Мягкий мир
Продолжение
2
Потекла лагерная жизнь. По утрам отдаленно и протяжно вторгался в
сон горн. Звучание его напоминало солнечную рябь на свежей
лужице. Сон оседал на дно, а рябь поднималась к небесам, и
Мария, пробудившись в приподнятом настроении, сразу вставала.
После пробудки все спускались во двор, выстраивались в шеренги по
отрядам и занимались физзарядкой. Это было не самым
интересным, и некоторые норовили урвать у сна еще полчаса и спускались
уже к пионерской линейке. Поэтому горнист ходил по палатам
и посылал в уши лежебок короткие, хриплые, упругие сигналы.
В то время как все еще делали вид, что звук горна – это так… шум
дальний и посторонний, конкретно ни к кому не обращенный, Мария
успевала умыться и почистить зубы вкусным порошком с
привкусом апельсина – она специально уговорила мать купить ей
круглую коробочку с порошком, это было интересней, чем тюбик с
пастой. После физкультуры умывальную комнату брала штурмом
разновозрастная толпа с зубными щетками. Но, ворвавшись в
комнату, некоторые особи в юбках тут же с визгом выскакивали,
обнаружив на полу прыгающих лягушек, которых запускала Мария
еще с вечера.
Проведя раз-другой расческой по волнистым, до плеч, волосам, в
которых никогда не водилось бантов и заколок, Мария охотно шла на
физзарядку. Ей нравилось, когда люди в спортивных костюмах
выстраивались в одинаковые ряды и словно переставали
делиться на мальчиков и девочек, сильных и слабых. Ей смутно
казалось: здесь, на спортивной площадке, все становятся равны и
нет больше крикливых платьев и кривляющихся голосов. И не то,
чтобы она не любила в людях разность – наоборот, люди в
разной одежде раздражали ее своей одинаковостью. Здесь же тишина
и торжественность, сдержанность в движениях представлялись
ей формой для души. Имея такую форму внутри, можно было
надеть любое платье – и это не будет крикливым, не будет пустым.
Но особенно любила Мария пионерскую линейку. Выбравшись, словно из
куколок, из спортивных костюмов, шумно умывшись и весело
начистившись, вся лагерная детвора вместе с воспитателями
собиралась во дворе и густо гудела. Марии нравилось быть в толпе,
ходить в ней, смотреть и слушать. Где-то играли в «резинки»,
где-то в «классики». Затесавшись к старшеклассникам, она
порой напарывалась взглядом на парочки, которые, не глядя друг
на друга, зачем-то соединяли пальцы рук. Все это длилось
какое-то мгновение, и пальцы пугливо отстранялись или
отскакивали друг от друга, как от удара молнии. Мария не любила
женихов и невест. Она представляла женихов обманщиками, которые
дарят невестам фату и белое платье, заманивают их в красивую
машину, везут в ЗАГС, где берут с них какую-то странную
клятву, а после, заручившись клятвой, заставляют всю жизнь
готовить и стирать.
Но вот горнист оповещал о начале линейки, и Мария протискивалась к своим.
Странные отношения были у нее со своими – она не завела друзей в
отряде, но лица, к которым она незаметно, исподлобья
присматривалась, стали для нее такими особенными, что Мария только и
думала о том, какое это счастье – видеть именно эти лица.
Глядя на них, она словно чувствовала поток теплого ветра в
лицо. И когда все стояли по стойке смирно, и председатель их
отряда – высокая, стройная девочка Катя – торжественно
вышагивала к вьющемуся на флагштоке знамени, чтобы отдать ему честь
и звонко отрапортовать: «Товарищ старший пионервожатый,
отряд «Буревестник» готов к труду и отдыху! Девиз отряда:
«Бороться – искать, найти – не сдаваться!», Мария словно
превращалась в ясный, трепещущий голос на жарком ветру. И голос
гремел в унисон с тремя десятками братских голосов
«Буревестник!.. Бороться – искать!..»
И совсем иначе было в мертвый час, когда стены палаты отделяли от
отряда несколько лиц, и приходилось проживать среди них
мучительную роль посторонней.
Мария так и не сблизилась с девочками из Залайска и даже не
научилась различать всех пятерых по именам. Как нарочно, залайская
компания концентрировала в себе все то, что Мария особенно не
любила в девочках.
Они не любили физкультуры и еще больше не любили пионерской линейки.
То, что отряд назывался «Буревестником», имело для них
какое-то смешное значение. Занимаясь в мертвый час маникюром,
они охотно обсуждали туалеты своих мам, но едва разговор
соскальзывал на что-то пионерское, как пыл в их голосах угасал, и
в них появлялись смешливые нотки. Девочки эти при любом
удобном случае старались снять и заныкать в карман красный
галстук и держали под подушками сережки, ношение которых было
запрещено. Они все время играли, но не в мяч или шашки, а в
какой-то беспрерывный «Дом-дом»
Роли в этой игре всегда распределялись одинаково. Всеми верховодила
высокая и серьезная Лена – с неизменным фиолетовым бантом в
мышиного цвета волосах. Она-то и играла роль мамы. При ней
была дочь Даша – совсем не похожая на нее рыжеволосая девочка
в очках – любопытная и назойливая, которая вечно одинаково
улыбалась полуоткрытым ртом. На самом деле Лена и Даша были
двоюродные сестры, и младшая состояла у старшей на
побегушках. Три другие девочки не то чтобы прямо подчинялись Лене, но
во всем прислушивались к ней и, вяло болтая в русле
заданной той темы, казались Марии старушками с вязальными спицами.
Представляя свою роль среди них, она видела себя такой же
старушкой, а потому… не видела вовсе и, хмуро стиснув зубы,
упорно отмалчивалась, лежа за книгой на своей угловой койке.
В мертвый час никому не спалось. Воспитатели не принуждали их ко
сну, но следили за тишиной и за тем, чтобы никто не ходил без
нужды в коридор. Еще полагалось быть в пижамах, вблизи от
разобранных постелей, и эта близость постели нет-нет, да и
заманивала нырнуть в свою хрустящую, белоснежную свежесть и
забыться если не сном, то мечтательной дремой.
Отложив «Военную тайну» Гайдара, Мария прикрывала глаза и незаметно
оказывалась внутри своего сжавшегося сердца. Там, внутри,
моросил дождь, и видна была блестящая, черная от сырости
лавочка. Над лавочкой склонялась трепещущая на ветру ива –
некоторые ее листья удлинялись из-за висящих на концах каплей.
Серые, пахнущие валокордином капли срывались и исчезали в
черноте цвелой древесины. Мария чувствовала, что это неизвестное
место – самое для нее родное на этой Земле. И непонятно
почему наворачивались слезы. Она понимала, что некогда изгнала
со щемящей душу лавочки под раскидистой ивой кого-то,
кого-то… Ах, вот кого! Ее мать!
Отвернувшись к испещренной надписями стенке, Мария стискивала зубами
кончик пододеяльника, чтобы не разрыдаться. Дрема в мертвый
час навевала ей образы пустого мира – мира без матери.
Всякий раз разные, образы эти смутно намекали на то, что мать
мучается без нее и, измучавшись, тихо уходит туда, где у
привычного мира появляется новая грань – какое-то серое небо,
потом черное небо и в него летит капсула с запечатанной в ней
Марией, словно Мария астронавт… и она знает, что никогда
больше не вернется на Землю.
Передернувшись, как от удара током, Мария хваталась за книгу, но
короткая жизнь маленького Альки с его военной тайной обрывалась
в конце одинокой могилой, проходя мимо которой отдавали
честь пионеры. Проплывали корабли, пролетали самолеты. И все
отдавали честь. А Альки уже не было. Его место на Земле было
пусто…
И, отбросив читанную-перечитанную книгу, Мария укрывалась с головой
одеялом, и в душной темноте постели слезы беззвучно катились
по ее лицу, как капли дождя по стеклу. Мария так и
чувствовала: она – стекло. А белое белье постели – не то пеленки, не
то струи жуткого запредельного света, белого, с
фосфорическим оттенком. Вся постель – это капсула.
Как нарочно, за стенкой, в соседней палате, затягивали хором
жалостливую песню. Странно, что никто из дежуривших в коридорах
воспитателей не обрывал эту надсадную детскую тоскливость.
Видимо, взрослые негласно решили: тихому часу – тихая песня. И
песня словно пробивалась робким пламенем из тлеющей
головешки, а кругом головешки кипел дождь, колошматя головешку по
голове. Но голосок просачивался сквозь воду и, дальний,
водянистый, звал на помощь тех, кто на суше. И вдруг со всех концов
к нему прибивались такие же водянистые голоса и, по-щенячьи
сбившись, начинали мерцать болотными огоньками. От огоньков
становилось светлей и все погружалось в откипевший,
моросящий дождь.
Таких песен в репертуаре соседней палаты было три. Первая
повествовала о жизни несчастного-разнесчастного вора, который отбывает
срок на Колыме и то и дело кланяется в письмах горемычным
детушкам, обещая по возвращении обласкать их сторицей. Вторая
песня называлась «Пропала собака» – героем ее был
безутешный малыш, преданно ищущий пропавшего друга. А третья была о
маме. И в ней повествовалось о том, как пришел однажды сын
домой, а мамы больше нет. Мама лежит со свечкой в сложенных на
груди руках, а по лицу ее разлита восковая бледность.
Вслед за этой, обычно, последней по счету песней, со стороны террасы
их палате прокрадывалась гостья – приоткрыв стеклянную
дверь, она широко размахивалась и вылетевший из ее ладони
громадный помидор распластывался вдребезги жар-птицей на
чьей-нибудь тумбочке. Взметнувшись, девочки возмущенно кидались в
дверной проем, но нахалка уже запиралась в соседней палате.
Девочки во главе с Леной колотили кулаками в запертую
стеклянную дверь, строили рожи и обзывались. Из-за двери неслись
смешки и ответные оскорбления.
Мария не участвовала в потасовках, может быть, потому, что помидор
никогда не долетал до ее угловой койки. Но обычно она бралась
за тряпку и, пока девочки ломали копья, стирала жар-птицу с
тумбочки. Мария не понимала, как могла возникнуть такая
мальчишеская вражда между девочками на лишь основании, что одни
девочки были из Залайска, а другие – за стеной – из
Макеевки, что у одних отряд назывался «Буревестником, а у других –
«Соколом».
Вернувшись в палату с безуспешного штурма, девочки из Залайска долго
выругивались и принимались за детальную разработку плана
мести. Пункты были один похлеще другого: пробраться к
макеевским, когда уйдут в столовую, и надушить мочой подушки. Или
обернуть в тряпку дохлую крысу, приладить сверху записку
«Небольшой сюрприз» и сунуть под одеяло первой вредине Надьке.
Или вот что: выследить эту Надьку во дворе, когда нету своих,
окружить и попинать хорошенько ногами. Надо только
пронюхать, какие у Надьки планы на вечер, чтобы рассчитать, где ее
караулить.
Кровожадный совет обычно прерывался легким шумом со стороны террасы,
смешками, звуками короткой возни и резким, подчеркнутым
хлопкам двери. После чего в палату нехотя проскальзывала
белокурая курносая девочка – та самая, которая запомнилась Марии
еще в автобусе своим внешне спокойным, изучающим взглядом.
Сделав несколько шагов, она в нерешительности замирала и,
необыкновенно высокая, молча погружала куда-то вбок свои
спокойные, прозрачные сине-голубые глаза, хотя вид у нее был
взъерошенный, а на щеках проступала краска.
– Светка! – строго вскрикивала Даша и, оглянувшись на сидящую со
сжатыми губами Лену, подступала к вошедшей девочке, как Моська
к Слону. – Они опять тебя мучили, да? У-У! Уроды! Но ты
смотри у нас – ты терпи! Ты же наш разведчик! А может… Кто тебя
знает. Может, ты уже их разведчик… А ну признавайся – ты
теперь чья?
И протянув руки, словно к лампочке над головой, Даша хватала Свету
за грудки и принималась со свирепым видом выкручивать
кулачки.
Немного попятившись, Света продолжала молчать и даже не пыталась
защищаться. Только пятна на ее щеках проступали все резче.
Чтобы не видеть ее неловкости, Мария сердито бралась за книжку.
Как-то само собой получалось, что из всей неприглядной
залайской компании более всего неприятна была ей эта мощная по
фигуре, но такая беспомощная, безответная девочка. И хотя
Мария догадывалась, что Света оказалась заложницей в зловещей
макеевской палате не только потому, что была отрезанным ломтем
у своих, но и потому, что это она, Мария, расторопно заняла
у залайцев предначертанную той шестую койку, догадка не
прибавляла ей снисходительности. Будь Мария на месте Светы, она
одним только взглядом раскидала по местам всех этих
зарвавшихся девчонок. Поэтому безответность высокой, физически
сильной девочки вызывала у нее чуть ли не физическое чувство
отторжения. Кроме того, была в этой Свете какая-то
развращающая, невыносимая непривлекательность. Нос вздернут, как у
Буратино, кожа лица и рук молочно-бела и сквозь нее просвечивают
венки, необычайно-белые волосы, по-рыбьи прозрачные глаза…
Сталкиваясь взглядом с этой прозрачностью, Мария всегда
отводила глаза и проходила мимо, словно и не было вовсе Светы,
словно Света была прозрачной.
Пока низкорослая Даша, вцепившись в Свету, висела у той на груди,
Лена восседала верхом на спинке кровати и что-то хмуро
обдумывала. Четверо остальных как ни в чем не бывало оживленно
обсуждали происшествие.
– Они – сволочи, – тихо произносила Лена, и все вдруг замолкали, а
Даша, перестав закручивать свои непонятные лампочки,
отступала на шаг от своей жертвы, но продолжала при этом строго
смотреть ей в лицо, как бы рекомендуя получше прислушаться к
тому, что будет сейчас сказано. – Расскажи нам, пожалуйста, что
они о нас говорят. Они что-то просили передать? Что?
Руки у Лены были скрещены на груди и глядела она со своего седалища,
словно школьный директор на провинившегося ученика – сверху
и искоса. Голос ее был ровен и подчеркнуто-ласков, как у
человека, который чувствует свою власть.
Наступала пауза. Очень долгая. Так как Света никак не могла
вытолкнуть из себя тех слов, которые насильственно впихнули ей в
копилку памяти с приказом «Передать!», не могла их собрать и,
видимо, не понимала – зачем.
Она бесцветно роняла:
– Ну… всякое говорили. Что вы гады, говорили. Вот.
– Что еще?
– Что суки.
– А еще? Ну-ну, телься!
– Говорили про Лену плохое. Просили передать, чтобы ты, Лена,
уехала. А иначе… грозились, что завернут твою голову в это… не
помню, во что, и перешлют маме. Да, вспомнила: в бандероль
упакуют.
– Фигушки им! Это мы их в бандероль уложим! Что еще? Ну, быстро, быстро!
Что было дальше, Мария обычно не видела. Какая-то сила вынуждала ее
выйти в коридор под предлогом малой нужды. А так как по иной
нужде в мертвый час в коридоре обретаться не полагалось, то
шла она, как и было положено, в сортир, совмещенный с
умывальной комнатой. И там уж, честя про себя свою невезучесть –
ведь надо же было оказаться в такой муторно-скучной
компании! – а еще больше честя не от мира сего, неприятную, попросту
говоря, противную девочку Свету, Мария выхватывала из ведра
прикрытых половой тряпкой лягушек, отловленных не далее как
утром и, широко размахнувшись, выкидывала в окно. Однажды
лягушка улетела, оставив случайно зажатую между ее пальцами
лапку. Мария, не церемонясь, бросила лапку вслед, как кидают
шапку выставленному за дверь непрошеному гостю. Некоторые
квакши грузно шлепались об асфальт. Ничего, сойдет и так!
Вернувшись назад, она уже не заставала Светы. Наговорив ей в
оттопыренные, вечно краснеющие уши список ответных ругательств и
снабдив инструкцией по применению, залайцы уже схватили Свету
под руки, подвели ее к выходу на террасу и со смешками
толкнули. Иди, мол, к своим макеевцам! Мария однажды видела, как
это делается.
Еще Мария видела, как укрепляет авторитет Лена. Была у той привычка
просовывать поутру руку под одеяло сестры Даши и со
строгостью в лице проверять, суха ли простынь. И однажды простынь
оказалась не суха. Лена сдернула одеяло, присмотрелась,
принюхалась. После чего схватила детский утюжок и двинулась к
Даше, которая, истерически рыдая, забилась в угол. Даша не
выносила вида острых предметов и утюгов так же, как большинство
девочек не выносят лягушек и ящериц. Но Лена все равно долго,
неотрывно водила по ней утюгом – нежно, нежно, будто
ласкаясь. Пока остальные, что вмешивались дотоле неслучайно, не
сказали вдруг хором: «Хватит!»
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы