говорит так: «Савельев – не просто хороший
человек, с тем можно просто хорошо поговорить, а с Виктор Николаичем
и пошутить можно, он – чудный человек!».
– Ну-у... Захвалите – испорчусь! Тётя Оля – сама золото. А вы,
я вижу, ещё тот романтик – вон как красиво, без приложения к моей
особе, о тишине высказались. И мне хочется ответно вам тоже хорошее
сказать. Если вы позволите, конечно, высказываться откровенно?
– Позволяю – скажите. Мне, как женщине, будет приятно услышать
о себе хорошее.
– Постараюсь. Потому что приятно делать приятное. А ещё приятней
делать комплименты, хоть я и не великий на это мастер.
– Не возражаю – сделайте мне и комплимент. Только не сделайте
больно, раз уж вы не такой великий на это мастер.
– Суда-а-арыня... Как можно!
– Ну тогда можно. Валяйте!
Не задумываясь о возможном, после этих слов, комизме цитируемого,
Савельев, сделал вдохновенное лицо и простодушно начал:
– «Навозну кучу разгребая...
Голутвина, откинувшись назад густой копной каштановых волос, начала от души хохотать и на смехе еле проговорила:
– Ого... Вот так и комплимент! Ха-ха-ха... Наваляли!...
Опомнившись, Савельев от смущения покраснел, стал смеяться и сказал очень к месту:
– Погодите, это ещё не всё!
После чего Лидия Анатольевна схватилась за живот и стала смеяться, качая головой и постанывая между пароксизмами. Когда они оба отсмеялись, Савельев закончил комплимент:
... Петух нашёл Жемчужное зерно.»
– Так что,«навозну кучу» – это обо мне? – еле выдавила Лидия Анатольевна,
вытирая слёзы.
– Нет, Боже упаси! – поспешил заверить Виктор Николаевич, – это
о больнице и всей обстановке здесь, а о вас – «жемчужное зерно»!
Извините за неудавшийся комплимент, но я же честно признался,
что мастер – невелик и у меня, как у обыкновенного мужика, и комплименты
мужицкие. В духе куртуазных маньеризмов.
– Ничего, мне понравилось,– не лукавя, успокоила его Голутвина,
– не переживайте! Вы оказывается такой смешной и добрый, а добрые
слова я не в отказе слушать.
– Вы потому так говорите, мне кажется, что и вас природа не обделила
ни чувством юмора, ни тактом, не говоря уже обо всём прочем...
– Несущественном?
– Ну уж, конечно! У вас достаточно красоты, чтобы свести с ума
любого...
– Желающего?
– А желающего тем более. Вон глазища-то какие!
– Так и до объяснения в любви недалеко.
Виктор Николаевич от этой нараставшей темы в разговоре ощущал
гул по всему телу, поднимавшийся от ног к голове волнами и потому,
начав говорить, поперхнулся.
– Извините, хотел быстро сказать и вот – чуть не «попеРЕХНУЛСЯ».
– Это от того, что вы, наверное, думаете: «какая она дурочка,
эта Лидка», да? Признавайтесь!
– Не Лидка, а Лидочка, можно я вам лучше в любви признаюсь?
– Можно... Витенька, можно.
– А правда, давайте будем с вами только по имени и на «ты». Я
всё равно старше вас. По-мужски.
– Но вы же всё-таки врач, нехорошо...
– Напротив, очень хорошо. И пусть это будет нашим с вами секретом.
При всех будем на «вы», а сами для себя – «ты». Вы в детстве в
«секретики» играи? Всё правильно, значит вы нормально развивались,
как девочка. Дети любят играть в «секретики»: рассматривать мир
через цветные стёклышки, собирать какие-то палочки, лепестки,
пуговицы, фантики и хранить это всё в коробочке или в ямке, в
укромном месте, раскладывая в ней эти драгоценности таким образом,
чтобы открывая её, всякий раз воображать, как бы они там жили,
в этом мелкотном уюте и известности только самому владельцу.
– А вы?...
– Ты!
– Прости, не привыкла ещё. А ты приметливый!
– Точнее, памятливый. Я своё детство очень хорошо помню и не просто
там – коммунальный коридор, десять семей соседей и хромоногую
почтальоншу тётю Лизу, но я помню своё детство в подробностях
и могу их воспроизвести по дням и по часам.
– Дорогой мой... любимый Витенька, мне кажется – я могу сама,
и не зная, рассказать тебе всю твою жизнь по минутам. Мне кажется
я всю жизнь смотрела на мир твоими глазами.
– Лидочка, я сейчас умру от восторга! И это называется – «я объяснился
в любви»...
– То, что мужчина говорит о любви ещё не говорит о любви. Вы слишком
любите себя, чтобы и нас подобающе любить.
– А у меня сейчас... у меня сейчас о любви к тебе говорит всё!
И даже то, что не имеет обыкновения разговаривать вообще. Вся
душа и тело орут о любви! Я сейчас, наверное, взорвусь от распирающей
меня радости!
Голутвина тихо и счастливо улыбалась, потом приложила палец к
губам:
– Не так громко, а то «секретика» не будет!
– О прекрасном чувстве любви можно кричать и во всеуслышание.
– Только своему самому близкому человеку. Негромко. И на ухо.
– Близкому можно? – Савельев поднялся, обошёл вокруг стола и,
наклонившись к самому уху Лидочки, прошептал,– как я рад, что
ты для меня – близкий человек, которому я могу сказать ЛЮБЛЮ и
который мне говорит тоже:
ЛЮБЛЮ ТЕБЯ!
И они обнялись и поцеловались от всего чувства. Виктор вернулся
на своё место и теперь молча и восхищённо смотрел на сестричку.
Она отвела взгляд к окну.
– Не смотри на меня так, Витенька, у меня сейчас обморок будет...
– Всё бы отдал, только бы не причинять тебе неприятности и боли!
– Возможно ли ей не быть, если всё, что соединяется, разнимается
через боль? А тебе уже пора идти домой.
Путь домой был слишком короток, чтобы могло так быстро угомониться
воображение Виктора Николаевича, а он сам был в том состоянии,
когда хотелось идти, идти и идти по дороге, бегущей в самую глубину
его души, где всё цвело, пело и ликовало, и где даже в этот час
ослепительно сияло незакатное солнце. Пылкое настроение дежурному
доктору жгло пятки и, как реостатом, усиливало свечение в ночи
звёздных архипелагов, ещё вчера горевших над головой вполнакала.
Сон не шёл ему на ум, взбудораженный бурлившим в нём задором...
С треском, будто её выдрали из стены, хлопнула дверь. Савельева
охватило светом, и он отступил за дерево. В жёлтом квадрате проёма
несуразно задвигался чёрный силуэт Ноздрина, который с пьяной
поспешностью добрался и ухватился за перила крыльца, и начал не
рвать, не блевать, а именно рыгать, обдавая ступеньки струями
блевотины. Потом дверь закрылась и стало темно.
Савельев поднял «засорённые землёй очи» вверх: здесь, на этой
грешной тверди, всё казалось испакощенным и мерзким, а там – в
небесах – ярко горели иные миры и сияли, верилось, лучшие жизни.
И свет этот они лили с равной щедростью в каждую душу и даже в
те, которые не чувствовали этого и не понимали, а значит и не
были этого достойны.
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы