Стеклянный смех
Эдуард Лабынцев (15/10/2024)
Миколаюс Чурлёнис. Бабочки
Фарфор
Падает с навесной полки и разбивается
фарфоровый слонёнок — мимо книжных корешков
и сонной ветоши, потревожив томленье воздуха.
Настороже — тигр из плюша, отодвинулся вглубь, дальше от края —
оберегать гроздь иголок в набивном сердце.
Внутри осколков — юноша. Он улыбается, и ясно, что улыбается —
на прощанье.
Он сворачивается, тихо и неотвратимо.
Заполняется кровать-скорлупка горьким пеплом.
Влюблённые в небо
Неохотно уступают дорогу, — неповоротливы, чрезмерно пресыщены — атомы. Вторая половина долгого лета.
Не проходит желание очищающего, плотного ветра, чтобы он скользил-скользил рядом, как ручьисто оживший шёлк.
Но это всё в воздухе, а быть записанной стремится такая экзальтация:
Небо. Его верные птицы перемежаются прозрачными потоками, и вернейшие после смерти призываются в полёт, — свернуться завитками на загривках солнц. Небо начальственнее птиц: вообразите поднебесье, где есть птицы, но нет неба; вообразите поднебесье, где есть небо, но нет птиц.
Всегда находятся влюблённые в небо. Они отрекаются от быстрых, но низких ветров, от земли с её податливой посредственностью и морщинистой протяжённостью. Эти воздыхатели желают быть как верные птицы, и бродят серебристыми жирафами, высоко поднимая головы, не снисходя и до друг друга, не говоря о ненавязчивой окрестности.
Один из них видит второго. Второй видит третьего. Третий не видит шестого. Пятый сговаривается с четвёртым. А был ли нулевой? Четвёртый забыл присмотреться к седьмому. Седьмой так и думал, но со вторым он мыслями не делится. Кто-то приглушённо капает просьбами: – О, помогите разобраться! Ведь второй всё выболтает пятому, а тот сговорился (и это не секрет) с четвёртым. Нет, не было нулевого. Так утверждает третий, но точно не первый. И не философствующий второй, видящий нулевого необходимым для того, чтобы первый был первым, а значит второй — вторым. Теперь и шестой перестаёт видеть третьего. Кто-то же видит их всех и каждого?
Ноктюрн: двойная нота
Ночь отпускает одиночество на длинном поводке.
На границе осени живые звезды светят — живым. И смотрят на нас,
как люди бы смотрели на оживший пепел.
Один цветок цветёт — серебряная радуга.
Пчела подносит каплю мёда, и я не спрашиваю, где взяла.
Мир
Есть ветер, был снег — оттеснён. Есть небо и наветренный остров — древесный архипелаг — острокрылый дом. Я замер, колыхаясь, как ветвь, то скручено-сухая, то зелено-живая.
Вот он, мимо летит-пролетает, скользит без устали на свободном шарнире — мир. Куда-то снова проник реваншист-снег — за далёкими горами твёрдо бьётся едко-белым голубем — в крыши, в окна безразличных северян.
Выходит из квадратной тучи — потайного угла — ядоносец-круг, темнее синего, мягче мягкого. На самом деле крепко укоренённый в коварстве. Вплетается в его границы мир — и кажется, что разом поглощён. Высота бурлит, скрежещет. . . Мир побеждает, разорвав круг, падает, выплёскиваясь со смолистым ливнем.
Прямо сейчас и предо мною, насекомым прыжком, позаимствованным на лугу, мир возвратился на свою траекторию, чтобы и дальше продлевать колеистую жизнь; оставив росу дребезжать на вмятой траве.
Решение раствориться в тумане
Туман ползёт меж двух гор: что это, как не оставленная потомством и окаменевшая от стыда мать верблюжьего племени. . . Раздваивается. И один, позёмный и зыбкий — ползёт, а другой, одарённый движеньем вровень с судьбою — свободно летит. И тот из близнецов-туманов, что выше, легче, гуще и амбициознее, становится предметом моего внимания и подражания. Он буквально восхитителен, и — я почти уверен! — за ним поджидает, переминаясь эфемерами по глянцевому снегу, поглощение, беспримесная белизна.
– Решение раствориться в тумане. . .
В известном пространстве, где родились и выросли я, читатель, а также Унамуно, чей туман сквозит литературой, и Сэндберг, чей туман гуляет на бархатных лапках, т.е. в одной очерченной и определённой до нас с читателем реальности, это выглядит так: я оживлённо вожу туда-обратно по тверди засохших белил карандашом, толстым и каплевидным.
Растворяюсь, пока никто ещё не сообразил меня изловить, и никто не ухватил здешний смысл за его скользкий рукав.
Paidia
С неисправимой медлительностью — скоростью черепахи из песка, катится время и обрывается под детскою ступнёй.
Рядом журчит воздух, ворчит лягушка, гибнут от падения груши. Корявые палки, услужливо: то мечи, то змеи, то мосты, то стены. Голландец и француз — теоретики — взглянули бы, и сказали всерьёз: человек играющий.
Время мстит — восьмипалая рука — живоглот-паук ползёт. Подполз. Кусает. Крик. Шум. Только у листьев не прибавилось громкости.
Квадрат прорезает низколобое небо — сминая пространство — летит саквояж-крестоносец. Розовая ладонь летуче отделяется от саквояжа, прикасается до спутанных волос. Блестит в ромбовых лучах туба с мазью. Окатывает густота прохлады. Исцеление.
Сундук
Корабль на мели. Дикий берег. Палящие лучи. Белые пески. По ночам гудят крикливые птицы, воют неведомые хищники. Ночь здесь приходит стремительно, разбойницей из-за угла.
Медленно колышет паруса тёплый, постепенно охлаждающийся воздух. Перекатывается вдоль по палубе связка разбитых бутылей, вернее, медленно ползёт, почти змеится. Нет — ни моряка, ни стервятника.
В затенённой глубине на дне трюма, за тонкой, но сплошной перегородкой — сундук. Сундук не достанется никому.
Холст
Рубеж разделённый: геройский вал — жёлто-зелёный крап — бугор-змея. Волны расходятся от шагов, запинок, дыхания, медленно, топкой гуашью. Синева позади — сизый воздух — сладкий анчан. То и не волны, а воплощенье-листва: фантазийной тигреи, гринрозы-феерии, фантомного скалодуба. . . Справа поток: низкорослый ручей. Чьи-то ноги — в ручей. Объятья — ручья, а голос ничей. Голос: – Вы кто? Отвечают: – Братья мы, подневольны мы, но не жалуемся. Царь наш — в голове, путеводен для нас — перст указующий. Слева застыл, пятнист-перемаран, пора бы отвлечься и оттереть пристающий лилак — это я за валом, подслушивал; сам я — большой палец.
Стеклянный смех
За окном снаружи обломок неба — дрозд с чернильным отливом, в ониксовой тени дрозда — красная сурьма дороги, а на обочине сама взъерошенная тень — пурпурно-серая ежиха. В уголке, как эпиграф, влажная крона ореха.
Окно внутрь навеяло откровенностью утреннее вдохновенье. От простоты сердца нежились мысли и по-зрительски умолкал ум, пока видел виды в близкой дали:
Просоленное дно огромной полусферы. Кроваво-красные побеги невысоко прорастают и вскоре увядают от соседства с нависающей серо-голубой вершиной. Неподвижно застыли два мрачных, тронутых сединой облака, — изредка выгибают гусеничные спины.
Пять трёхчастных чудовищ ползут, перекатываясь и подпрыгивая —наездники силятся удержаться. Добрались до руин: одинокая белая площадь и уцелевший алтарный закут.
Белизна пересекается, место оживотворяется. Слова спешиваются и приближаются к прозаическому монолиту. . .
Окно прозвенело, пейзаж пугливо потрескался, свернулся и безропотно улетучился, как пыль от вихря. Раскрошилась, заметалась меловая стайка бабочек. Это постучала стрекоза. И в умолкающем звоне, истончая слух, можно было угадать последний вздох стеклянного смеха — бегущего в пустоту сезонного младшего бога.
The Bottom of the Sea Is Cruel
притча-бонус под шум прилива
Облаками-лапами звёздные псы откопали хрустящую косточку. И на ней один блудный поклонник возвратился к морю, и восклицал: – Таласса, Таласса, возлюби меня!
Ласково море молчит. Грозно море молчит. Спустя недолгое время он вернулся и вновь произнёс: – Таласса, Таласса, укрой меня от врагов! Бесшумно лежало море. Ниже солнца и ниже травы.
Спустя несколько лет опять пришёл человек к морю: – Таласса, Таласса, помоги! Мы стонем под игом, но мы тверды и не поклонимся быкам и остроголовым птицам. О, Таласса, Таласса, одари нас сверх меры за верность! Мне нужно как-то прокормить детей! . .
Спустя годы приволочился слабый старик к морю, опираясь на посох. И гневно воздевал руки, и проклинал свою безответную покровительницу сообщно с молодым ветерком, разносившим уничиженья над прекрасной синевой. Затемнело — загудели первые сумерки. Старик, приходя в исступленье, принялся бросаться камнями и грязью. По нежной и благородной, светло-переливчатой поверхности.
«Таласса, откликнись хоть единожды на мой призыв! Как откликалась — праотцам! Я последний старейшина моего рода. Я фасад. Я плотина. За моими плечами теперь — всё моё племя!»
Время само обогнав на мгновенье, из тёмных глубин рука поднялась — старика поразила трезубцем.
Последние публикации:
Две прозы и хаос –
(04/09/2023)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы