Комментарий | 0

Стеклянный смех

 

Миколаюс Чурлёнис.  Бабочки

 

 
 
Фарфор
 
Падает с навесной полки и разбивается
фарфоровый слонёнок — мимо книжных корешков
и сонной ветоши, потревожив томленье воздуха.
 
Настороже — тигр из плюша, отодвинулся вглубь, дальше от края — 
оберегать гроздь иголок в набивном сердце.
 
Внутри осколков — юноша.  Он улыбается, и ясно, что улыбается —
на прощанье. 
Он сворачивается, тихо и неотвратимо.
Заполняется кровать-скорлупка горьким пеплом.
 
 
 
Влюблённые в небо
 
Неохотно уступают дорогу, — неповоротливы, чрезмерно пресыщены — атомы.  Вторая половина долгого лета. 
 
Не проходит желание очищающего, плотного ветра, чтобы он скользил-скользил рядом, как ручьисто оживший шёлк.
 
Но это всё в воздухе, а быть записанной стремится такая экзальтация:
 
Небо.  Его верные птицы перемежаются прозрачными потоками, и вернейшие после смерти призываются в полёт, — свернуться завитками на загривках солнц.  Небо начальственнее птиц: вообразите поднебесье, где есть птицы, но нет неба; вообразите поднебесье, где есть небо, но нет птиц.
Всегда находятся влюблённые в небо.  Они отрекаются от быстрых, но низких ветров, от земли с её податливой посредственностью и морщинистой протяжённостью.  Эти воздыхатели желают быть как верные птицы, и бродят серебристыми жирафами, высоко поднимая головы, не снисходя и до друг друга, не говоря о ненавязчивой окрестности.
          Один из них видит второго.  Второй видит третьего.  Третий не видит шестого.  Пятый сговаривается с четвёртым.  А был ли нулевой?  Четвёртый забыл присмотреться к седьмому.  Седьмой так и думал, но со вторым он мыслями не делится.  Кто-то приглушённо капает просьбами: – О, помогите разобраться!  Ведь второй всё выболтает пятому, а тот сговорился (и это не секрет) с четвёртым.  Нет, не было нулевого.  Так утверждает третий, но точно не первый.  И не философствующий второй, видящий нулевого необходимым для того, чтобы первый был первым, а значит второй — вторым.  Теперь и шестой перестаёт видеть третьего.  Кто-то же видит их всех и каждого?
 
 
 
Ноктюрн: двойная нота
 
Ночь отпускает одиночество на длинном поводке. 
На границе осени живые звезды светят — живым.  И смотрят на нас,
как люди бы смотрели на оживший пепел.
 
Один цветок цветёт — серебряная радуга.
Пчела подносит каплю мёда, и я не спрашиваю, где взяла.
 
 
 
Мир
 
Есть ветер, был снег — оттеснён.  Есть небо и наветренный остров — древесный архипелаг — острокрылый дом.  Я замер, колыхаясь, как ветвь, то скручено-сухая, то зелено-живая.
Вот он, мимо летит-пролетает, скользит без устали на свободном шарнире — мир.  Куда-то снова проник реваншист-снег — за далёкими горами твёрдо бьётся едко-белым голубем — в крыши, в окна безразличных северян.
Выходит из квадратной тучи — потайного угла — ядоносец-круг, темнее синего, мягче мягкого.  На самом деле крепко укоренённый в коварстве.  Вплетается в его границы мир — и кажется, что разом поглощён.  Высота бурлит, скрежещет. . . Мир побеждает, разорвав круг, падает, выплёскиваясь со смолистым ливнем.
Прямо сейчас и предо мною, насекомым прыжком, позаимствованным на лугу, мир возвратился на свою траекторию, чтобы и дальше продлевать колеистую жизнь; оставив росу дребезжать на вмятой траве.
 
 
 
Решение раствориться в тумане
 
Туман ползёт меж двух гор: что это, как не оставленная потомством и окаменевшая от стыда мать верблюжьего племени. . .  Раздваивается.  И один, позёмный и зыбкий — ползёт, а другой, одарённый движеньем вровень с судьбою — свободно летит.  И тот из близнецов-туманов, что выше, легче, гуще и амбициознее, становится предметом моего внимания и подражания.  Он буквально восхитителен, и — я почти уверен! — за ним поджидает, переминаясь эфемерами по глянцевому снегу, поглощение, беспримесная белизна.
– Решение раствориться в тумане. . .
В известном пространстве, где родились и выросли я, читатель, а также Унамуно, чей туман сквозит литературой, и Сэндберг, чей туман гуляет на бархатных лапках, т.е. в одной очерченной и определённой до нас с читателем реальности, это выглядит так: я оживлённо вожу туда-обратно по тверди засохших белил карандашом, толстым и каплевидным.
Растворяюсь, пока никто ещё не сообразил меня изловить, и никто не ухватил здешний смысл за его скользкий рукав.
 
 
 
Paidia
 
С неисправимой медлительностью — скоростью черепахи из песка, катится время и обрывается под детскою ступнёй.
Рядом журчит воздух, ворчит лягушка, гибнут от падения груши.  Корявые палки, услужливо: то мечи, то змеи, то мосты, то стены.  Голландец и француз — теоретики — взглянули бы, и сказали всерьёз: человек играющий.
Время мстит — восьмипалая рука — живоглот-паук ползёт.  Подполз.  Кусает.  Крик.  Шум.  Только у листьев не прибавилось громкости.
Квадрат прорезает низколобое небо — сминая пространство — летит саквояж-крестоносец.  Розовая ладонь летуче отделяется от саквояжа, прикасается до спутанных волос.  Блестит в ромбовых лучах туба с мазью.  Окатывает густота прохлады.   Исцеление.
 
 
 
Сундук
 
Корабль на мели.  Дикий берег.  Палящие лучи.  Белые пески.  По ночам гудят крикливые птицы, воют неведомые хищники.  Ночь здесь приходит стремительно, разбойницей из-за угла.
Медленно колышет паруса тёплый, постепенно охлаждающийся воздух.  Перекатывается вдоль по палубе связка разбитых бутылей, вернее, медленно ползёт, почти змеится.  Нет ни моряка, ни стервятника.
В затенённой глубине на дне трюма, за тонкой, но сплошной перегородкой — сундук.  Сундук не достанется никому.
 
 
 
Холст
 
Рубеж разделённый: геройский вал — жёлто-зелёный крап — бугор-змея.  Волны расходятся от шагов, запинок, дыхания, медленно, топкой гуашью.  Синева позади — сизый воздух — сладкий анчан.  То и не волны, а воплощенье-листва: фантазийной тигреи, гринрозы-феерии, фантомного скалодуба. . . Справа поток: низкорослый ручей.  Чьи-то ноги — в ручей.  Объятья — ручья, а голос ничей.  Голос: – Вы кто?  Отвечают: – Братья мы, подневольны мы, но не жалуемся.  Царь наш — в голове, путеводен для нас — перст указующий.  Слева застыл, пятнист-перемаран, пора бы отвлечься и оттереть пристающий лилак — это я за валом, подслушивал; сам я — большой палец.
 
 
 
Стеклянный смех
 
За окном снаружи обломок неба — дрозд с чернильным отливом, в ониксовой тени дрозда — красная сурьма дороги, а на обочине сама взъерошенная тень — пурпурно-серая ежиха.  В уголке, как эпиграф, влажная крона ореха.
Окно внутрь навеяло откровенностью утреннее вдохновенье.  От простоты сердца нежились мысли и по-зрительски умолкал ум, пока видел виды в близкой дали:
 
Просоленное дно огромной полусферы.  Кроваво-красные побеги невысоко прорастают и вскоре увядают от соседства с нависающей серо-голубой вершиной.  Неподвижно застыли два мрачных, тронутых сединой облака, — изредка выгибают гусеничные спины.
Пять трёхчастных чудовищ ползут, перекатываясь и подпрыгивая —наездники силятся удержаться.  Добрались до руин: одинокая белая площадь и уцелевший алтарный закут.
Белизна пересекается, место оживотворяется.  Слова спешиваются и приближаются к прозаическому монолиту. . .
 
Окно прозвенело, пейзаж пугливо потрескался, свернулся и безропотно улетучился, как пыль от вихря.  Раскрошилась, заметалась меловая стайка бабочек.  Это постучала стрекоза.  И в умолкающем звоне, истончая слух, можно было угадать последний вздох стеклянного смеха — бегущего в пустоту сезонного младшего бога.
 
 
 
The Bottom of the Sea Is Cruel
 
притча-бонус под шум прилива
 
Облаками-лапами звёздные псы откопали хрустящую косточку.  И на ней один блудный поклонник возвратился к морю, и восклицал: – Таласса, Таласса, возлюби меня!
          Ласково море молчит.  Грозно море молчит.  Спустя недолгое время он вернулся и вновь произнёс: – Таласса, Таласса, укрой меня от врагов!  Бесшумно лежало море.  Ниже солнца и ниже травы.
          Спустя несколько лет опять пришёл человек к морю: – Таласса, Таласса, помоги!  Мы стонем под игом, но мы тверды и не поклонимся быкам и остроголовым птицам.  О, Таласса, Таласса, одари нас сверх меры за верность!  Мне нужно как-то прокормить детей! . .
          Спустя годы приволочился слабый старик к морю, опираясь на посох.  И гневно воздевал руки, и проклинал свою безответную покровительницу сообщно с молодым ветерком, разносившим уничиженья над прекрасной синевой.  Затемнело — загудели первые сумерки.  Старик, приходя в исступленье, принялся бросаться камнями и грязью.  По нежной и благородной, светло-переливчатой поверхности.
          «Таласса, откликнись хоть единожды на мой призыв!  Как откликалась — праотцам!  Я последний старейшина моего рода.  Я фасад.  Я плотина.  За моими плечами теперь — всё моё племя!»
          Время само обогнав на мгновенье, из тёмных глубин рука поднялась — старика поразила трезубцем.
 
Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка