Шанс для империи и современный социогенез
1.
Эти три вещи – империя, социогенез и современность, могут показаться
несопоставимыми. А уж если к ним добавить еще всемирную
паутину, ощущение искусственности возрастает, возникает, как
сказал бы Кант, амфиболия – незаконное расширение рассудка за
границы возможного опыта. И, тем не менее, данная статья
представляет собой попытку оценить имперский шанс именно
сегодня, когда об империи принято говорить в прошедшем времени или
метафорически (например, «империя Голливуд»), а социогенез
с антропогенезом принято локализовывать в самом начале
истории и уж никак не в одном ряду с «сетевыми эффектами».
Однако, если внимательно присмотреться, или, лучше сказать,
прислушаться к глубинным толчкам и смещениям самой сферы
политического, можно зарегистрировать разломы привычных социальных
конфигураций, чреватые распадом устоявшихся типических
общностей (в том числе новоевропейской государственности и
гражданского общества); на освобождаемом, опустошающемся месте уже
возникают любопытные новые синтезы, пока еще химерного
характера – и одновременно востребуются из арсенала социальной
эволюции казалось бы навсегда покинутые жизнью (общественной
жизнью) формы.
Начнем с сетевых эффектов, самых поверхностных и в силу этого
наиболее симптоматичных _ 1. Здесь перед нами целое облако ещё слабо
тематизированных явлений – чего только не приписали
виртуальной реальности, с ней уже успели связать сотни утопий и
антиутопий. В интересующем нас аспекте важны своеобразные зонды,
выдвигаемые из пространства электронных носителей в плотные
слои социальности, прежде всего fanfic и flash mob. Fanfic
представляет собой спонтанное и по большей части анонимное
дописывание культовых блокбастеров, таких как «Властелин
колец», «Звездные войны», «Гарри Поттер» и др. Создается и
постоянно обновляется пучок виртуальных продолжений,
осуществляется внутренняя проработка «исходных» эпизодов, их, так
сказать, расширение в разные стороны, кроме того, не прекращаются
многочисленные любительские исследования – предметов,
изучаемых в Хогвартсе, подробной топографии Средиземья,
грамматических особенностей речей Йоды, – чего только нет…Если судить
по объему сайтов, интенсивность этих исследований не
уступает многим дисциплинарным наукам, впечатляет и
самовозрастающий архив.
В сущности, речь идет о пробном синтезе новых мифологий.
Одновременно, электронные центры мифологической кристаллизации являются
точками сборки, вокруг которых собираются пока еще не
слишком устойчивые социальные общности. Они не имеют
общепризнанного имени, но чаще всего называются «ролевиками» – хотя речь
могла бы уже идти о племенах: ведь в каком-то смысле «люди
Фродо» (или Гермионы) по степени коллективной
самоидентификации не уступают «людям Койота» и прочим тотемным
группировкам, описанным в антропологии _ 2. Пробные инфраструктуры подобно
протуберанцам выбрасываются в Weltlauf, внося искажения в
стационарную среду социальности.
Flash mob, явление неуклонно набирающее обороты, представляет собой
не менее яркий образец ситуативного единства. Современная
«молниеносная толпа» не подчиняется законам Тарда и Лебона,
она не вызревает, подобно гроздьям гнева, внутри рутинной
повседневности _ 3, а вторгается извне, собираясь в непостижимое
единство деятеля. Мотивы «flash mobилизации», как правило,
остаются трансцендентными по отношению к естественному ходу
вещей, что производит сильнейшее обессмысливающее воздействие
на традиционный конфликт мотивов и подчиненное ему социальное
пространство. Наряду с прочими сетевыми эффектами flash mob
выступает как фактор размывания традиционной разметки
социального поля, и, одновременно, как симптом того, что живая
жизнь покидает мертвые, ороговевшие формы государственности. В
теоретическом плане совокупность сетевых эффектов
способствует релятивизации проблематики социальной философии: наряду
с другими внутренними противоречиями современности,
пронизывающими сферу политического, эффект всемирной паутины
подталкивает к пересмотру аксиом поступательного развития и
прогресса.
2.
В политической риторике существует множество слов, которые от
частого употребления обессмыслились и, по сути дела, превратились
в заклинания. «Права человека», верность демократическому
выбору», «парламентаризм», «гражданское общество» – эти и
многие другие термины давно уже стали простыми этикетками,
которые можно наклеить практически на любой товар.
Среди прочих поминаемых всуе понятий, значится и общественный
договор – со времен Гоббса и Руссо он является важнейшей
категорией политической философии. Он и сейчас продолжает быть, по
крайней мере, продолжает считаться теоретической опорой
современных демократий. Именно потому вполне уместно было бы
произвести ревизию этого базисного понятия – учитывая, что
представления о нём крайне поверхностны даже у тех, кто, казалось
бы, призван быть гарантом общественного договора: у
президентов, премьер-министров, у привыкших к парламентским речам
законодателей..
Прежде всего, следует стряхнуть наваждение видимости, продуцируемой
в идеологических целях. Итак – общественный договор
заключается отнюдь не в момент парламентских или президентских
выборов – во время выборов он всего лишь проверяется и
возобновляется и сама электоральная процедура является одной из статей
договора. В целом, общественный договор, или, как иногда
говорят, социальный контракт, представляет собой особого рода
трансцендентальный (или, говоря словами Маркса
«чувственно-сверхчувственный») документ, учреждающий государство, и
первый его пункт касается отнюдь не соглашения о тех или иных
свободах личности. Согласно Томасу Гоббсу и большинству
французских просветителей, учреждение государства начинается с
введения монополии на насильственное причинение смерти (суть
дела лаконично выразил Прудон, заметив, что «государство есть
монополия на убийство» _ 4). Государственность начинается с
того, что люди не могут лишать друг друга жизни законным
образом, это может делать только суверен. Соответственно, санкция
суверена на лишение жизни кого-либо, принятая к исполнению,
рассматривается как подвиг, воинский долг или справедливое
возмездие – в зависимости от обстоятельств. Напротив, лишение
жизни другого без санкции суверена трактуется как убийство –
тягчайшее преступление, которое, безусловно, подрывает
основы государства, поскольку нарушает его первичную и самую
важную монополию.
Эта монополия и составляет первый пункт типового общественного
договора. Неисполнение требований первого пункта лишает смысла
все прочие взаимные обязательства, входящие в контракт и
свидетельствует о том, что суверенная государственность
отсутствует (как, например, в архаическом обществе, где справедливая
месть никем не монополизирована) или находится в глубоком
социальном обмороке. Такое бывает во времена гражданских войн,
а также в периоды глубокого кризиса государственности,
вызванного многолетним взаимным неисполнением статей договора.
Постперестроечная эпоха в России – один из последних ярких
примеров денонсирования социального контракта без заключения
нового договора. По инерции продолжали существовать
государственные институты – декларировались намерения собирать
налоги, шли призывы в армию (которой фактически командовал Комитет
солдатских матерей), милиция вроде бы носила форму…Но эти
формальности применялись, мягко говоря, избирательно. В 90е
годы братва, по существу, лишила «суверена» монополии на
убийство, сделав свои, проводимые «по понятиям» разборки, формой
законного возмездия. Остается лишь удивляться, как удалось
обойтись без гражданской войны, без «войны всех против
всех», которую Гоббс в таких случаях считал неизбежной. Скорее
всего, выручила предельная усталость «высоких договаривающихся
сторон».
Так или иначе, субъекты потенциального общественного договора пришли
в себя практически одновременно с приходом к власти Путина.
Именно сейчас идет «переучреждение государства» и поэтому
так важно прояснить суть вопроса.
На первый взгляд может даже показаться, что огромная государственная
машина может прекрасно обходиться без учредителей – она
следует собственной суровой логике, сокрушая всех, кто пытается
встать на её пути… Но по своему происхождению могучие
инфраструктуры в каком-то смысле суть всего лишь сгустившиеся
страхи и коллективные привычки. С государством дело обстоит так
же, как с любовью, которая, по мнению Сартра, есть
«ежедневно возобновляемый выбор друг друга». Вот и государство есть
устойчивое, повторяющееся поведение, побочный продукт нашей
коллективной воли. Если подданные однажды не возобновят свой
выбор, «сговорятся» вести себя так, как будто государства
не существует, – оно и прекратит свое существование, –
развоплотится. Беловежский сговор здесь даже не самый яркий
пример, поскольку в тот момент прежняя государственность была уже
мертва, а расчленять труп можно и не руководствуясь
анатомией живого организма. Таким образом, государство это не сумма
инфраструктур, не полномочия карательных органов и не
величина золотого запаса, а некое духовное деяние, требующее
соприсутствия граждан и возобновления их усилий. В соответствии с
определением Гегеля «государство есть действительность
нравственной идеи, нравственный дух как очевидная, самой себе
ясная субстанциональная воля» _ 5
Гегелевское определение не противоречит идее государства как
предмета соглашения – ведь соглашению и даже сердечному согласию
отнюдь не всегда предшествует тщательное взвешивание резонов.
Кроме того, результирующая общего согласия в ряде случаев
может складываться из суммы индивидуальных разногласий.
Скажем, возмущенный гражданин вправе заявить: «Если вы
утверждаете, что государство это коллективный договор, имейте в виду,
что лично я так не договаривался…». В некоторые периоды
российской истории так могли сказать девять из десяти граждан –
они жили (и сейчас живут) в полной уверенности, что их просто
забыли спросить. Между тем, как отмечал еще Бертран Рассел,
если суммировать отдельные противоречивые мнения по всем
вопросам, относящимся к компетенции государства и взять
среднее статистическое, мы и получим примерно то, что есть, – ту
участь, которую заслуживаем и выбираем. Например, «консенсус»
между нежеланием платить налоги и желанием получать
социальные выплаты. Большинство пенсионеров традиционно тяготеют к
социалистическому выбору (в европейском смысле этого слова)
а активное, трудоспособное население, напротив, к
либерально-рыночной модели. Отслужившие в армии уверены, что эту школу
жизни не помешало бы пройти каждому; призывники и
солдатские матери уверены в обратном. Кроме того, каждая отдельная
единица гражданского общества, – сословие, корпорация и даже
компактная группа, норовит внести в договор свой особенный
пункт. Но главное даже не это. Главное – не перечень
согласований, а характер соглашения.
Сама природа государственности может быть совершенно различной,
несмотря на внешнее сходство аксессуаров и публичных процедур –
именно это обстоятельство чаще всего и упускается из виду.
Одно дело выборы в Великобритании с предшествующей им
предвыборной кампанией, и совсем другое в Туркмении или, допусти, в
Азербайджане. Внешнее сходство, конечно, есть: люди заходят
в кабинки и опускают в урны кусочек бумаги. Но это сходство
того же порядка, что и сходство между настоящим телефоном и
подарком старика Хоттабыча, сделанным из чистого куска
золота. То есть, электоральные игры и другие атрибуты
демократической государственности сегодня используются для оформления
политических витрин по всему миру, но очень часто речь идет
о простых муляжах; их наличие ещё ничего не говорит о
действительной природе государственности.
В биологии подобное явление называется конвергенцией – сближение
внешних форм, в том числе и поведенческих, при сохраняющемся
глубоком различии генотипов, текстов генетической записи _ 6.
Сегодня мы просто констатируем, что англо-саксонский тип
государственности (собственно, правовое государство) доминирует со
всеми вытекающими отсюда последствиями. Поэтому социальные
организмы, имеющие совершенно другой генетический код,
имитируют его внешние формы, чтобы не лишиться бонусов (например,
экономической помощи или признания со стороны мирового
сообщества) или даже самого права существования.
Из сказанного вовсе не следует, что доминирующее сегодня (все еще
доминирующее) правовое государство является венцом творения,
пусть даже рукотворного творения, отсюда следует только, что
именно этот тип социальной организации преобладает. Можно
отметить, что за последние несколько столетий правовое
государство лучше прочих социальных организмов справлялось с
вызовами времени, успешнее адаптировалось к исторической
реальности, в каком-то смысле им же и созданной. Но в истории нет
ничего вечного, историческая среда вообще меняется несравненно
быстрее, чем природная среда. Попробуем рассмотреть в
сравнительном аспекте иной тип соглашения, внешне похожий на
правовое государство, но опирающийся на другие предпосылки.
Свое самое яркое воплощение этот тип нашел в греческом полисе.
Соглашение, сохраняющее единство полиса, являет собой пример
договора по умолчанию, но взаимопонимание учредителей
государства от этого нисколько не страдает. Чтобы понять принципы
регулирования полисной государственности, уместно обратиться к
этимологии самого слова соглашение, «согласование». Перед
нами открывается далеко идущая музыкальная метафора, общая,
кстати, и для русского, и для греческого языка. В обоих языках
можно говорить и о музыкальном строе и о государственном
строе, используя один и тот же термин «строй». Без понимания
этого обстоятельства остается неясным смысл политических
трудов Аристотеля, рассматривавшего государство как «некое
общение», как «согласованную речь» _ 7. Традиция такого понимания
сохранялась всегда, она характерна и для Гегеля и для
большинства русских философов серебряного века – несмотря на
стремительное триумфальное шествие другого типового договора,
возросшего на англо-саксонской почве, и быстро оттеснившего на
периферию цивилизации договоры по умолчанию.
Теоретические основы такого договора заложены Томасом Гоббсом в его
произведении «Левиафан» и доведены до совершенства
Иммануилом Кантом; с тех пор уточнялись в основном технические
моменты. Не вдаваясь в подробности, остановимся на важнейших
особенностях договора, конституирующего правовое государство.
Начнем с того, что государство, уподоблявшееся правильно
настроенной лире (Платон, Аристотель) или устойчивому единству
знающего себя духа (Гегель), сравнивается теперь с монстром, с
библейским чудовищем Левиафаном. Этот монстр не появляется
из подземелья, не всплывает из глубины океанских вод, он
порождается путем делегирования, то есть благодаря проекции
коллективных страхов и надежд в одну точку – в точку суверена.
Добровольная материализация кошмара призвана избежать еще
большего кошмара – войны всех против всех. Отсюда важный вывод:
государство возникает путем минимизации зла, оставаясь
наименьшим из всех зол, неизбежных в случае совместного бытия
индивидов. Мощная христианская традиция от Августина до Жана
Кальвина подтверждает эту точку зрения: связанность узами
государства есть наиболее приемлемый способ сосуществования
людей в состоянии грехопадения. Спасение возможно лишь в Граде
Божьем, а в граде кесаревом – только смирение.
Соответственно, усматривать в земном государственном устроении «благо
само по себе» есть непростительная иллюзия, чреватая
возмездием. Вторичное идеологическое оформление заключенного
социального контракта может быть достаточно привлекательным (об этом
заботятся специалисты по словам), но суть дела не меняется,
речь идет о защитных мерах, направленных против самой
человеческой природы.
Отказ от кровной мести, общий для всех соглашений, дополняется
подробным перечнем прочих уступок, именно полнота и
неукоснительное соблюдение «пунктов» характеризуют правовое государство.
Даже введение чрезвычайного режима государственности, тоже
предусматриваемое контрактом, регламентируется в отношении
степени, сроков и других деталей, выражающий крайнее недоверие
к «священной мобилизации». Если внимательно присмотреться к
общественным договорам этого типа, создается впечатление,
что перед нами грандиозное произведение бухучета – и тут нет
ничего удивительного. Если уж протестантская формула веры
включает в себя «бухгалтерские разборки с Господом Богом»
(тщательное планирование повседневных богоугодных дел,
регистрация грехов, учет покаяний и т. д.) _ 8, то отношения с
собственным государством тем более таковы. Требования прозрачности,
предъявляемые к экономическим операциям и политическим
процедурам, в сущности, одни и те же, а выборы представительных
органов власти выглядят сегодня как регулярный аудит
крупнейшей фирмы под названием «государство».
Итак, делегирование полномочий есть единственный законный источник
существования суверена. Попытки суверена прибрать к рукам
дополнительные полномочия (то, о чем не договаривались),
следует безжалостно пресекать – на это и направлена культивируемая
бдительность граждан, доведенная англо-саксонской
цивилизацией до уровня социального инстинкта. Неотчуждаемые права
личности определяются негативным образом как то, что не было
делегировано в процессе согласования контракта – в современной
политической риторике они получили широкую известность как
права человека.
Благодаря неустанным усилиям рекламных агентов восторжествовавшей
модели государственности, права человека объявлены чем-то
самоочевидным, универсальной ценностью, которую следует беречь
как зеницу ока. Но с позиций других цивилизаций, с точки
зрения социумов, чьё бытие не подчиняется бухучету, вопрос с
правами человека представляется не столь однозначным. Для
жителей Тибета, Мьянмы, или, скажем Киргизии, список
неотчуждаемых прав, предъявленных к безоговорочному одобрению, выглядит
несколько экстравагантно. Слегка огрубляя ситуацию (в
подражание Оруэллу), можно представить себе, что всем обитателям
леса раздали всеобщую декларацию прав животных. И вот,
обрадованный фазан (или еж) открывает долгожданную декларацию и
читает:
1. Каждое животное имеет право помахивать своим рыжим хвостом, когда
ему/ей вздумается.
2. Никто не вправе помешать животному утащить курочку из ближайшего
курятника, – и далее по списку.
Фазан, пожалуй, может сделать вывод, что права некоторых животных
действительно отражены в полной мере, но вот эпитет «всеобщая»
в применении к подобной декларации вызовет у него некоторые
сомнения. Однако авторы декларации вряд ли примут во
внимание его робкие возражения, по их мнению, только отсталое
животное может противиться подписанию столь прекрасно
составленной декларации. И по отношению к отсталым, дремучим животным,
цивилизованный лес вправе вводить санкции – ради их же
собственного блага.
Что ж, можно сказать, что и во всеобщей декларации прав человека
явственно видны и англо-саксонский рыжий хвост и протестантские
повадки. Но это, само по себе, ещё не повод отвергать с
порога дельное предложение; в конце концов, многие важнейшие
завоевания человечества представляют собой так называемые
разовые инвенции – речь идёт о вещах где-то однажды изобретенных
и затем заимствованных соседями с искренней благодарностью.
Так однажды в Междуречье было изобретено колесо, и его по
достоинству оценил весь мир. Цивилизации же, которым оно
оказалось недоступно (инкам и майя, например), несомненно,
проиграли. Подобной однократной инвенцией является и финикийский
буквенный алфавит, и греческая полисная демократия (ничего
общего не имеющая с англо-саксонской моделью) и римское
право. Почему бы не поставить в этот ряд и концепцию будничного
социального контракта, в каком-то смысле выстраданную
Европой?
Мешает это сделать наличие исторических альтернатив и опыт последних
десятилетий, оказавшийся, в каком-то смысле, роковым для
государственности «бухгалтерского» типа. Но не будем спешить и
попробуем вкратце рассмотреть сильные и слабые стороны так
называемого правового государства. Согласно замыслу, суверен
реализует свои, все же отнюдь не малые права под бдительным
присмотром всех договаривающихся сторон. В идеале присмотр
должен позволить держать чудовище (Левиафана) на цепи и
спускать его только по команде «фас!» – например, когда сорвался
с цепи соседский левиафан. В остальное время монстру
подобает грызть кость и вилять хвостом перед публицистами
гражданского общества, поборниками прав человека. А еще лучше сидеть
в будке и не высовываться – уж больно неприглядно на вид
это порождение человеческой греховности.
В действительности суверен, даже самый цивилизованный, был, как
правило, далек от такой покладистости. Лишь в самое последнее
время укротители Левиафана преуспели в дрессировке, в
результате чего правовое государство достигло своей высшей и
последней стадии – стадии служебного государства. Однако наиболее
последовательно идеологию служебного государства обосновал
Кант _ 9. В двух словах, его позиция сводилась к следующему.
Учреждая государство, необходимо всеми силами избегать
трансцендентального энтузиазма, то есть специфического волнения,
чувственной вовлеченности в державную поступь. Перечень
вручаемых суверену полномочий ничем не должен отличаться от перечня
услуг цирюльника. Скажем, суверен в праве применять
карательные меры в пределах разумного (в пределах договора), ему не
возбраняется внушать уважение и даже страх в виде крайней
меры. Но требовать воодушевления от подписавших контракт
подданных, добиваться публичного выражения благодарности,
государство абсолютно не вправе. Оптимальным способом
взаимоотношения между сувереном и подданными, согласно Канту является
лояльность, всегда находящаяся в определенных рамках. Что
происходит в случае выхода за рамки простой лояльности описывал
Даниил Андреев, мыслитель совсем другого плана. Лучшие
страницы «Розы Мира» посвящены тому, как уицраор, инфернальный
демон государственности (тот же Левиафан), жадно поглощает
выбросы «верноподданнических эмоций, так называемого «гавваха»,
и, чем больше гавваха ему перепадает, тем сильнее становится
чудовище, тем проще ему манипулировать своими
человекоорудиями… В то же время народ, неспособный «откормить» своего
уицраора обречён на порабощение и даже на гибель, поскольку так
уж устроен этот суровый мир. По мнению Даниила Андреева,
уицраор России, Жругр всегда был одним из самых могучих и
грозных, регулярно получая отборный великодержавный гаввах… .
Подобный способ мышления был, конечно, чужд Иммануилу Канту, – тем
более показательна схожесть опасений. Немецкий философ
неизменно указывал, что повышенный эмоциональный фон противоречит
требованиям чистого практического разума вообще, и в
особенности опасен, если речь идёт о передаче (делегировании)
полномочий суверену. Беспокойство Канта вполне объяснимо. Дело в
том, что всякий перенос, отчуждение своей суверенности в
некую избранную «точку», почти неизбежно сопровождается
взволнованностью. Таков, например, перенос, осуществляемый
болельщиками на стадионе, когда происходит массовая идентификация
болельщиков с командой. Психоаналитический перенос тоже
порождает мягко говоря повышенный эмоциональный фон. И уж конечно
имперское самочувствие, когда совершается не просто
отчуждение полноты самости, но именно само-отверженность, слияние
своей партикулярной воли с всеобщей волей суверена. Но принцип
делегирования, на котором так настаивают и Гоббс и Кант
должен быть операцией совершенно другого рода: чем-то вроде
торговой сделки или договора о страховании жизни, сделкой,
которую мы совершаем трезво и буднично. Уже в ХХ веке благодаря
Расселу и Попперу вошло в моду сравнение государства с
наёмником, которого нанимают для исполнения определенных функций
и ждут от него профессиональной работы, не более того. В
конце концов служебное государство воплотило воочию все
пожелания Канта.
Удобства такого государства несомненны: служебное государство больше
всего похоже на привычную, разношенную обувь, которая
впору, не жмёт и вообще как бы не напоминает о своем присутствии.
В результате свободные индивиды получают максимум
возможностей для реализации своих частных интересов, в том числе и
тех, которые принято называть хобби. Пожалуй, такой
характерный документ ХХ столетия как книга рекордов Гиннеса можно
рассматривать в качестве приложения к договору о служебном
государстве: эти рекорды в каком-то смысле свидетельствуют об
избытке нерастраченного энтузиазма.
Однако далеко не все склонны считать что книга Гиннеса вмещает в
себя действительные взлёты человеческого духа. А главное –
ничто не вечно под луной. Победоносное шествие правового
государства как формы социальной организации определялось двумя
вещами: законопослушностью бюргеров и устойчивостью
гражданского общества, которая в свою очередь опиралось на доблесть
граждан. Но уже во второй половине ХХ века гражданское общество
потеряло свою устойчивость и самодостаточность, сменившись
общностью первых встречных.. А законопослушные бюргеры
утрачивают и уже частично утратили электоральное большинство,
уступив эту роль пришельцам-контрколонизаторам, которые и не
собирались «ставить подпись» под социальным контрактом,
основанном на чуждых для них принципах. Новые конкистадоры Европы
связаны собственным соглашением, важнейшие пункты которого
они постепенно доводят до сведения аборигенов. Сегодня нормы
шариата в таких странах как Франция, Бельгия или Голландия
не менее значимы, чем принципы традиционного либерализма, и
ясно, что это только начало _ 10.
3.
Обращаясь теперь к России, мы видим, что она находится на распутье.
Традиция государственности, насчитывающая более тысячи лет,
достаточно противоречива. Самые славные периоды российской
истории (не обязательно самые комфортные для граждан) связаны
с реализацией имперского начала, которое неизменно
демонстрировало свою удивительную жизнеспособность: империя
многократно восстанавливалась после чудовищных катаклизмов. При
этом, хотя с правами человека и прочими «рыжехвостыми
легитимностями» дело обстояло неважно, разнообразие проявлений
социальной жизни обеспечивалось вполне, – не хуже чем в соседней,
далеко не столь устойчивой Австро-Венгрии. Но начиная с XIX
века, то есть с появления на исторической арене
интеллигенции, договор по умолчанию прекращает свое существование,
возникает стремление обговорить статьи нового договора, учредить
свое собственное правовое государство, модное и перспективное
детище европейского Просвещения.
Однако попытки привить «последние разработки государственности» к
российской действительности выглядели достаточно странно –
даже в те исторические периоды, когда по этому поводу имелось
согласие «верхов и низов». Здоровая бюргерская основа никак
не желала приживаться в просвещенной России, реформы,
направленные на то, чтобы наладить «бухучет и аудит» в отношениях
между государством и обществом, неизменно проваливались. Как
ни старался Николай I воспитать добросовестных чиновников,
компетентно выполняющих свою рутинную работу, как ни мечтал
граф Витте чтобы государственный бюджет стал предметом
всеобщего интереса, всё было тщетным. Не только славянофилы и
«литераторы», но и так называемые «либералы» ставили яркость
обличений и вообще эффекты красноречия гораздо выше финансовой
политики и прочих «акцизов». Ничего удивительного, ведь все
они принадлежали к русской интеллигенции. Собственно говоря,
ни один государь или правитель послепетровской России по
существу и не желал вникать в вопросы «регламента» и
технического обеспечения социального контракта, предпочитая
взваливать все это занудство на очередного «ученого немца».
Последние три столетия только подтвердили истину, которая бала
известна уже Екатерине (и высказана в её переписке с
философом-просветителем Дени Дидро): типовой общественный договор
бухгалтерского толка органически чужд России. Любопытно, что
другие важнейшие достижения европейской цивилизации очень даже
неплохо прижились в российских условиях. Вспомним, например,
«потешные войска» Петра I, любившего играть в солдатиков. В
рекордные сроки они стали боеспособной армией, органично
встроенной в тело империи. А наука? Ведь и её Петр учредил тем
же потешным способом,, выписав из Германии и Голландии три
десятка «учёных немцев» – европейская учёность дала на русской
почве добрые всходы. Рано или поздно пришлись ко двору и
прочие диковинки – газеты, «ассамблеи», балет…И только процесс
делегирования полномочий по принципу скупого рыцаря не
увенчался успехом. Государство никак не желало принимать вид
удобной разношенной обуви, народ неизменно противился такому
преобразованию, отказывался видеть и узнавать в служебном
исполнительном аппарате своё государство.
Что ж, в истории всё когда-то бывает впервые, и сегодня социальный
контракт бухгалтерского типа, в принципе, возможен. Но
возможен он, как принято выражаться, только в пределах Садового
кольца, где на сегодняшний день, безусловно, сформировался
анклав гражданского общества, готовый и даже желающий жить в
соответствии с принципами, принятыми «в лучших домах Лондона и
Копенгагена». Однако, вне всяких сомнений, легитимация
служебного государства не будет принята остальной Россией,
способной существовать лишь в рамках органичной для неё имперской
государственности – что вовсе не означает непременного
тоталитаризма или неизбежной деспотии.
Чудовищные усилия, необходимые для приведения всей страны к общему
рыжехвостому знаменателю тем более нелепы, что на сегодняшний
день этот тип государственности уже обветшал, изжил себя,
его надежные гарантии автономности индивида остались в
прошлом. Речь может идти лишь о сохранении некоторых полезных
приспособлений, своего рода контрольных датчиков органической
государственности. Вполне возможно, что в современных условиях
способно выжить именно государство, устроенное по принципу
незримого хора (и близкое к русскому понятию «держава»), где
согласованность опирается на некое подобие музыкального
слуха, помогающего избегать роковых фальшивых нот. Прибегая к
заимствованиям из эволюционной морфологии (но в несколько
ином смысле, чем Шпенглер) следует отметить, что хотя
контрактная, служебная государственность решительно преобладала на
поле социального несколько последних столетий, альтернативные
стили государственности не исчезли из репертуара пригодных к
востребованию социальных форм. Процесс социогенеза в
действительности никогда не прекращался, сегодня же можно говорить
о старте новой антропогенной революции, ибо, с одной
стороны в массовом порядке возникают «новые вхождения»,
опосредованные сферой электронных носителей _ 11, с другой, разрушение
устоев фаустовской цивилизации становится все более очевидным;
важнейший из этих устоев, гражданское общество уже в
некоторых проекциях напоминает собственное чучело.
4.
К проблеме имперской востребованности можно подойти ещё и с другой
стороны – как к последнему прибежищу для защиты от
религиозных войн, точнее говоря, конкретной уже проигранной
религиозной войны. Отметим, прежде всего, что религиозная война
намного моложе стяжательских или, собственно, имперских войн.
Скажем греки, непрерывно занимаясь войнами просто не ведали, что
это такое, «религиозная война»; вероятно поэтому бог войны
Арес и был у них всего лишь рядовым представителем Олимпа.
Религиозная война – это новация так называемых «аврамических»
религий – раннего иудаизма и всех последующих монотеизмов _ 12.
Иисус нисколько не преувеличил, сказав: «Не мир я принес,
но меч», его слова полностью подтверждены всей последующей
историей. И дело не в том, что как-то увеличилось общее
количество войн, а в том, что занятие войной (санкционированное
самим Иисусом, перестало быть чисто военным делом, став еще и
делом духовным. Войны за веру оттеснили на периферию все
прочие войны прежде всего в смысле их значимости.
Именно европейские религиозные войны времен Реформации разрушили
корпоративно-сословную структуру (пригодную, в частности, для
имперского вхождения) и породили гражданское общество в
строгом смысле этого слова. Имперское начало стало возрождаться
по мере угасания религиозного пыла (империя Наполеона,
Британская империя), но могучий духовный импульс реформации
поддерживал дееспособность гражданского общества, с позиций
которого включенность в бытие государства исключает в идеале
иноприсутствие вообще. Знаменитый афоризм «Государство – это я»,
приписываемый многим политикам от Людовика XIV до Наполеона
Ш характерен именно для ситуации социального контракта
бухгалтерского типа, поскольку именно в этих условиях афоризм и
приобретает парадоксальность, в случае же подлинно
органической государственности подобное высказывание является простой
тавтологией – его может позволить себе каждый подданный,
пребывающий в полноте самосознания и самочувствия.
Состояние перманентной религиозной войны как раз и помогает
обходиться без глубокого иноприсутствия в res publicae, поскольку
трансцендентальный энтузиазм всецело задействован в более
важном вхождении. Если души единоверцев резонансно пребывают в
состоянии войны за веру, им нет никакой нужды в имперской
героике или «спартанском патриотизме» _ 13. Но с убылью духовной
интенсивности сами по себе строки канцелярского соглашения
(пусть даже регулярно подтверждаемого в электоральных играх),
не способны к мобилизации присутствия в поддержку суверена. И
тогда возникает зеленая улица для тех кто духовно не
разоружился, не прекратил свою религиозную войну.
Стоит сказать несколько слов о таком социальном и социогенном
факторе как сила духа, ведь именно он является главным оружием в
религиозных войнах. Если присмотреться, выясняется, что это
довольно странная сила: обеспечивая духовное производство
(помимо всего прочего), она не имеет непосредственного
отношения к инстанции ratio. Собственно говоря, сила духа не только
не исчерпывается рациональным или вообще имманентным
содержанием, но и практически не коррелирует с так называемой
рациональной схемой. Логическая взаимосвязь тезисов внутри
платформы убеждений сама по себе никак не соотносится со
способностью поставить эту платформу выше уровня самосохранения. Чего
такого рационального было у участников религиозного раскола
в православии? Обоснование принципиального различия между
двуперстным и трехперстным знамением? Но сила духа была
явлена воочию и история России обрела одну из своих самых ярких
страниц. К таким же вдохновляющим страницам христианской
социальной теодицеи относятся и история крестовых походов, и
разумеется, Реформация – её великого духовного импульса
хватило, чтобы до сих пор пожинать плоды одухотворения, среди
которых и такие сложные эпифеномены как открытое общество и
дисциплинарная наука _ 14.
Однако ввиду затянувшейся невозобновляемости духовного импульса со
стороны религиозной войны ситуация радикально изменилась.
Плоды просвещения лишились своей соблазнительности и, так
сказать, утратили всхожесть семян, а сила духа являет себя там,
где он дышит. За многие века своего существования
христианство создало изощренную теологию с вариантами на любой вкус – и
чем сегодня может помочь эта теология в противостоянии
исламу? Ведь и симпатии неофитов, в массовом порядке обретающих
новую веру, вызваны отнюдь не абстрактным согласованием
теоретических принципов, а степенью готовности чем-то
пожертвовать ради них. Сегодня иногда возникает ощущение, что даже
если бы ислам провозглашал, что его праведники воскреснут
сочными дынями на бахче Аллаха, это не уменьшило бы ни
самоотверженности шахидов, ни стремления новообращенных влиться в ряды
уммы _ 15
В отличие от содержательных моментов, формальные параметры могут
быть отслежены как безошибочные показатели силы духа. Среди них
в первую очередь выделяется способность хранить и
удерживать трансцендентное, не поддаваясь мании наглядности,
воздерживаясь от поспешной рационализации (всегда отчасти проходящей
по смене Фрейда). Принципиально важна также глубина
проникновения духовных побуждений, их способность вызывать, или ,
наоборот приостанавливать гормональный дождь. Словом, к каким
бы социальным последствиям не приводила религиозная война,
в экзистенциальном плане она утверждает диктатуру
символического, подотчётность диктатуре символического, в сущности,
всегда была отличительной чертой человеческого существа,
водоразделом между культурой и природой.
Государственные границы не являются серьезным препятствием в
религиозных войнах – это тем более справедливо, в отношении
государств, существующих по контракту, уже давно их границы служат
скорее обозначением мишени для воинства Пророка и
архаическим недоразумением для сетевых племен. Политические институты,
пораженные политкорректностью (то есть, фактически,
демобилизующим страхом перед бытием Другого) оказываются
бесполезными и незащитимыми в условиях, когда духовно разоружилась
лишь одна сторона. Если опять же, руководствоваться
эволюционно-морфологической точкой зрения, придется признать, что
политкорректность, – в отличие, например, от коррупции,
поражающей все социальные организмы без исключения, есть
специфическое возрастное заболевание правового государства, нечто вроде
маразма. Собственно, порождения политкорректности едва ли
заслуживают жалости. Но конфигурации чистого разума, пусть
даже лишенные силы духа, отнюдь не лишены дерзновения, многие
из них суть прекрасные эпифеномены, прихотливые цветы зла, –
и они взывают к защите. Что уж говорить про такие
основополагающие феномены как дисциплинарная наука.
Теоретически имеются два пути для отстаивания и защиты избранных
ценностей христианской (или, если угодно, фаустовской)
цивилизации. Во-первых, это шанс начать ответную религиозную войну,
точнее говоря, возобновить свою собственную войну за веру.
Увы, меч, принесённый Иисусом, давным-давно заржавел в
ножнах: наверное, для того, чтобы прибегнуть к нему, христианство
должно вновь оказаться в катакомбах _ 16. Второй путь связан с
возвратом к органической государственности, и в применении к
большим социальным пространством это путь консолидации
империй. Империи способны хранить высокую квоту внутреннего
разнообразия, любуясь непохожестью своего иного. После появления
аврамических религий империя оставалась единственной
альтернативой религиозным войнам, демонстрируя веротерпимость без
политкорректности, неразрушаемость многообразием особенных
интересов, и, в то же время, подчиненность единой
трансцендентной цели (не обязательно геополитической, хотя и имеющей
геополитическое измерение).
Тут можно вспомнить симбиоз с казачеством в Российской империи,
пресловутую «дикую дивизию»… В достатке имеются и примеры из
других имперских симбиозов – пираты в елизаветинской Англии,
так называемые «порочные молодые люди» в Поднебесной. Ясно,
что правовое государство по определению не способно терпеть
подобное неравенство, ведь все социальные контракты
бухгалтерского типа основаны на абстрактном равенстве атомарных
индивидов. Империя же, если она не просто держит круговую оборону
от мира, а устремлена в даль трансцендентного, гордится
своими самураями (или джедаями, не суть важно), не боится
собственных мусульман, равно как и любых других входящих в её
орбиту «иноверцев», благожелательна к своим учёным, несмотря на
все их капризы – да и вполне может позволить «Внутреннюю
Монголию постмодернизма», населенную причудливыми сетевыми
племенами. Единственное, что ей действительно необходимо – это
достойный соперник, иначе дракон рано или поздно вцепится в
свой собственный хвост.
_____________________________________________________
1. См., например, Делез Ж. Логика смысла. М. 1999.
2. Не по будем забывать, что по итогам последней
российской переписи около десятки тысяч опрошенных не сговариваясь
записали себя хоббитами, эльфами, и джедаями.
3. Элиас Канетти рассматривает массу как стихию, легко
выходящую из берегов, но не покидающую русла основных
социальных инстинктов. Квнетти Э. Масса и власть. М.1998.
4. См. Хрестоматия по истории утопического социализма. М.
1957, с. 415.
5. Гегель. Философия права. М. 1990, с. 307.
6. Некоторые любопытные параллели на этот счет можно
найти в трудах Льва Берга. См., напрмер: Берг Л. С. Номогенез.
Л. 1976.
7. Аристотель. Полития. Соч., т. 4, м. 1983, с. 440.
Текст Аристотеля просто изобилует музыкальными сравнениями,
абсолютно не вписывающимися в политологию общественного
договора: «Мы называем иным всякого рода общение и соединение, если
видоизменяется его характер; например, тональность,
состоящую из одних и тех же тонов, мы называем различно: в одном
случае – дорийской, в другом – фригийской. А если так,
тождественность государства должна определяться главным образом
применительно к его строю, давать же государству наименование
иное или то же самое, можно и независимо от того, населяют ли
его одни и те же жители или совершенно другие» (Там же, 449)
8. Соответствующие цитаты из дневников Бенджамина
Франклина, приводимые Максом Вебером, безусловно, впечатляют. См.
Вебер М. Избранные произведения. М. 1994, сс 159 – 163.
9. См. прежде всего обоснование трансцендентальной
формулы права в Кант И. Соч., т. 6, сс 302 – 308, а также все
поздние политические произведения.
10. Подробнее см. Секацкий А. Сила взрывной волны. СПб 2005.
11. Пока отсутствует даже самая общая классификация
пробных вхождений, а между тем по своей интенсивности некоторые
из них превосходят такие социальные институции как гильдии
(профобъединения) или секты. Мария Пылькина предложила удачный
термин «восплеменение». В утопическом ключе консолидации
новых племен рассмотрена в книге: Секацкий А. Дезертиры с
Осторова Сокровищ. СПб, 2006.
12. Макс Вебер в «Социологии религии» неоднократно
указывает на это обстоятельство. См. Вебер М. Избранное. Образ
общества. М. 1994.
13. На это обстоятельство обратил внимание еще Шарль
Монтескье, описывая английских пуритан. См. Монтескье Ш.
Избранные произведения. М. 1955.
14. О роли духовного импульса христианства в
возникновении и развитии естествознания см. глубокое исследование: W.
Giegerich. Die Atombombe als seelishe Wirklichkeit. Ein
Versuch uber den Geist des christlichen Abendlandes. Raben-Reiche
1988. См. также Секацкий А. К. Третья ступень. //
«Литературные кубики», вып.2, СПб 2006.
15. Здесь, кстати, уместно заметить, что преобладающие в
мире симпатии к молодой советской республике сменились
всеобщей кислой миной именно в период брежневской геронтократии,
когда в обществе уже доминировали вполне рациональные
настроения (т.е. установилась типичная формация цинического
разума.
16. Именно эта мысль последовательно проводится в
романе-антиутопии Елены Чудиновой «Мечеть Парижской богоматери»
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы