Пространство-время-смерть: Метафизика Иосифа Бродского (окончание)
Время как посмертье
Но время не просто убивает и разрушает. Время есть истинная природа посмертного существования, умерев, человек сливается с чистым временем, но Время – и есть причина смерти, время убивает, а значит – делаем логический вывод из двух посылок – после смерти продолжается что-то убийственное. Потому на поэта иногда и нападает сомнение – не умер ли он уже – что смерть вовсе не обязана избавлять от страданий. Ожидающая после смерти пустота, о чем будет сказано ниже – хуже ада, и соответственно –
Соответственно, самое точное описание мир а при жизни человека можно сделать – как сказал он в «Послании к стихам» – «сжимая пространство до образа мест, / где я пресмыкался от боли…».
Для Бродского Время – было вовсе не просто «формой существования», но скорее его подосновой, его средой и демиургом, но – что парадоксально – средой и демиургом, существованию враждебными. Тут – момент несогласия поэта с биологией, утверждающей, что живые организмы существуют только в приспособленной для их жизни среде. Что противостоит враждебности среды – так это память, сила, обратная Времени по вектору, хотя и уступающая ему по мощи. Поэтому – вот квинтэссенция нового дарвинизма:
Итак, человек существует во враждебной среде, в среде, его убивающей, и по сравнению с враждебностью времени никакие иные неблагоприятные обстоятельства значения не имеют. Правда, заметим нюанс: если доступные наивному взгляду причины смерти несут в себе момент агрессии, поражения плоти, то Время убивает именно своим равнодушием. Время – подоснова мира, но оно не нуждается в человеке, в его сердцевине нет следов человеческой жизни, и, поскольку все в конечном итоге сводится ко времени, то значит все сводится к состоянию, где нет человека, а человек «сводится» ходом времени к небытию. И это – единственная истинная причина смерти. Из «4-й эклоги»:
В скобках заметим: также враждебно к человеческому существованию и чистое пространство,
Пространство вытесняет вещи и тела, время же вытесняет самого человека, вместе с его личностью, и – что особенно важно – памятью.
Все опасности человеческой жизни – лишь формы, через которые проявляется убивающее действие времени, это, если так можно выразиться, «обстоятельства времени». Поэтому так бессмысленно убийство: человек пытается совершить работу времени, которое последнее совершит в любом случае, и которую, с другой стороны, он бы не мог бы совершить, если бы время – одновременно – не убивало тоже- то есть, разумеется, не тоже, а по преимуществу.
Неизбежность всеобщего перехода в небытие оправдывает жестокости тиранов и обессмысливает подвиги тираноборцев. Именно так – логически и пессимистически – Бродский истолковывает миф о Тесее, и самую драматическую часть этого мифа – об утрате Тесеем своей невесты Ариадны после убийства Минотавра. Утраченная награда должна была показать бессмысленность и тавтологичность подвига-убийства.
Разумеется, убийство несколько передвигает дату смерти – убийство ускоряет время, о чем читаем в стихотворении «Бюст Тиберия» – стихотворении, призванном как раз оправдать жестокости императора, или во всяком случае провозгласить их неподсудность суду потомков, что для в целом склонного к тираноборству поэта несколько нехарактерно. Но секрет в том, что жестокий убийца – лишь подмастерье Времени.
Замечателен этот «вакуум». Согласно учебникам физики, в момент паденья тела оказываются вовсе не в вакууме, а в состоянии невесомости. И невесомость и вакуум – словечки из мира космических полетов, они легко ассоциируются друг с другом, поскольку «там», в космосе, «на внеземных орбитах» (где убивает «избыток Времени») – там есть и невесомость, там и вакуум. Лукавая замена двух ассоциирующихся слов произведена именно для того, чтобы ввести опять тень Хроноса. Разумеется вакуум здесь – лишь очередной псевдоним божества с косой, и псевдоним, опять же неслучайный, ведь вакуум – пустота, а пустота – единственное определенное свойство времени. Впрочем, здесь, как и в случае с пространством, пустота имеет не физический, а экзистенциальный смысл – пустота – значит там нет и не может быть человека.
И еще о метафорах, связанных с физикой. Смерть, по Бродскому, выявляет эйнштейнианскую связь времени и пространства. По Эйнштейну, вещь сокращает свою пространственную протяженность и увеличивает протяженность временную при скоростях, близких к световой – и не даром в «Бюсте Тиберия» поэт объясняет, что жестокость лишь ускоряет всеобщую судьбу вещей. Но, в отличие, от оптимиста-Эйнштейна, Бродский не считал, что это такое уж сильное ускорение.
А дело все было в тюремном опыте поэта. Как вспоминал он потом в «Меньше, чем единица», тогда, в результате советских репрессий он понял великую формулу тюрьмы: недостаток пространства, уравновешенный избытком времени. Весь «Мрамор» посвящен изучению этой формулы. В «Мраморе» герой говорит о башне-тюрьме: «Она помещение до минимума сводит. То есть, как бы тебя во Время выталкивает. В чистое время, километрами не засранное; в хронос... Ибо отсутствие пространства есть присутствие времени. Для тебя это – камера, узилище: потому что ты – варвар. Варвару всегда Лебенсраум подай... мослами чтоб шевелить... пыль подымать... А для римлянина это – орудие познания Времени.»
В конечном итоге, выясняется что башня-тюрьма – метафора человеческого удела, человек заперт в пространстве и во времени, единственное, что он может – это избавиться от пространства и оставить себе лишь одну координату, но зато – слиться с ней радикально. То есть, хотя тюрьма, и оказывается не тюрьмой, но от этого она не становится менее печальной.
Не через Эйнштейна, а через опыт тюрьмы и через опыт ожидания и предчувствия смерти поэт открыл неэвклидову геометрию и неклассическую физику. Главный постулат новой физики прост: по мере того, как человек или вещь умирают, по мере того как истаивает их физическое присутствие в пространстве – они переходят в чистое время. «…Не знал Эвклид, что сходя на конус/вещь обретает не ноль, но Хронос» («Я всегда твердил, что судьба – игра.») Развертывание этой геометрической (или, вернее, топологической) теоремы находим в «Колыбельной трескового мыса»:
Ниже в этой же поэме наконец откровенно уточняется, что мыс, и конус, который переходит в Хронос, как в море – это сам человек, с его обреченностью: «человек есть конец самого себя и вдается во время». Ну, а самую краткую и точную формулировку этого узла обретаем, опять же из «Мрамора»: «Где пространство кончается, и сам Временем становишься.»
Время как религия
Если с Эйнштейном Бродский отчасти сходен по взглядам, то с Плотином и неоплатонизмом поэт не согласен категорически. Плотин учил, что Единое, «нисходя» и «эманируя», порождает ум, который уже обладает сознанием, но еще не знает Времени, находится выше Времени, в вечности. Для Бродского превосходство ума над Временем – абсурд, все мысли, и сам ум остаются рано или поздно в прошлом. Завершающий афоризм «Мрамора»: «Человек одинок как мысль, которая забывается». Даже и та самая вечность – она лишь момент времени, эссе «Об одном стихотворении» устанавливает недвусмысленную метафизическую иерархию: вечность является «лишь толикой времени, а не – как это принято думать – наоборот».
Христианская философия заимствовала из неоплатонизма учение о вечности и провозгласила что Бог находится вне времени, в Вечности. Можно ли сказать, что для Бродского Время выше Бога? Практически – да, во всяком случае поэт был слишком занят действительно могущественными божествами, чтобы придавать излишне большое значение Богу христианства и иудаизма. Здесь позиция поэта имеет структурное сходство с некоторыми версиями буддизма, который часто признает богов, доставшихся ему от языческих религий, но ставит выше их свои собственные реалии – нирвану, Будду, Путь, которые призваны вывести человека из этого мира вместе с его ложными богами (но боги эти не более ложны, чем сам мир). То есть Боги – это не более, и не менее, как властные инстанции этого иллюзорного мира. Также и древние греки ставили судьбу выше олимпийских богов. Во всяком случае, из «Стихов на смерть Элиота» можно понять, что когда человек умирает, он попадает из-под Власти Бога под власть только времени:
Во многих своих произведениях Бродский подчеркивает свое христианство, однако его отношения Богом в его творчестве почти не разработаны, а вот отношения со Временем описаны подробно и исключительно минорно. В раннем стихотворении «Бессмертия у смерти не прошу…» поэт пытается до него докричаться:
Это очень знакомая и явно заимствованная из религиозной сферы ситуация – когда человек пытается докричаться до некой высшей силы, но та в ответ лишь молчит. Время здесь явно встало на место бога и религию Бродского можно назвать хронолатрией. Главное, однако, в том, что это молчание высшей силы связано с человеческой смертностью (и с неизвестностью посмертной судьбы, безответностью вопроса о смерти), а следующий ход мысли – что это молчание высших сил и само по себе убивает, приводит к смерти.
Так в стране двоеверия – Японии почитающий национальные божества синтоизм обслуживает жизнь человека, а верящий в нирвану–небытие буддизм – его смерть.
Хотя конечно Бог, стоящий неизмеримо выше человека, имеет некое особо интимное отношение к мировым пустотам, и поэтому причастность к пустоте равносильно богопознанию:
В рождественских стихах 1971 года этот сорт богопознания достигает почти церковной торжественности. Радостное событие, преддверие Рождества даже удаляет из тона нотки обычной печали, и поэт провозглашает как некий визионер:
Но каково место Бога (не Христа, а демиурга, небесного Царя) в метафизике Бродского? В ранних стихах бог еще играет роль устроителя и организатора судьбы и в этом своем качестве он постоянно напоминает человеку о бренности и скорбности его юдоли. В этой ипостаси Бог имеет связь с божествами античности.
Позже, по мере того, как философия Времени приобрела в мировоззрении Бродкого все более отчетливые черты, Бог упоминается все реже. Собственно Бог – это тот, кто выживает несмотря на Время, поэтому его время – вечность, и то что для Бога вечность, для человека – умирание.
Время и звук
Время, (в отличии от всего остального) существует и до и после смерти, но после его состояние более естественно и близко и изначальной сути. В чем разница между состоянием времени до и после? Вероятно, важнейшее отличие – отсутствие слова и звука. Единственными достойными внимания реалиями при жизни поэт считал язык и словесность, поэтому неудивительно, что в важнейший для него аспект смерти оказывается их смолкание. Об этой стороне смерти написано в «Сретенье», где кончина святого Симеона отражена с добросовестностью исследователя, допрашивавшего побывавших в состоянии клинической смерти:
Звук для времени «до» – это тоже самое что твердь для живого пространства, до есть для пространства, еще не ставшего чистым пространством, а раздробленного на тела и вещи. Дело в все в том, что Время есть мясо немой вселенной (Эклога 4-я (зимняя))
Но заметим – не всякой вселенной, но немой, для нас, в прижизненной суете. Мир наполнен звуками, но по этой вселенной есть истинная – немая, и время – её мясо. В «Сретенье» владения смерти противопоставляются не традиционному солнечному свету, а уличному гулу, их отличительная черта – глухонемота. Однако это глухонемота времени, а не умирающего, ведь Симеон слышал, что время утратило звук! Чем ближе к смерти – тем более ощущаешь дыхание великого молчание, это не глухота, а особая способность услышать немоту сквозь уличный гул. …старение есть отрастание органа/слуха, рассчитанного на молчание (1972 год). В соответствии с этим, звуки есть естественнейшая ширма, с помощью которой можно временно загородиться от надвигающегося. Поскольку после черты время утрачивает звук, то
Да и у пространства тоже часто можно заметить такое свойство как глуховатость, о чем сказано в «Зимней почте»:
Впрочем, удивляться здесь нечему, у мировых пустот нет никаких отличительных свойств и подробностей, а значит, в них нет и звука. Поэтому вполне логично выглядит мотив антагонизма времени и голоса:
Впрочем, дело еще в том, что до смерти время хоть и молчит, но оно не совсем беззвучно – оно жужжит, тикает. В стихотворении «1972 год» время называется «жужжащим, как насекомое», а одно очень интересное стихотворение, посвященное умиранию и предсмертному состоянию называется «Муха», и в нем навязчиво повторяется тема мушиного жужжания. Наконец в «Колыбельной трескового мыса», ход минут сравнивается с некими фантастическими рыбами тресками, которые ночью идут по дороге одна за одной, и все, по очереди, стучатся в дверь,
(а вынесенный в заголовок тресковый мыс – это человек, который как мыс вдается во время).
И еще отличие. Время не только слышно, но и видно. Ход времени ассоциируется оседающей пылью. В «Торсе» пыль называется «загаром эпох», а в «Натюрморте» поэт выражается еще радикальнее и онтологичнее: пыль – это плоть и кровь времени. В одном явно сновидческом стихотворении пыль сравнивается с «жиром пустоты», и глядя на покрывающий вещи слой пыли, поэт пророчит:
Время и вещи
Однако, и для времени есть недоступные регионы. От вещей остаются их твердые остовы и сегодня мы можем любоваться даже скелетами динозавров. Поэтому в одном стихотворении ("Теперь, зная многое о моей жизни..."), поэт бросает, что годы пожирают «наше мясо», но щадят кость. Кость, твердые материалы – это чуть ли не поражение времени.
Но человек, хоть он по Марксу и «остов времени», к этим твердым вещам не относится.
В «Римских элегиях» Бродский роняет загадочную фразу: Время варварским взглядом обводит форум. Что это за варварский взгляд? Ответ очевиден, расшифровка кроется, наверное, в самом знаменитом из «римских» стихотворений Бродского. В «Письме к римскому другу» «старый раб» бросает: «Мы, оглядываясь, видим лишь руины.» Поэт комментирует эту фразу голосом Плиния: Взгляд, конечно, очень варварский, но верный. Становится ясно: варварский взгляд верный – это значит «время, оглядываясь, видит лишь руины». Опыт кочевников во времени – что все проходит. Подобно опустошительному завоеванию, тем же монгольским кочевникам, время оставляет после себя лишь развалины. Римский форум теперь – исторические руины. Что такое развалины?
С точки зрения разрушения время родственно кислороду. Развалины отличаются от прочих вещей тем, что наглядно показывают на себе работу их обоих.
Тем не менее – развалины и вообще – вещи, переживают человека. И некоторое спасение от времени видится в превращении тела в вещь. Не то, чтобы вещи казались бессмертными, но ведь суть в смерти – в отношении к ней, а у вещей этого отношения нет. У них нет ни страха смерти, ни особого отношения ко Времени.
У вещи также нет внятного человеку антагонизма к пространству, поскольку мир вещи ограничен ею самой, вещь – сама себе пространство.
Наконец, у вещи нет индивидуальности. А это замечательное качество позволяет вещам обрести бессмертие через механизм замены старых вещей на новые; сочинив длинную строфу о бессмертии стула, Бродский завершает ее так:
Все эти высказывания Бродского о свойствах вещей замечательно резонируют с одним пассажем из книги Сьюзен Лангер «Философия в новом ключе»: «Одно из моих самых ранних воспоминаний заключается в том, что стулья и столы всегда имеют один и тот же вид, но не таким образом, как люди, и что одинаковость их внешнего вида внушала мне определенный страх. Они символизировали определенное настроение; даже маленьким ребенком я не думала, чтобы они испытывали его (если бы кто-нибудь задал такой глупый вопрос). Там был просто определенный вид достоинства, безразличия или угрозы. Они продолжали передавать такое молчаливое послание, независимо от того, что вы с ними делали». В этом и заключается задача по достижению бессмертия – продолжать передавать послание, независимо от того, что с собой делает время.
Глаз, который не заметит подмену стула – это, разумеется, взгляд внешнего наблюдателя, а не самого стула. Стул внутри себя индифферентен к своему существованию и в этом его сила. Однако, чтобы существовать, ему все же нужен наблюдатель:
Но наблюдатель, в отличии от наблюдаемых вещей и наблюдаемого пространства смертен, Ибо у смерти всегда свидетель – он же и жертва
(«Памяти Т.Б.»).
Так или иначе, если, согласно нашим житейским представлениям, что осмысленны лишь те дела и занятия, которые имеют хотя бы какую-то надежду на успех, то в этой жизни все бессмысленно, поскольку все кончается смертью. Поэтому, как отмечается в «Натюрморте», говорить надо
Но как смертному человеку стать бессмертной вещью? Основной, известный Бродскому рецепт этого – превращение в памятник, в статую. О запечатлении во мраморе с некоторой долей мечты говорится в стихотворениях «Торс», а в бронзе – в стихотворении «Подсвечник». Заголовок пьесы «Мрамор» говорит сам за себя, и в пьесе этой содержится настоящий гимн мрамору как материалу, превосходящему время – и доступному лишь поэтам-классикам. Здесь тема превращения в вещи смыкается с другим, истинным рецептом бессмертия – бессмертия через сказанное слово, которое единственное не подвластно времени:
Если Шопенгауэр видел спасение от мирового ужаса в созерцании, то Бродский в языке, в словах. И всех своих предшественников – поэтов Бродский видит соучастниками этой философии. Вот Цветаева в стихотворении «Новогоднее» пишет о постижении того, что нет ни жизни, ни смерти, а есть нечто «третье, новое». Бродский, разбирая это стихотворение, утверждает, что это «третье» – тождество Языка и Времени. Здесь за спиной великого поэта возникает тень Бертрана Рассела, ехидно цитирующего свою «Философию»: «Наша уверенность в языке происходит из-за того, что он имеет такую же структуру, как и физический мир, следовательно, может выражать эту структуру. Но если взять мир, который не является физическим, или не находится в пространстве-времени, он сможет обладать такой структурой, которую мы никогда не сможем выразить или познать…». Но Бродский полагает себя неуязвимым для такой критики – для него язык тождественен пространству-времени, а такая малость как мир находится где-то внутри, в рамках этих пустотелых божеств.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы