«Немного зло и горько о любви»
Отрывки из романа
Продолжение
«Это был адюльтер, деточка»
…Пожилая сиделка ловко надевает старухе черный шерстяной чепец
поверх белого, завязывает шелковые ленты под острым подбородком.
«Все местные обитательницы в унылых платках, эта – в чепце. Где
только раздобыла такой раритет» – думаю я, но не спрашиваю, не
спрашиваю.
Сиделка, спорая и молчаливая, уходит. На открытой террасе остаемся
лишь мы. Cолнечно.
Октябрь. Что я – тридцатилетняя аспирантка делаю в стардоме? Отбываю
добровольную повинность – ходить в богадельню и слушать
рассказы старух. «Богадельня» – это местный дом престарелых,
по-странности уцелевший почти в центре города, недалеко от
метро.
Что до моей «повинности» – она не совсем добровольная. Скорее, это
результат опрометчиво данного обещания, ну да неважно. Я
прихожу пару раз в неделю, выслушиваю кого-то из обитательниц,
держа диктофон включенным. Когда наступает час «Х» и кто-то
из старух, поведавших мне свои «тайны» умирает, я набираю
примерный текст «исповеди» на лэптопе и отсылаю тому, кому
проиграла пари. Он пишет диссертацию на тему «Бла-бла-бла бла-ла
– бла -бла в геронтологическом аспекте бла-бла-бла».
Нынешняя моя визави – Иллария – дивное имечко, кстати, и наряд,
странный до крайности – прибыла сюда в прошлый вторник.
«Всего шестьдесят два года, но выглядит много старше. Хорошая речь,
академическое мышление, едкий ум, усталая душа, терминальная
стадия рака. Осталось месяц-полтора. Ей повезло – у нее
отсутствуют боли» – сообщил главврач этого заведеньица,
деликатный мой поклонник.
«Академическое мышление?» – думаю, – «ну-ну. Ее академия плюс моя
академия – беседа обещает быть занудной»
И вот, слушаю ровную речь этой диковинной Илларии, а диктофон в
кармане слушает и запоминает.
«Вечером загоню всё в лэптоп, не дожидаясь, пока бабулька умрёт,» –
думаю я, – «не хочу дожидаться. Надоело. Пусть этот чертов
«геронтофил» укоряет меня потом, достало всё».
– Расскажу тебе одну историю, деточка, – говорит, между тем,
Иллария, – я знала обоих: и мужчину, и женщину. Это был адюльтер,
детка.
То есть, конечно, это любовь была, – тут она прикладывает руку к
горлу и замолкает на пару секунд.
– Если помнишь, была такая песня:
«Знаешь, это любовь была.
посмотри, ведь это ее дела», – и там дальше в песне такое забавное:
«но, знаешь, хоть Бога к себе призови, разве можно понять что-нибудь в любви?»
– «Бога к себе призови» – это, конечно, хорошо. Вообще Бог в
качестве п р и з ы в н и к а – это свежо, смело, авангардно даже, –
тут она лукаво улыбается.
«Чертова старуха!» – хмыкаю я про себя, следя за индикатором записи
на диктофоне.
– Привести призывника к присяге – и пусть служит верой и правдой, –
продолжает она, – и «чтоб сама золотая рыбка была у меня на
посылках» – вот наш незатейливый народный дискурс.
«о, Боже, «дискурс», – думаю я, – «да мадам жжет просто!»
– Фолк-мольба всех времен и народов – приспособить богов под
что-нибудь эдакое. Прикладное. Полезное, – продолжала Иллария.
Это такое богоискательство – вынудить Его на PR, как нынче говорят,
пусть сотворит чудо. А еще людям нравится быть
имиджмейкерами для него.
Людям всегда нравилось раскрашивать своих божков, деточка.
Возможно, Ему эта связь с человеками виделась как-то иначе, но как
узнать? – иронично изгибает породистую четкую бровь Иллария.
«Апологетика, ага, только немного циничная» – думаю я, и не говорю
ни слова, лишь слушаю и старательно лучу интерес, что греет
рассказчицу получше, чем октябрьское послеполуденное солнце,
получше, чем согрел бы принесенный мной арманьяк из плоской
стально-лаковой фляжки, пускавшей зайчики на вымытый пол
террасы. «Предложить ей глоточек?» – сомневаюсь я, – «не стоит.
Она же на препаратах».
– Так вот о связи, – продолжает Иллария, – об адюльтере. Слово-то
какое, деточка. На звукосмыслы если разложить, то «адью» –
французское «прощай», а «тере» – эстонское «здравствуй».
А сам адюльтер существовал и до вавилонского смешенья языков. И
почти всегда умещался в «здравствуй и прощай». Как, впрочем, и
сама жизнь, не так ли, деточка?
– Век бы не знала, как по-эстонски «Здравствуй», – я немного
раздражена непонятно почему, – они что, жили в Эстонии?
– Нет, детка, они не жили в Эстонии, и я бы тоже не знала, как
по-эстонски «Здравствуй», если бы не любила читать Довлатова, был
такой писатель, знаешь?
– Брутальный мачо и алкоголик? – я всё еще ощущаю тупое раздражение.
– Это всё неважно, детка. Он замечательный писатель, он жил, любил,
страдал, оставил нам книги, а остальное – не наше дело.
Так вот, возвращаясь к нашей истории... Как же начиналось всё у них?
Дай Бог памяти…
Слова! Ну конечно, что же еще может так приковать женщину!
Слова мужчины сладки, слова действуют как выпитый абсент. И на меня
они действовали именно так. Сколько же мне было лет…
«О», – думаю я, – «о, невольный прокол? История будет личной?»
– Да чего уж там скрывать, деточка, – замечает мой удивленный сполох
Иллария, – теперь-то чего уж…
– Его любовь была, как вода. Как много большой воды в жару. Водопад
гремящий, окутывающий облаком радужной поцелуйной пыли. Вода
озера, подступающая к затылку. Вода из холодного стакана в
горячий сухой рот. И сам он был как его любовь.
«о, да мы поэтичны!» – я нервно ёрничаю про себя, потому что эта
дама чем-то меня цепляет, но виду не подаю. Пусть говорит. Я её
уже почти люблю, если мне еще доступно это клятое чувство
после… Впрочем, неважно.
– Ах, какой он был, девочка! Как длинные узкие пальцы, выписывающие
слова любви по кремовому пергаменту стонущим тонким пером –
вот так был дивно-хорош…
Исключительность – вернее печать ее – вот что дает тебе любовь мужчины, деточка.
У иных это печать на сердце, у иных сургучная на свитке, у иных
метка киноварью, у иных – тает от дождя.
– исключительность – на самом деле – большое бремя, деточка, потому
что тебя словно изымают из числа обычноживущих, и ты все
равно что вне закона.
Ты и королева, неподсудная закону, и одновременно изгой, что вне
защиты закона, и дух всякой вещи враждебен тебе, и самоё
пространство теснит тебя – вот что такое исключительность.
И вот меня – добродетельную женщину и мать – исключает из моей
уютной системы огромное давление чужой любви...
– Как тебе объяснить это давление… Понимаешь, он жил мной. Так
любил, что хотел не просто быть со мной – он хотел б ы т ь м н о
й.
Хотел влиться-вплестись в мою анатомию, в мою душу, думать моими
мыслями и ощущать окружающий мир через меня.
«Знаешь», – говаривал он, – «я так тебя люблю, что впервые в жизни
хотел бы быть женщиной, чтобы иметь возможность родить
ребенка от тебя». То, что я – женщина, а не мужчина, и не могу
дать ему этого ребенка, почему-то не принималось им во
внимание» – улыбается Иллария.
– Мыслимо ли – продолжает она, – слышать такое от сильного мужчины?
И мыслимо ли не поддаться такому чувству, не ответить на
него?
Иллария вздыхает. Я слушаю и молчу, даже не комментирую про себя.
– Знаешь, до меня он все время искал эхо. Он заходил в такие «гроты»
жизни и кричал «люблю» и ждал эха. А потом нашел меня. И с
тех пор я стала всеми гротами, сводами, колодцами, всем, что
может вернуть сказанное, чуть изменив и слегка умножив.
– И мне это было тяжело, деточка. Если бы я жила для него одного, я
бы устроила из себя волшебное зеркало для его любви, и мы
прожили бы одну жизнь на двоих.
– Зеркало? Из себя? – не выдерживаю я.
– Понимаешь ли, деточка, влюбленный мужчина видит в своей женщине
проекцию его собственных ожиданий. Ощущает малейшие совпадения
как чудо и игнорирует массу несовпадений, объясняя себе,
что это, мол, такие помехи при передаче...
И чем неискаженней и полнее «зеркалит» женщина, тем идеальней
партнерство, поверь мне, прожившей с мужем много-много лет.
А еще, деточка, есть волшебные зеркала-женщины. Глядясь в них,
мужчина видит себя чуть лучше, сильнее, умнее, достойнее,
красивее. Такие зеркала с волшебной амальгамой попробуй-ка найди.
но уж если повезет... то ...
Но редко кому есть дело до нас самих, деточка, таких вот
несовершенных, настоящих нас, без флёра и блесток амальгамы, нас,
ничего не отражающих, просто существ в себе, со всякими страхами,
бзиками, нервами, глупостью.
хоть кто-нибудь в мире любит нас со всем дерьмецом внутри? Или все
мы способны лишь зеркалить чужие прекрасные заблуждения и
пускать солнечные зайчики своих ожиданий?
И вот он приходит в мою жизнь, мужчина, которого я гоню прочь, прочь, прочь…
Я проявляю стервозность, нетерпимость, досаду, нервы, язвительность,
насмешливость, гордость…
А он не уходит, он даже не отирает лица от копоти сгоревших в
бессильи моих слов…
«Я не могу оставить тебя, я пробовал много раз, это бесполезно.
Любовь пригонит к тебе снова», – говорит он.
– Но я была замужем, деточка. Уже не первый десяток лет была замужем
к тому времени, дети уже были взрослые, мои мальчики, они
уехали учиться и жили в студенческом городке.
– Достойный человек мой муж. Терпеливый, красивый, добрый.
Терпеливый. Добрый. Красивый. И очень хороший, очень. Любил меня.
Любил истово, упокой Господь его душу.
И я всем ему была обязанной, всем. Как принцесса обязана рыцарю,
избавившему ее от дракона. Рыцарь – всяко лучше дракона, и кому
есть дело до сердца принцессы, что должна следовать за
своим спасителем и любить его, не кого-то другого. Формат
жесткий. Жизнь не укладывается в него никогда.
Много лет назад замечательный храбрый мальчик пришел и отобрал меня
у драконов, терзающих душу, привел в свой дом, и я вышла за
него замуж, ибо таков формат.
Он дал мне детей – моих смелых и умных мальчиков. И я читала книгу
жизни своих мужчин, и не находила в ней себя.
Знаешь почему, деточка? – неожиданно прерывает плавную речь Иллария.
Я вздрогнула от удивления. Ну и вопрос.
– Нннне понимаю о чем Вы, – только и могу выдавить.
– Ну и хорошо, не будем об этом, милая, – легко отрекается от темы
Иллария, и рассказывает дальше:
– Во всей этой lovestory, приключившейся посреди хорошего сердечного
замужества, я была виновата сама.
Должна была понять, что нельзя его подпускать, чтобы ни было – я
сейчас говорю о моем lover, деточка, о том, кто стал моим
тайным возлюбленным, ибо я не терплю слова «любовник».
Нужно было оставить его стоять под балконом на веки вечные – ему так
шло быть «рыцарем печального образа», влюбленным возвышенно
и безнадежно в прекрасную даму…
Я не перебиваю, не уточняю, пусть говорит. Дежурная сестра сказала,
что Илларии дают какие-то препараты, и у нее возможна
речевая расторможенность. Пусть говорит, мне всегда было легче
слушать, чем поддерживать диалог.
– Слаба оказалась я на проверку, чем-то меня очень легко взять.
Ты не поверишь, милая, но он ничего не делал такого, что двигало бы
отношения в сторону адюльтера.
Я сама обустраивала пространство под робко высказанные им желания,
начиная с того момента как он спросил: «можно я когда-нибудь
тебя поцелую? Я больше никогда ничего не попрошу, клянусь!»
«когда-нибудь» – ну что мне было не ответить, что «когда-нибудь» –
возможно», и забыть об этом.
Но случился осенний парк и случился поцелуй. У тебя есть папа,
деточка? – неожиданно спрашивает она.
– Папа? У меня? Ну, в общем, есть. То есть был. Он умер.
– О, я сожалею, прости, что спросила. Но ты помнишь его?
Помню ли я его? Еще бы. Я до сих пор помню запах сигарет и чистого
летнего пота – запах моей детской защищенности.
– Я помню своего папу, а почему Вы спрашиваете?
– Прости деточка, наверное, это глупо…Но, возможно, ты поймешь меня,
если я скажу, что когда молодой сильный мужчина, едва
справляясь с нервным ознобом, приник ко мне ртом, я услышала
запах своего папы, запах сигарет и чистого молодого летнего пота
– ибо я была мала совсем, когда мой отец умер.
«ага, запах сигарет и чистого летнего пота, значит», – почти не
удивляюсь я, – «читаешь мои мысли, престарелая пифия? Ну-ну»
Почему меня не удивляет совпадение?
Мне не хочется думать, я уже слишком погрузилась в историю, и этот
странный lover, желающий сам родить ребеночка от своей
возлюбленной, тревожит меня. Lover, пахнущий как мой отец, и как
отец Илларии, и как все молодые отцы на свете – табаком и
летним молодым потом, стоит незримо на этой террасе и смеется
сладким ртом.
Я – простая девушка, я пошла бы за таким, как коза на веревочке, для
виду строптиво цокая копытцами и топорща вызолоченные
рожки.
– Я думала, девочка, на что похоже слово «Love», – Иллария чутко
ощущает время, когда я вновь готова слушать, – и знаешь, я
придумала себе версию, что Love произошло от «лавины». Лавина –
слепая, сильная вещь. Любовь такая же. И кто выживает в ней,
подобен выжившему в лавине. А Lover – это тот, кто всё
движется, движется в лавине, а исхода не знает...
Его вовлекло в стихию, много сильнейшую его. Lover – заложник Лавины.
Впрочем, тебе наверное интересно что было дальше, – легко переключается Иллария.
– Потом мы встречались в отеле. Ты осуждаешь меня детка?
Я качаю головой, смотрю без улыбки, нет я не осуждаю ее.
Да и кто я, чтобы судить…
– Мне всё казалось, что такая любовь, как его, заслуживает места для
воплощения, потому что жизнь – дым, а любовь вечна.
а потом … а потом я впустила ее в дом. Дом, который не мой, не только мой.
Он – летящий в лавине – пришел, и на лице были написаны его права:
«это я должен быть здесь с тобой» – вот что там было
написано. И ни одна вещь в доме виду не подавала, что этот мужчина,
пахнущий, как мой покойный отец много-много взрослых лет
назад, им чужой. Стены и окна, двери и зеркала принимали его,
ты понимаешь ли о чем я?
«я понимаю, о чем ты», – думаю я, – «ты устала от вины, от
многолетней вины перед всем и каждым, и даже перед вещами», – и молча
киваю.
– Это я очень плохо сделала, – вдруг как-то сильно волнуется
Иллария, чуть пытаясь привстать со своего кресла, – этого нельзя
было делать! Ни при каких условиях!
Но условия – где они, – сникает она, – кто их чувствует...
а любовь – вот она живая, нарождающаяся заново всякий раз,
тыкающаяся щенком доверчиво, как ее не впустить...
Но щенок вырастает и становится волком, а он и не скрывался, это я ошибалась.
и весь мой дом оказывается в заложниках у яростного волка.
яростно любящего волка, да, верно, но боже, как непредсказуемы
волки, как долго болят следы укусов, как страшно воют они на луну
…
– И кто я после этого? – спрашивает меня Иллария, впрочем, не меня – себя.
– Женщина, предавшая свой дом...самка...оборотень...мне было страшно
самой себя, деточка, – продолжает она, и я слышу, слышу
этот ее страх даже теперь.
а волки...разве они думают? приносят любовь как роскошную добычу к
твоим ногам и делай с ней что хочешь…
но я больше не могла так жить, – Иллария словно заставляла себя
говорить, – я решила: пусть волк очеловечится, если хочет.
любовь разноприродных существ невозможна, кто-то должен мутировать в
природу другого.
я больше не могла ощущать себя самкой волка, моя природа отторгала
привитую суть, рана текла гноем и сукровицей, глаза мертвели
и голос гас
и яростно-нежная, неистовая, огромная, древняя любовь волка билась
горячей волной о полумертвую меня, но не возрождала, не
исцеляла...
и тогда волк умер
а когда проснулся – стал человеком.
– А как это проявилось? Что Вы имеете в виду, когда говорите, что он
стал волком?
– Он не захотел довольствоваться тем, что у него было от меня –
встречи урывками, а любовь тел только тогда, когда
обстоятельства благоволят. Он захотел жениться на мне.
«Ты и так моя жена! Моя!» – стонал он.
– Но я была замужем, деточка. О, как неотменимо я была замужем,
никому не понять… Ничто на свете не могло оторвать меня от мужа,
дома и семьи. Ничто.
Это был один живой организм, детка. Один.
Меня, физически отдельной от этого организма, не существовало.
Где-то витала моя душа, да, где-то в запасном мире существовала еще
одна я, принадлежащая моему lover, но взять меня в жены было
решительно невозможно.
И если нужно было выбирать между организмом семьи и счастьем любви,
я бы выбрала семью. Ибо вне ее меня уже не было. Она была
залогом моего бытия на всех остальных уровнях.
– Ты понимаешь о чем я говорю, деточка? – взглядывает на меня Иллария.
– Не очень, – я качаю головой, – то есть, не очень применительно к
себе. То есть я хочу сказать, что если бы я встретила такого
страстного, романтичного любовника, то есть, прости,
мужчину, и он захотел бы на мне жениться, то, вероятно, легко
покинула бы рутинную семейную жизнь. Таких мужчин крайне мало, я
имею в виду искренне таких, а не играющих в красивую любовь.
– Ты права, деточка, таких мужчин мало. И всё же, пусть ты и не
понимаешь, но я – не могла. И знаешь что? Я все время жила в
режиме готовности прекратить связь, обрывала ее резко, едва
брезжил повод, но…
отношения не заканчиваются волевым решением одного. Требуется две
воли, а его воля не скоро еще будет готова.
– Не проходило и часа, чтобы я не начинала остро ощущать его отсутствие рядом.
Знаешь, когда мы даже просто стояли рядом, происходило некое
волнение в окружающем воздухе. Мне так хорошо делалось с ним рядом,
так близко и роднО.
Но, ох, когда он покушался на покой моей семьи, всякий раз я
решалась БОЛЬШЕ НИКОГДА не иметь с ним дела. СОВСЕМ.
……………………
– Когда мы расставались, – Иллария на миг задумалась, –
тоска по нем становилась острее с каждым часом. Тоска по тому миру,
что возникал в пространстве, едва мы оказывались рядом.
Контур его туго повторял два наших тела
идущие-сидящие-лежащие-летящие рядом.
Там, в этом мире, действовали иные законы притяженья, там был иной
состав воздуха, иначе текло время. Там я переставала ощущать
бремя себя и бремя жизни, понимаешь? Его тело становилось
моим космосом, его слова – моей пищей, его мысли – моей
кровью.
– Поэтому мы и не могли расстаться, деточка. Любовь – чуть ли не
единственный стоящий способ жить. Унылую смысловую решетку
жизни лучше всего наполнить любовными трудами, любовными
мучениями и причинением этих мучений, и прояснением болючих
непониманий, и умиранием от ревности, и воскрешением от заверений в
твоей единственности, значимости, любимости...
– Как же Вы…ты смогла не уйти к нему насовсем?
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы