Куй, куй чобиток. Философия тела в романе Л.Н. Толстого «Анна Каренина» (8)
Хваленое чувство «идентичности», параметры нашей «личности» в которых она жестко определена во времени и пространстве, исходит именно из тела, по крайней мере, у большинства, и с этим связано все зло пребывания «личности» в мире. Хотел бы я знать, что бывает с этой «личностью», когда она анестезирована, распластана под ножом хирурга, а затем – прозектора. Когда вся боль и память этого тела – на кончике ножа. Если признать существование «личности» и «я», нужно признать и детерминированность их страданием, болью. Хотя «рай» мы представляем с личностью и без боли. Противоречие рая.
Более продвинутые называют «личностью» набор ментальных свойств, всех оттенков сознания, которые еще менее устойчивы, чем физические. Цвет глаз дан мне пожизненно, а чувство любви – нет. Когда объект привязанности становится объектом отвращения, значит ли это, что моя личность изменилась? Когда все привязанности и жажда, пройдя через ненависть и отторжение, остыли, стали безличными, а потом и вовсе забыты – с какой «личностью» мы имеем дело? Талант иссяк, красота увяла, темперамент погас, зубы выпали, не осталось даже шрамов в душе, ни воспоминаний в слезящихся глазах старика. В распадающейся личности остается все меньше и меньше возможности для отождествлений и самоидентификаций, а потом они и вовсе сходят на нет. Но она по-прежнему за что-то цепляется, к чему-то привязана. Что уцелело надо всем этим в разрухе «личности? Только тело и воспоминания тела, но и они уходят. Что и с чем тогда идентифицируется в живом еще существе? Означает ли невозможность идентичности и идентификаций отсутствие личности? Или только новое ее обличие?
По-видимому, «идентичностью» (саккая) самые честные из нас могут назвать только память, волю, моментальное или текущее содержание сознания, ситуативный (оперативный) набор свойств, который используется нами то в том сочетании, то в этом, всегда в выгодной для себя комбинации – то есть для обмана себя и окружающих, больше, разумеется, себя, чем окружающих. «Прошлая» память, знание прошлого, прошедший опыт уже не кажутся нам актуальной личностью. Пытаясь заглянуть во внутреннее зеркало, мы там не увидим ничего, что не изменялось бы и не погибало каждое мгновение и что действительно бы принадлежало нам всегда. Тогда наступает первое прозрение: «личность» ничего не может присвоить, включить в состав своей «неизменной» субстанции, которой бы она хотела быть, но не может, потому что не находит идентичности ни в чем. Главное открытие состоит тогда в том, что жаждущий постоянства нигде, во всей вселенной, не может обнаружить объекта постоянства, следовательно и ощущения постоянства тоже. А личность он все еще считает постоянной. В каких непреходящих характеристиках тогда вы определите себя-ощущение, себя-прошлое, «неизменный принцип», «душу», если ни один из объектов не оказывается неизменным? И тогда вы понимаете, что «личность» вне объекта идентификации не имеет бывания, и что все самоидентификации, кроме идентификации с вечным и неизменным, то есть идентификации с Богом, оказываются ложными. Но и в этом случае человек неизбежно возвращается в свое «я», потому что изначально исходил из него своей мыслью о Боге. Тогда он решается любить Бога больше себя, чтобы умалить «я», может быть, даже «стереть» его вовсе, но и это ему уже не под силу; ибо самую жизнь «Богу» дает наше «я», наше сознание себя, которая тает вместе с ощущением «я». Где выход? В уничтожении «я» и всех наполнителей «я», что по существу есть тавтология. Если все-таки это жизнеутверждающее самоистребление удастся, может, тогда, за всё заслоняющей декорацией этого «я», мы увидим наконец и истинного Бога? Боюсь, его нет без «меня».
Конфигурация жизненных заблуждений меняется день ото дня, от мгновения к мгновению, в пыли и сумерках времени нельзя различить ничего устойчивого, незыблемого, непреложного, и тогда даже сам «наблюдатель», зрящий непостоянство, уносится непостоянством. Что он видит?
Я хочу еще раз выразить эту предельную, последнюю, окончательную мысль: как я могу ощутить свое «я», свою «личность», свою бессмертную «душу», не идентифицируя ее с чем-либо постоянным в мире – а я не могу идентифицировать ее ни с чем, что не является непостоянным и преходящим – когда все в мире является непостоянным? В каких неизменных координатах она может быть определена, если все координаты – изменчивы?
Когда чувства и их вечные претензии на «удовольствие» и «познание» успокаиваются, чем она является тогда для тебя, твоя «личность», твоя «идентичность», твоя «душа», твой «Бог», как не иллюзией разорванных в клочья облаков, толпящихся на горизонте внутреннего зрения и превращающих все в ничто? Все, что до поры помогает связать этот хаос мира в мнимое единство – это мое заблуждение, мое тело, мое чувство «я», мой разум, при распадении которых распадается и заблуждение раскаленного хаоса моего «я», отдельной «личности». Сознание и его мерцающие спутники оказываются еще более призрачными, чем тело. Вот почему мы так держимся иллюзии тела.
Существовать без «я», но с постоянной ложной потребностью в «я», волей к «я», – мука. Это и есть основа мирового страдания, в котором движется сансара, бытие изменения. Страдание мира и страдание «я» может быть преодолено только с преодолением самого «я». Сознание, лишенное сознания этого «я», становится сверхсознанием, бессознательным воплощением Божественного Закона. Человеческий закон преодолевается с преодолением «я».
««Вот она опять! Опять я понимаю все», – сказала себе Анна, как только коляска тронулась и, покачиваясь, загремела по мелкой мостовой, и опять одно за другим стали сменяться впечатления».
И это все еще поток погибающего сознания, с выходом его в мир: «Да, о чем я последнем так хорошо думала? – старалась вспомнить она. – Тютькин, coiffeur? Нет, не то. Да, про то, что говорит Яшвин: борьба за существование и ненависть – одно, что связывает людей. Нет, вы напрасно едете, – мысленно обратилась она к компании в коляске четверней, которая, очевидно, ехала веселиться за город. – И собака, которую вы везете с собой, не поможет вам. От себя не уйдете». Кинув взгляд в ту сторону, куда оборачивался Петр, она увидала полумертвопьяного фабричного с качающеюся головой, которого вез куда-то городовой. «Вот этот – скорее, – подумала она. – Мы с графом Вронским также не нашли этого удовольствия, хотя и много ожидали от него». И Анна обратила теперь в первый раз тот яркий свет, при котором она видела все, на свои отношения с ним, о которых прежде она избегала думать».
«Это было не предположение, – она ясно видела это в том пронзительном свете, который открывал ей теперь смысл жизни и людских отношений».
««Моя любовь все делается страстнее и себялюбивее, а его все гаснет и гаснет, и вот отчего мы расходимся, – продолжала она думать. – И помочь этому нельзя. У меня все в нем одном, и я требую, чтоб он весь больше и больше отдавался мне. А он все больше и больше хочет уйти от меня. Мы именно шли навстречу до связи, а потом неудержимо расходимся в разные стороны. И изменить этого нельзя». Неудержимо, как стремление к расставанию тела и духа.
«Этих улиц я совсем не знаю. Горы какие-то, и все дома, дома... И в домах все люди, люди... Сколько их, конца нет, и все ненавидят друг друга».
«Ну, пусть я придумаю себе то, чего я хочу, чтобы быть счастливой. Ну?» «А между мною и Вронским какое же я придумаю новое чувство? Возможно ли какое-нибудь не счастье уже, а только не мученье? Нет и нет! – ответила она себе теперь без малейшего колебания. – Невозможно!»
«И она с отвращением вспоминала про то, что называла той любовью. И ясность, с которою она видела теперь свою и всех людей жизнь, радовала ее»
«Куда вы все едете – вопрос Анны ко всем, кто едет. – Все равно никуда не приедете, как и я. Вот это полумертвопьяный доедет скорее».
Что это, как не горькое расставание с иллюзией тела и материи, полный крах надежд на нее? «Полумертвопьяный» приедет быстрее. Толстой описывает все это как текущую внешнюю реальность, частный случай частных отношений, но ведь ясно же, что описывается крах мировой, а не частной иллюзии. Расстаньтесь с ней, говорит Толстой.
«– Прикажете до Обираловки? – сказал Петр.
Она совсем забыла, куда и зачем она ехала, и только с большим усилием могла понять вопрос.
– Да, – сказала она ему, подавая кошелек с деньгами, и, взяв на руку маленький красный мешочек, вышла из коляски». (Часть седьмая, Гл. XXX)
Прикажем до Обираловки, да. Обобранные телом донага.
***
Для выражения крайних идей в искусстве и жизни вообще, для художественного воплощения и разрешения последних, аристократических вопросов, нужно, крайнее унижение плоти, необходим деклассированный и люмпенизированный человеческий материал Достоевского и Платонова, монашеская община, аскеза скита, подпольные люди, исповедальня грязного кабака, а не графы и князья в барских интерьерах Толстого. Люди, упавшие телом или сознательно уронившие его, – затем, чтобы легче было освободить их дух из последних оков, плоти. Озарения Будды, буддийского святого, суфия, христианского мученика или самого Христа немыслимы в обстановке житейского процветания и счастья, «успеха», именно потому, что мир и мирское заражены материей, иллюзией материи. Человек мира торжествует в материи, и закон духа унижен в ней. С этой точки зрения Толстому было труднее других художников. Обладая несметным художественным гением, бесконечным пониманием материи, исследовать глубины человеческого духа средствами самой этой материи, в терминах животного тела, в гнозисе «счастья», – сдюжит не каждый. Толстой выдержал и сделал все, что мог – в предлагаемых обстоятельствах. Это еще нужно осознать, как его чувство меры и вкуса аристократа ограничивало его бесконечный талант. Почти весь диапазон художественной проблематики Достоевского исключен для творчества Толстого; сила его художественного гения ограничивала его мыслительный размах. Внутренняя духовная жизнь человека с ее последними вопросами у Толстого часто только подразумеваема, а не выставляема наружу, потому что в звании графа на крест, понимал он, не всходят. Но он говорил о последних вопросах и среди роскошных интерьеров, на балах и сенокосах, но особым языком. Нужно только внимательнее читать Толстого, изменить угол обзора. Его метания в сторону простого человека и сам уход из Ясной Поляны были вызваны, помимо человеческого и сострадательного, быть может, и его порывом художника, понимающего, что последние, окончательные вопросы не только бытия, но и художества решаются не в графских усадьбах, на балах и полях сражений. В целом же уход Толстого может быть интерпретирован не только как бегство художника и человека от неправды жизни и искусства, но, прежде всего, как уход мыслителя, осознавшего иллюзию материи и стремящегося освободиться от нее. Как бегство от тела.
Вот какое самое великое страдание от зла в мире испытывает человек и испытал Толстой: его видимую конкретность, «плотность», объективацию – воплощенность в различных личностных и видовых формах и проявлениях – в людях, обществах, обстоятельствах, государствах, отдельных ситуациях эпохи, истории, времени, пространства – при полном сознании безличности зла, космичности его духовного принципа.
Знать, что зло безлично, со всей силой страсти верить в это – и встречать каждый раз его в конкретном и актуальном обличии: это действительно непереносимо и является источником соблазна, большим, нежели все искушения Дьявола; я думаю, именно здесь лежит проблема свободы, возможность и достижение освобождения и оправдания зла.
Мыслитель, обезличивающий зло – мыслитель по преимуществу. Он встречается с воплощенным злом и трансцендирует его в абстрактные, безличные формы. Художник этого преимущества почти всегда лишен, потому что он собою, в себе, переживает зло своих героев и страдает от него. Он сам – воплощение зла, страдание зла. Иначе он не художник.
Он ищет адекватных художественных форм для выражения зла и становится им.
Вот почему художественное творчество вне зла невозможно.
Сказать откровенно и до конца – как я понимаю эту книгу – это роман о невозможности творчества. Потому что это роман о растлении тела как бытия – не в этическом, но в онтологическом, метафизическом смысле, роман о преодолении тела как косности материи и оставлении его как иллюзии. Это роман о конце истории – тела, а вместе с ним и всякого описания тела. Обратное растление тела духом и обретение целостности личности, ее истинного целомудрия. Это история о разложении материи в гармонии вселенского хаоса и ее превращении, как завершении человеческого опыта и перехода его в другое измерение. Все вещи, предметы, пейзажи, люди, животные Толстого стремятся приобрести этот опыт завершения, опыт объединяющего конца, опыт искушенного совершенства – болезненного перехода из телесного в духовное. Это путь зрелости и красоты, свертывания личности, прекращения псевдобытия. Путь отрицания телесного как низшей инстанции духа. Потому что путь к целомудрию духа лежит через растление плоти, ее разложения в духе. Ибо сказано: «Будьте, как дети» – не сказано: «Будьте детьми». Усталость и опыт тела должны быть преображены в божественном опыте, а не воспроизводить себя бесконечно из тела в тело, из вещества в вещество. Психоаналитический сон Анны – она, Вронский и Каренин в одном сне, в одних объятиях – символизируют это духовное растление. Большего на тот момент Толстой не мог себе позволить, да и необходимости в этом для его метафизических целей не было. Потому что это было не разнузданное воображение современного коммерсанта от искусства, восхваляющего низость, а зрелое убеждение художника, что тело и телесное приводят к распаду Бога. Это групповое познание телесности в конце концов приводит к отречению от материального и телесного в романе Анны. Но другие этого еще не знают. Они повторят ее путь, обретут страдание. Они уже делают это. Лёвин ставит на место Кити в своем воображении знакомых девушек, не одну девушку; он замечает матерую красоту крестьянок; он уже почти влюблен в Анну и готов пойти за ней в ад. Скотник, работающий у Лёвина, глядя на его эротические метания, прямо говорит ему: «Жениться вам надо барин, вот что!» Как будто знает, как смирить плоть и со временем превозмочь ее. Грозный евангельский эпиграф романа: «Мне отмщенье, и Аз воздам», можно конечно, прочитать как угрозу мирового судьи, а можно и как заповедь Творца, обращенную к тем, кто ограничил свой опыт телом и его опытом и не захотел преодолеть его.
Телу надо отдавать телесное: еда, квас, покос, совокупление, а не пытаться наделять его несвойственными ему мотивами и идеалами, сакрализовать его простые физиологические функции до – «любви», «преданности», «заблуждения», «ненависти», «истины». У тела ничего этого нет, вернее, они-то и есть это тело. Разрывать себя нужно не с пороком и негативными эмоциями, а с материей, носительницей заблуждения и порока, со всей тканью сансары. Используя интеллект, или даже сам дух в интересах тела (это и делает в нас дьявол), мы терпим неизбежное поражение. Тело как сотрудник духа – это звучит надежнее, но тоже неубедительно. Неохотность, с какой Толстой вторгается в прямую духовную жизнь, внутреннюю область человека, в сферу так называемых последних вопросов, вызвана его пониманием суверенности того и другого – тела и духа – и нежеланием смешивать эти суверенные субстанции в пространстве тела. Свои лучшие, окончательные мысли он приберегает для чистой формы, отвлеченного мышления – эссе, философского этюда, афоризма. Это, а не бегство в ноябрьскую ночь, и был настоящий Уход Толстого из Ясной Поляны – в чистоту духовного творчества.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы