По поводу «Прогулок с Пушкиным» Абрама Терца (окончание)
Искусство и есть хранитель Смысла: его право преемника Религии в том и состоит, что в противовес определенности «креационистского решения» – его ядром является неопределённость проблемы смысла жизни. С ним на арену мировой истории и культуры выходят «личность», «автор», «субъектость». Ядерные реакции смысла – суть индивидуального сознания. Ни для кого, кроме личностного Я, смерти не существует: в объективированном виде, в природе, смерть – лишь форма взаимопревращения, так сказать – необходимый элемент кругооборота воды в природе, или иначе «по факту» – её нет, она – «выдумка» исчезающе малой «крохи Вселенной» вдруг вообразившей себя «микрокосмом». Только из черти откуда возникшей субъективности сознающее себя «Я» способно озаботиться своей перспективой – исходя из ни с чем не сравнимого своего – И ТОЛЬКО СВОЕГО – страха и ужаса перед небытием, чем, собственно, и обусловлена бессмысленность всех общинных решений Проблемы. Т.е., «смысловой вопрос» изначально как ирреален, так и иррационален, и изначально же, еще на отсвете зари становления Сознания настоятельным императивом к решению подменен «объяснением мира». Но внутри любой общности, любого «окончательного решения» он всегда незримо присутствует в чистом виде – как кипящая огненная мантия в сердцевине Земли, и в ответ на ЕГО «императив правды» осуществлена вся «метафизическая движимость» религиозных представлений от простейших «форм одушевления» до «монотеистически-вселенских» Богов. Иными словами, только в отдельном человеке «смысл» реализует себя как неуёмное стремление к Истине – чем и предопределена общая творческая природа его Сознания.
Вычленив Смысл своим «предметом», искусство каждой Личности предоставляет личный же опыт – «опыт» гениальных умов, способных не только к созданию новых художественных форм, но и к открытию новых граней смысла. У Смысла нет и не может быть «рационально-логических решений» – только некие «воплощения»: он всегда неуловим «как солнечный зайчик» – и любое крупное художественное явление это лишь грань на темной материи вращающегося самого по себе Алмаза Смысла, которым в искусстве Художник как «связан» по замыслу, так и «развязан» в свободе реализации. Отсюда в искусстве существует приоритет осмысленной (= подтекстовой) художественной формы: эта форма и не может быть никакой иной, кроме как «художественной», поскольку эквивалента Смыслу в реальности нет – соответственно и его форма творится исключительно фантазией. Т.е. для генезиса искусства главное – «традиция» – Собственная Традиция, искони – во всех исторически зафиксированных эстетических системах – берущая начало в Образцах. Эти-то Образцы и были сгенерированы Ренессансом, придавшем этой форме общественного сознания общечеловеческий масштаб. Иными словами – в искусствоведческой конкретике: «предмет» искусства – это Человек в его движении к идеалу (не «идеал» и не «просто человек»), его функция – побудить человека к совершенствованию, его же однозначная суть – творить жизнь КАК ДОБРО.
Эти, казалось бы простые и во множестве инвариантов произнесенные «истины искусства», с данной определенностью – не могут быть произведены «дискурсивным мышлением», поскольку логике непременно нужны «твёрдые» точки отсчета – которые исключены в ирреально-иррациональном «провале» Смысла. Методологии «Логики» и «Смысла» взаимоисключают друг друга: и если естествознание на основе обобщения фактов все же «поневоле» пришло к признанию «ирреала» («темная энергия», «Большой взрыв», «математически-виртуальная» десятимерность Теории Струн и проч.) – притом, что опуская в бессилии руки при его «определении», то гуманитария, «за неимением Бога», должна исходить из него – из Ирреала Смысла, но тогда и 99% ее «бытующих истин» канут в лету: вот она глубокая, древняя и дичайшая «апория» гуманитарного знания – и кому из «логических умов» пришло бы в голову выводить Сознание «из пустоты»?...
Между тем, главный парадокс эфемерной летучести Смысла как раз-таки не в том, что он в чистом виде не может быть рационально разрешен, а в том – что ОН ЕСТЬ! Он – «есть», если мы «принимаем жизнь», если она априори – «добро», если мы «по рождению» благодарно-благородны за то, что «есмь Я». Его – «нет», если мы исходим из «отражения» взаимодействующих форм (как в «живой» и «неживой» Природе), если у Сознания выискиваем «естественные хвосты», если наша собственная «неповторимая» Субъективность – на пупковой привязи у в реальности Несуществующего: «прошлого» или «будущего». Мы «имеем смысл» – и именно Личностный Смысл – в жизни докуда, пока видим в ней «свою перспективу» – т.е. возможность наиболее полной самореализации. Именно на ее основе только и может взрасти подлинное «чувство собственного достоинства» – а с ним и обретение «морального императива» противопоставления Себя – смерти. И только Творчество – та «нескончаемая идея», которой «отвечает» и которую индуцирует Смысл.
И вот в этих интуициях Синявский блестящ: «пустота» Пушкина у него не просто Пустота – в которую все проваливается без остатка и следа: это Ёмкость – с «габаритами пустоты», т.е. Вместилище Всего (Пушкин же «что-то» все-таки до нас «донес» – судя хотя бы «по цитатам» автора). Взросши на почве «аморфных истин» и гораздо «полнее иных» пропитанный национальным пафосом «стремления к истине», гений Пушкина все вокруг видит и отчетливее, и яснее, и шире; и «без прикрас», без малейшей примеси метафизики и обожествления – чувствуя и восполняясь «прелестью жизни», родного:
«Пустота – содержимое Пушкина. Без нее он был бы не полон, его бы не было, как не бывает огня без воздуха, вдоха без выдоха. Ею прежде всего обеспечивалась восприимчивость поэта, подчинявшаяся обаянию любого каприза и колорита поглощаемой торопливо картины, что поздравительной открыткой влетает в глянце: натурально! точь-в-точь какие видим в жизни! Вспомним Гоголя, беспокойно, кошмарно занятого собою, рисовавшего всё в превратном свете своего кривого носа. Пушкину не было о чем беспокоиться, Пушкин был достаточно пуст, чтобы видеть вещи как есть, не навязывая себя в произвольные фантазеры, но полнясь ими до краев и реагируя почти механически, «ревет ли зверь в лесу глухом, трубит ли рог, гремит ли гром, поет ли дева за холмом», – благосклонно и равнодушно.»
В этом поэтически воплощенном «чувстве» – реализует себя пушкинский восторг «полнотой бытия»: с него Его Благословение «добра жизни» становится неотъемлемой метой национального характера. Именно потому он – и «Начало», именно потому – и растворен в Каждом, избранным Русским Языком как «родном»:
… Здравствуй, племя Младое, незнакомое! не я Увижу твой могучий поздний возраст… И хоть бесчувственному телу Равно повсюду истлевать, Но ближе к милому пределу Мне все б хотелось почивать. И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть, И равнодушная природа Красою вечною сиять
Какой уж тут «пафос количества» или «болтовня» как «осознанный стилистический принцип» – когда восприятие и выражение «всей полноты бытия» Пушкиным здесь же «в тексте» прямо подчеркнуто и самим Абрамом Терцем:
«Именно полнота бытия, достигаемая главным образом искусной расстановкой фигур и замкнутостью фрагмента, дающей резче почувствовать вещественную границу, отделившую этот выщербленный и, подобно метеориту, заброшенный из другого мира кусок, превращает последний в самодовлеющее произведение, в микрокосм, с особым ядром, упорядоченный по примеру вселенной и поэтому с ней конкурирующий едва ли не на равных правах. Благодаря стройному плану, проникающему весь состав ничтожного по площади острова, внушается иллюзия свободной широты и вместительности расположенного на нем суверенного государства.»
Здесь, в открытии «нового бытия», для Пушкина Чистое Поле и Миссия – «дать ему взрасти, зацвесть», здесь Поэзия – «как образец», здесь практически любой Образ поэта настолько целостен и выпукл – что просто вопиет «о смысле»! Вот где корень пресловутому салонному пустословию – они живые меты терра инкогниты, следы первопроходца на лунной пыли, явь Поэта для потомков «как есть всего» – но Нового, Эпохального – и одновременно легкого, небрежно-эскизного, мелькающего по верхам («Вновь я посетил…»). «Пушкинские пределы» – и это поныне толком не «зарефлексировано» и лишь чуется, да и то исключительно «носителями языка», – это в прямом смысле «русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет»: подобное пророчество Гоголя сродни разве что «виденьям апокалипсиса» Отцов Церкви, веще предчувствовавших исчерпанность потенций христианства к концу II тысячелетия нашей эры. Пушкинский мир – это мир «без Бога», без волевого императива Самодействующего Начала, это мир «самодействующей» Личности – это до сих пор «непревзойденный образец» примата Собственного Смысла и Самореализации в Творчестве. Это ПРИМО-воплощение исконно-смыслового человеческого начала – это «чистый» homo sapiens sapiens, но уже вначале нового витка развития – пропитанный, но и превзошедший накопленную гуманитарную традицию, да к тому же и научившийся «довольно сносно» выражать мысли. И кто сказал, что новый человек будет изо льда и металла?...
Разумеется, знай это Синявский – и вся сниженная лексика автора «Прогулок…» была бы ему совершенно непростительна, но даже и просто непредвзятому взгляду ясно, что тяжкая дань дискурсивному мышлению лишь по объему соответствует его чувству Пушкина и никоим образом не дезавуирует его по сути. Сам же Синявский в писанном гораздо позже и без полемики – именно по–пушкински благословляет жизнь: «Чему учит жизнь, так это быть благодарным. На стандартный вопрос – как поживаете? – в молодости отвечаешь: «ничего» (с оттенком – «неважно»), в зрелости: «нормально», в старости: «слава Богу»...
Собственно, а что такое «салонное пустословие» во фразе Терца «Салонным пустословием Пушкин развязал себе руки, отпустил вожжи, и его понесло»? Прямой смысл «словосочетания» явно режет слух и в нем конечно больше эпатажа, чем смысла, и более того – любое другое «причинение Пушкина» ему аналогично, поскольку все того же рационального порядка (иррациональные мы не берем во внимание – т.к. они все в лучшем случае невнятны). Но ясно же, что «салонное пустословие» было прерогативой не одного только Пушкина, да и склонных к рифмоплетству среди современников Поэта было предостаточно: какова же связь пустословия и его Поэзии – если не поверхностная и не надуманная? Ну да – «гений», но прежде чем ему в полной мере реализоваться, Пушкину все же надо было достичь уровня Державина, Карамзина, Жуковского, Батюшкова и проч., кроме того – и иноземных авторов (тоже – каких-никаких «гениев»). Так и мало того – надо было открыть и «врата нового», при том, что и «Руслан и Людмила» – если и вершина, то все еще – «той поэзии». Иначе говоря, прежде чем – и это до банальности очевидно – гению достичь своего уровня, ему необходимо дозреть, и вот один только этот фактор времени уже опущен рецензентом Пушкина. Пустословие, кажется, процветало еще и при дворе Екатерины: и вот чего бы, спрашивается, не засунуть в люльку Алексашке свиристелку – и дуй, дитятя, себе на здоровье в унисон «пустословию света»! Так в радости к научению слов («при гении») и станешь сразу поэтом, а там, глядишь, и лицей побоку – уж в великие записан… Вот и черта ли «это время», когда все уже есть – типа там «готовой схемы»: и «имярек с наклонностями», и «салонная ментальность», и гладкая дорожка к «наше всё»!
Но слишком наивно было бы полагать, что Синявский не предполагал такого хода мысли У СВОИХ «рецензентов». Писаны-то «Прогулки…» в тюрьме, в разгар брежне-сусловского «закручивания гаек», и было бы вполне естественно этот необычный и остроумный – но примитив, бросить как кость собакам-цензорам «для грызни и отвлечения». Мог ли тогда автор предвидеть свою судьбу и всерьёз надеяться без этого на публикацию, когда он в сознательном возрасте застал и войну, и сталинские репрессии, когда он вполне отчетливо понимал, что для тоталитарной машины жизнь отдельного человека не более чем мелкая разменная монета. И когда после отбытия шестилетнего срока его в 1973 выпустили из СССР да еще и в Сорбонну – это не иначе «что-то в лесу сдохло»! И сохранил «человеческую линию» Пушкина в первой публикации за границей Синявский в 1975 году скорее всего именно потому, что без нее опус потерял бы весь свой экстравагантный шарм и превратился бы в очередное признание в любви к Поэту. Более того, «салонное пустословие» настолько емкое, хотя и нарочито сниженное, понятие, что им автор «в лице Терца» просто прикрывал ту невероятную Огромность, которую он без сомнения чувствовал в Пушкине:
«... Да, Пушкин показал нам Поэта во многих, исчерпывающих, вариациях, в том числе – в независимости ото всего, от мира, от жизни, от самого себя. Дойдя до этой черты, мы останавливаемся, оглушенные наступившей вмиг тишиной, бессильные как-либо выразить и пересказать словами чистую сущность Искусства, едва позволяющую себе накинуть феноменальный покров.»
Именно эта «вторая» – и главная! – линия сочинения Синявского и позволяет трактовать его термины и, в свете сказанного тремя абзацами ранее, полагать, что «развязал себе руки, отпустил вожжи, и его понесло» Пушкин именно тогда, когда увидел «просторы» Своего Поэтического Предназначения (ср. – с «салонным пустословием»), когда вполне ощутил в себе силу пойти только им увиденной и никем не хоженой дорогой. Вот когда «он стал гением» – может быть лишь иногда и шутя побрякивая в кармане «свиристёлкой Терца». Вообще, у автора «Прогулок…» последовательность «двух линий» Пушкина – только кажущаяся: временной план («диахрония») на «нижнем этаже» скомкан и развеян, тогда как «синхрония» равновесия и симметрии композиции «вверху» явно смещена к доминанте Пушкин-Искусство. Но идентифицируя Поэта и Поэзию – «факт их слияния» он лишь констатирует, тогда как «до смысла Пушкина» Синявский так и не дотягивается.
«У пушкинского Поэта (в его крайнем, повторяю, наивысшем выражении) мы не находим лица – и это знаменательно. Куда подевались такие привычные нам гримасы, вертлявость, болтовня, куда исчезло все пушкинское в этой фигуре, которую и личностью не назовешь, настолько личность растоптана в ней вместе со всем человеческим? Если это – состояние, то мы видим перед собою какого-то истукана; если это – движение, то наблюдаем бурю, наводнение, сумасшествие. Попробуйте, суньтесь к Поэту: – Александр Сергеевич, здравствуйте! – не отзовется, не поймет, что это о нем речь – о нем, об этом пугале, что никого не видит, не слышит, с каменной лирой в руках?»
Поэт на лире вдохновенной Рукой рассеянной бряцал...
Аллегории, холодные условности нужны для того, чтобы хоть как-то, пунктиром, обозначить это, не поддающееся языку, пребывание в духе Поэзии. Мы достигли зенита в ее начертании, здесь кончается все живое, и только глухие символы стараются передать, что на таких вершинах лучше хранить молчание.
Вот это «ненахождение лица» и есть предельный «эвфемизм», до которого только и может достичь «логика» ТАКАЯ КАК ЕСТЬ и который потому не в силах преодолеть и Андрей Синявский (как, впрочем много позже Пушкина – и Ницше, как вплоть до нынешнего дня – и вся Гуманитарная Академия). Но весь этот «холод вершины», где «кончается все живое», мгновенно оживает – если вдруг увидеть за ним исконное и сугубо ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ «смысловое начало», освященное так и не «зафиксированным» наукой Шестым Чувством – чувством с инвективой «одолеть неодолимое» и в Мире Без Смысла – обрести смысл. В нем овеществлено сугубо животное стремление покрыть вдруг открывшийся взору Особи феномен времени, каждое мгновение которого физически переживается организмом – но фантом которого и виртуален и неуловим. Время нигде не дано как предмет, и если трехмерность пространства хотя бы расчерчена координатами, для ориентирования по которым и эволюционно вызрели традиционные пять чувств, то восприятие «дымки времени» могло возникнуть лишь из чудовищной силы потребности в этом Времени «найти свои концы». Громада и неотвратимость Смерти – проблемы сугубо индивидуальной, виртуальной, «перспективной» – вот тот колоссальный стимул возбуждающий небывалое «смысловое чувство». Т.е. на изнанке «животного стремления» с выходом на рефлекторно-языковую «поверхность» с необходимостью (и если угодно – с «генетическим случаем») вызревает чисто человеческое чувство-стремление – СТРЕМЛЕНИЕ К ИСТИНЕ. И синявское «не поддающееся языку пребывание в духе Поэзии» – это Пушкинское освоение «сердцевины души», в своей «истукановости» содержащей всю потенцию «движения», «бури, наводнения, сумасшествия». Только в Чистоте Смысла («Дар напрасный, дар случайный, Жизнь, зачем ты мне дана?») искусство как бы свёрнуто, т.е. – и «бесцельно», и «безлико», но катализируясь в Личности, Художнике оно тут же оживает, разворачивается и получает направление движения: Стремление включает Поиск.
«Его искусство настолько бесцельно, что лезет во все дырки, встречающиеся по пути, и не гнушается задаваться вопросами, к нему не относящимися, но почему-либо остановившими автора. Тот достаточно свободен, чтобы позволить себе писать о чем вздумается, не превращаясь в доктринера какой-либо одной, в том числе бесцельной, идеи.»
Конечно же, у самой «бесцельности» нет никакого стимула «лезть во все дырки», но даже не зная «названия» этой распирающей Поэта изнутри «энергии бесцельности», Синявский без сомнения ее чувствует – «как свою», отсюда его «трактовки и наблюдения» Пушкина «с некоторого уровня» поразительно точны и актуальны. Его доктрина «чистого искусства» явно полемического свойства, явно противопоставлена совковой идее «соцреализма»: свобода художничества – вот где главный «криминал» статьи, контрапунктирующий всей убогой реальности «развитого социализма». Но она же – и верный рефлекторный путь к Общей Идее искусства: от «бесцельности» до «смысловой сути» искусства – лишь один шаг.И пусть автором он не сделан, но его отрицание какой бы то ни было «посторонней тенденциозности» для искусства, кроме СВОЕЙ СОБСТВЕННОЙ, – самый важный «первый шаг» понимания Пушкина:
«Чистое искусство – не доктрина, придуманная Пушкиным для облегчения жизни, не сумма взглядов, не плод многолетних исканий, но рождающаяся в груди непреднамеренно и бесцельно, как любовь, как религиозное чувство, не поддающаяся контролю и принуждению – сила. Ее он не вывел умом, но заметил в опыте, который и преподносится им как не зависящее ни от кого, даже от воли автора, свободное излияние. Чистое искусство вытекает из слова как признак его текучести. Дух веет, где хощет.»
Вот это «веенье» свободного духа и есть «пушкинское ядро» российской ментальности. Оно перманентно самовозобновляемо в каждом новом поколении, оно неуничтожимо как «язык-Пушкин» и оно же содержит в себе «мощь разрушения» всех «окаменелых истин» – из кажущейся «бесцельности» Пушкинского творчества, из одной только девственной чистоты «стремления к истине». Может быть именно потому русским и «нечего терять» (как выразился в другом месте сам Синявский в нижеприведенной цитате), что они «благодаря Пушкину» ближе всех остальных народов мира к «истине смысла», в отношении которой все «логические истины» – лишь паллиативы, лишь временные меты – как ступени восхождения на новый виток общечеловеческого развития:
«Всё-таки самое главное в русском человеке – что нечего терять. Отсюда и бескорыстие русской интеллигенции (окромя книжной полки). И прямота народа: спьяна, за Россию, грудь настежь! стреляйте, гады! Не гостеприимство – отчаяние. Готовность – последним куском, потому что – последний, и нет ничего больше, на пределе, на грани. И легкость в мыслях, в суждениях. Дым коромыслом. Ничего не накопили, ничему не научились. Кто смеет осудить? Когда осужденные.»
Но Пушкин не только ИСТИНА (в стремлении к истине), но и ИДЕАЛ – тот «нескромный» идеал художника, по которому исподволь «равняется Русь». Посвятив себя искусству, «уйдя в поэты, как уходят в босяки», А.С. Пушкин одной только высотой своей поэзии освятил свой жизненный путь, не говоря уже о том, что и для современников всегда был образцом «чести и достоинства». О мысли же Пушкина (Баратынский: «Обилие мыслей! Пушкин – мыслитель! Можно ли было это ожидать!»), широте кругозора, легендарном остроумии, диктаторе моды, вхожести во все двери высшего света, умении в каждом видеть Личность («У всякого есть ум, мне не скучно ни с кем, начиная с будочника и до царя»), чувстве вкуса и т.д. и т.п. – написаны горы фраз, при том, что и у Синявского все это подано ярко, выпукло – но как бы с фигурой умолчания, в обход тезиса о ничтожности и пошлости Пушкина-человека. «Нет истины, где нет любви» – и это ли «пушкинское» – не идеальное кредо общего отношения Человека к Жизни, и не этим ли «светлым началом» пронизано все его творчество? Искусство «как таковое» – удел схоластов-теоретиков, но оно всегда конкретно и «пушкинское искусство» это растворенная в слове Личность поэта – в каждом слове, где его «частичку индивидуальности» не отщипнешь как от «целого мякиша». Вот в чем механизм актуализации в реципиенте его идеала, при том, что Пушкин писал как дышал – нимало не стараясь понравиться всем:
«У чистого искусства есть отдаленное сходство с религией, которой оно, в широкой перспективе, наследует, заполняя создавшийся вакуум новым, эстетическим культом, выдвинувшим художника на место подвижника, вдохновением заместив откровение. С упадком традиционных уставов, оно оказывается едва ли не единственной пристанью для отрешенного от мирской суеты, самоуглубленного созерцания, которое еще помнит о древнем родстве с молитвой и природой, с прорицанием и сновидением и пытается что-то лепетать о небе, о чуде. За неимением иных алтарей искусство становится храмом для одиноких, духовно одаренных натур, собирающих вокруг щедрую и благодарную паству. Оно и дает приют реликтам литургии, и профанирует ее по всем обычаям новой моды. Сознание своего духовного первородства мешается с эгоизмом личного сочинительства, сулящего поэту бессмертие в его созданиях, куда его душа («нет, весь я не умру...») переселяется, не веря в райские кущи, с тем большим жаром хватаясь за артистический паллиатив. Собственно, обожествленное творчество самим собою питается, довольствуется и исчерпывается, определяемое как божество, по преимуществу негативно: ни в чем не нуждающееся, собой из себя сияющее, чистое, бесцельное.»
Да – пушкинский идеал высок, и не только потому, что он «по-пушкински запределен», но уже хотя бы потому, что он – творческий. Вот в чем по-преимуществу его «гоголевская будущность»: «русский человек в его развитии», «через двести лет»… – а и правда ли – не погорячился ли носатый битник, что к этому сроку Творчество станет нормой нашего бытия? Как бы – не припаздываем ли?...
«Состояние непроизвольной активности, вечной, беспредметной влюбленности, счастливой полноты совмещается у поэтов с монашеской жаждой покоя, внутренней сосредоточенности, с изнурительным, ничему не внимающим, кроме своего счастья, постом. Сравните: конфликт с миром, разрыв с моралью, с обществом – и почти святость, благость, лежащая на людях искусства, их странная влиятельность, общественный авторитет. Пушкин! – ведь это едва не государственное предписание, краеугольный камень всечеловеческой семьи и порядка,– это Пушкин-то, сказавший: «Подите прочь – какое дело поэту мирному до вас!»? А мы не обижаемся, нам всем до него дело, мы признаем его чару над нами и право судить обо всем со своей колокольни.»
Но идеал Пушкина – и вообще «камень преткновения» для теоретизаторов любого толка. Что значит знаменитая его максима: «Поэзия выше нравственности – или по крайней мере совсем иное дело»? Самое забавное, что в рамках традиционной рефлексии дилемма «искусство – нравственность» вообще не может быть разрешена положительно. В идеализме – это соподчиненное понятие в иерархии бог-нравственность-искусство, что для нас однозначно неприемлемо. Без Волевого же «самодействующего начала» – в существующей традиции материализма – «соподчинение» распадается и «по логике» – или/или: или доминанта «нравственности», но тогда все искусство превращается в притчу, в иллюстрацию моральных норм; или же искусство самостийно, но тогда и априори безнравственно. При этом каждая из контрадикторностей без сомнения искренна и, наверное, содержит свою правду, но очевидно – что лишь часть Правды и их контаминация в Едином исключена. И лишь через посредство Смысла между этими безусловными категориями возникает равновесие.
Ядром любой морали всегда была и остается совесть. Первое же попавшееся словарное определение – как и ВСЕ аналогичные ему: «Совесть – способность человека критически оценивать свои поступки, мысли, желания, переживая и осознавая свое несоответствие требованиям долга и идеала» – интеллектуально беспомощно и жалко, поскольку «без бога» предполагает примат Общего над Частным, поскольку «долг и идеал» – это доктрины Общины, общины – по условию «бессмертной» и которой поэтому и дела-то нет до Страха Смерти каждого из «общинников». И вот что же такое Совесть из «концепции смысла»?
При безусловном изъятии из Ирреала «божественного начала» Проблема Смысла – как было показано ранее – инициирует неистовое стремление этот «смысл» обрести, и это было бы «чистой метафизикой», если бы не было эволюционно закреплено в физиологии Целостного Организма. Вот это стремление к истине и есть основа совести, что нашло свое блестящее выражение в формуле С.Я. Франка: Совесть есть «свободное внутреннее сознание правды». И пусть автор был закоренелый креационист и под правдой понимал бога, его дефиниция совести в чистом виде категорически приемлема и для материализма. Иными словами, Совесть не есть априорная ипостась – она вторична, зависима и инициирована Смыслом, и в триаде «смысл – совесть – творчество» занимает свое вполне определенное место в неразрывном «молекулярном центре-единстве» Сознания. Как «смысла» нет без своих психологических инвектив, так и «совесть» без опоры в «животном стремлении» Личности проваливается в метафизическое блудословие, так точно и ассоциативная суть «творчества» без центрирующего стержня в Смысле тут же впадает в хаос и рассыпается на бессвязные куски.
Именно потому искусство («поэзия» по Пушкину) и «выше нравственности», что «в лице творчества» являет собой первичную категорию Сознания, тогда как «мораль» даже и не вторична, а «через веру» в отношении Смысла – в лучшем случае «третична» и будучи лишь «произвольно-логической» линией «смысловой сути» Совести – действительно относительно искусства – «имманентна», т.е. представляет «совсем иное дело». Искусство, тем самым, это «смысловая бомба на взводе» под «логическим задом» Человечества – со всем своим «накопляемо-готовым», со всей своей вот уже более 500 лет хранимой «провиденческой сутью», ждущей лишь искры «критического момента» для перевода ментальности на новый – «смысловой» – язык рефлексии. И в это смысле материализм (как «старый», так и «новый») – отнюдь не выдумка досужих умов: добавив к филигранной формуле Франка «прозрение» Виктора Франкла – одного из столпов психоанализа XX века – мы получим «ключ» к пониманию объективности ЕГО вызревания как мировоззрения: «Ведь я не могу хотеть верить, хотеть любить, как и не могу заставить себя надеяться, не покривив душой». Т.е., если я действительно, искренне стремлюсь к Истине и не довольствуюсь как правило – дутыми Авторитетами, то заставить меня ХОТЕТЬ чему-то «верить» и на что-то «надеяться» вопреки моему «свободному внутреннему сознанию правды» – нельзя. Иначе: право человека «на выбор» никто ни отнять, ни отменить не в состоянии. Но выбор этот – не ставка в казино «наугад» на красное или черное, где можно спустить «лишь последние штаны». Здесь «на кону» стоит Жизнь с ее «смыслом» и «правдой», и в ответе в конечном счете мы всегда лишь перед самими собой. Разве что следует помнить, что критерий Личного Произвола – «нравится/не нравится» («любо – не любо», «а вот такое я говно») – покрывает лишь поверхность «неопределенности» Смысла, так сказать – «оболочку» явления, за которым, если покопаться и пойти до конца, лежит либо животный смертельный страх – а с ним и закупорка Сознания догматом «веры, любви, надежды», либо чувство собственного достоинства и вера в свои творческие силы – а вот здесь-то и Пушкин...
Потому-то Пушкин – как бы не старались его «залоснить», «подретушировать» – не икона, не «давно усопший Символ», но для «виждящих и внемлющих» – Живое Слово и вслед Андрею Синявскому вторим: «Гуляя сегодня с Пушкиным, ты встретишь и себя самого» (добавим – если, конечно, «захочешь и сможешь»).
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы