Комментарий | 0

Детство моё, постой... (5)

 

 

 Запретная дружба

 

 
Возможно, из отвращения к этому «мальчику из хорошей семьи» я подружилась с «плохой», «уличной» девочкой», с которой мне дружить запрещали. Но запретный плод всегда сладок, и я стала встречаться с ней тайно. До неё я была домашним ребёнком, жила в некоем дистиллированном книжном мире. И вдруг узнала настоящую жизнь. Она открыла мне мир чужих дворов, подворотен, задворок и окраин Саратова, всяческих проказ, шкод, игр, приключений. Мы сбегали с уроков, садились на троллейбус и уезжали «на край света» – так называли мы какую-нибудь конечную остановку. И бродили там по незнакомым местам, открывая для себя новые уголки и закоулки города. Это были настоящие путешествия!
Хулиганили: звонили в двери чужих квартир и убегали, цепляли липучки к задам прохожих. Высший класс заключался в том, чтобы прилепить незаметно липучку с как можно более длинным стеблем, желательно с корнем и комочком земли на нём, так, чтобы человек стал как бы хвостатым. Иногда нас пытались поймать на месте преступления, мы вырывались, убегали, прятались – это был такой адреналин!
 
 
<--- Я санитарка.
 
 
Надо сказать, до встречи с ней я была необычайно педантичной и дисциплинированной школьницей. Ко мне на парту подсаживали перевоспитывать двоечников и хулиганов. Я их перевоспитывала своим каменным молчанием, подавляя всех чинным благовоспитанным видом первой ученицы. Однажды учительница спросила меня, почему я не сделаю замечания соседу, который как-то не так себя вёл. Я смерила её ледяным ханжеским взглядом: «На уроках разговаривать нельзя!» Эту мою фразу потом наперебой повторяли в учительской как образец идеального послушания и дисциплинированности.
В первом классе в меня влюбился один второгодник по фамилии Корнеев (имени не помню). Он сидел сзади и душил меня обрезками бумаги для оклейки окон. Так выражалась его любовь. Он набрасывал мне на горло ленты этой бумаги и тянул концы к себе. Я хрипела, но молчала, верная принципу: «На уроках разговаривать нельзя». Но в пятом классе меня что называется переклинило. Стерильный Вадик из приличной семьи, его мама с вуалью, чопорное молчание отличницы — как же это было пресно и скучно. Я и не знала, что у меня в душе всё это время жила тоска по хулиганству (по героизму?). Хотелось какой-то дерзости, лихости, нарушений границ и запретов. Подружившись с Олькой, я узнала, что, кроме двора, за пределы которого мне не разрешалось выходить, есть огромный город, незнакомые улицы, интересные люди. Словом, стала живым человеком.
 
Жить в подсолнухе
и валяться в песке.
Жить как олухи,
что позвали к доске,
как оболтусы
без царя в голове,
и без тормоза,
где «посторонним в».
Врать с три короба
и давать в пятак.
Вот бы здорово!
Я б хотела так.

Но куда ни лезь – 
посторонним в,
можно выжить здесь
только подшофе.
Ты, душа, нишкни,
этот мир жесток,
здесь царьки они,
ты же знай шесток.
Зря звонишь в звонок,
медвежонок Пух.
Каждый одинок
и разделан в пух.

Если рядом друг –
то не страшен шок,
если мёда вдруг
у тебя горшок.
Распахнуть бы дверь
сразу всем ветрам,
и ходить как зверь
в гости по утрам.

 
Мы дружили долго, до окончания школы. После уроков я провожала её до автобуса. Она жила на СХИ. Всю дорогу я говорила, говорила, не замечая, что иду по сугробам, по лужам. Она слушала. Потом уходила от меня к другим подругам — более взрослым, уверенным, здравомыслящим. Но всегда потом возвращалась ко мне. Однажды сказала: «Я прихожу к тебе очищаться». Меня поразила тогда эта фраза. А зачем к ней приходила я? Приобщиться к другой жизни, не такой стерильной и правильной, какой её знала я. Ветер свободы пел в ушах. «На край света!» Ветер свободы и непослушания. Я почувствовала дыхание живой жизни. Как Том Сойер с Гекльберри Фином.
 
В детстве дружила с девчонкой «плохой».
Я оставалась к запретам глухой.
Мы убегали тайком со двора,
школьные прописи — что за мура!
Мы, на троллейбус вскочив голубой,
ехали до остановки любой
и, выходив чёрте где: вот те на! –
шлялись по городу с ней дотемна.
Мы хохотали и ели пломбир.
С ней я узнала, как выглядит мир
тайных лазеек, глухих закутков,
сорванных с клумб незнакомых цветков,
дальних окраин, оврагов крутых,
где совершали в пути передых.
Мы забредали в такие края…
Это край света! –  кричала ей я.

Прошелестело полвека с тех пор.
Где эта улица, где этот двор?
Где эта девочка? Где эта я?
Где мне грозившая пальцем семья?
Лишь обнимает холодная ночь
и ничего не вернуть, не помочь.
Вот он, край света, и я на краю…
Мы и не знали, что жили в раю.

 
 
 
Личное пространство
 
В пионерском лагере я была запевалой. «Коричневая пуговка валялась на дороге... Бескозырка белая, в полоску воротник... Взвейтесь кострами, синие ночи… Куба, любовь моя...» Меня никто не назначал, я сама начинала петь, а за мной все подхватывали, и мне это нравилось. Все как бы пели под мою дудку.
Позже я вспоминала об этом в таких стихах:
 
Хоть не бывала я бывалой,
но в пионерских лагерях
была я вечно запевалой,
ту блажь в себе не растеряв.

В хорошем смысле пионером
была, когда уже мадам,
влюблённая всегда не в меру,
не по уму, не по годам.

Мой ангел был плохой хранитель
и не вторгался в песнь мою,
предоставляя мне обитель
у самой бездны на краю.

Он верно был интеллигентом,
тактично в жизнь мою не лез,
что я сплетала как легенду
из нитей, что попутал бес.
 

<--- Я в задумчивости
 
 
Осенний локон станет зимним
и все мы сгинем, но сейчас
так хочется бежать под ливнем,
чему-то вечному учась.

Среди оглохших и незрячих
быть той, что всё не умерла,
и горн держать у губ горячих,
как будто пью я из горла.

 
Сначала меня там выбрали председателем совета отряда, но почти тут же переизбрали, в чём-то разочаровавшись. Без объяснения причин. Потом та же история повторилась в школе. Меня разжаловали в звеньевые, а потом и вовсе в санитарки — я проверяла руки и ногти у входа в класс. Это больно ударило по самолюбию. Мне не объясняли, почему. Потом в деревне дядя Воля объяснил. Я гостила у подруги в деревне Салтыковке летом. Когда мы работали на огороде, дядя Воля к нам долго присматривался, а потом изрёк: «Ольке можно жить в сельской местности, Наташке – нет». – Почему это? – возмутилась я. – Ты… – он с трудом подбирал слова. – Не советская ты какая-то.
Тогда я ещё была вполне советская, это было задолго до перестройки, он, видимо, имел в виду нечто другое. Мою незаземлённость, что ли, не-от-мира-сегость, если так можно  сказать. Неплотность, зыбкость существования.
 
Ряской болотной пахнуло во мгле.
Как я неплотно стою на земле. –
 
писала я когда-то. И ещё:
 
Но слишком на земле стою неплотно,
и потому беспечна и свободна.
 

И это проявлялось не только в деревне. Помню, мы пришли с Наташей Шульпиной (тогда ещё Сафроновой) к ней в общежитие. – Ты чего? – удивлённо спросила она меня, видя, что я неуверенно застыла на пороге. – Ты как будто здесь в первый раз.

– Я везде как в первый раз.

Она хмыкнула. – Это уж точно...

«Не советская...» «В поголовно счастливой огромной стране, максимально приближенной к раю», как писала Ольга Бешенковская, я умудрялась выбиваться из этого поголовья, тогда ещё неосознанно.

Тяга к уединению была присуща мне что называется с пелёнок. Мама рассказывала, что когда она брала меня на руки укачивать, я начинала кряхтеть, трепыхаться, всячески выражая своё недовольство. Она, не понимая, чего мне, собственно, нужно, в сердцах бросила на кровать. И я замолчала, успокоившись. Взяла на руки – та же история.

Так я приучила её с детства оставлять меня в покое. Я лежала в своей колыбельке, никому не мешала и не терпела никакого вмешательства в мою личную младенческую жизнь.

Потом как-то Давид уловил мой кайф, когда я сидела с блокнотом, что-то бормотала и даже его не заметила. И он вдруг с какой-то обидой, разочарованием и внезапным прозрением сказал упавшим голосом: «Тебе никто не нужен...»

Это было не так, он был нужен мне, как воздух, который замечаешь, когда его начинает не хватать. А Давид всегда был рядом, его руки и душа всегда тянулись ко мне, а мне было нужно ещё какое-то личное пространство. Это было помимо воли, это было сильнее меня. Давид ревновал меня к балкону, к стихам, которые я ему поначалу не показывала, закрывая ладошкой. Он был весь открыт мне и хотел от меня того же. Боже, с какой охотой и радостью я бы сейчас променяла всё это своё грёбаное пространство на одно его объятие, на его тёплые руки и губы, на его горячие слова. Я их помню и часто повторяю себе с его интонацией, словно боясь забыть, потерять, утратить. Дороже этого у меня ничего сейчас нет. Но теперь, когда Давида уже давно нет со мной, меня спасает, держит на плаву это уединение с самой собой, со своими строчками, воспоминаниями, мечтами. И я не знаю, как бы я выжила, не будь у меня этого внутреннего мира, этого спасительного причала, этого домика улитки, этой брони, защищающей от ударов бытия.

 
Уединенье мне присуще с детства, –
я так бывала счастлива удрать,
осуществляя самовольно бегство,
в себя, в стихи, в заветную тетрадь.
 
А после на собраньях  разбирали
и предъявляли мне суровый счёт,
когда из звеньевых переизбрали
и ленинский не ставили зачёт…
 
Ведь я вела себя не по-советски,
как пионер, что был на всё готов.
И вот оно аукнулось из детских
заплаканных отверженных годов.
 
Вдова, и одиночество пудово,
и все часы уже наперечёт.
Но я ещё ответить не готова,
и смерть не хочет ставить мне зачёт.   
 
(Продолжение следует)
          

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка