Наброски, зарисовки, штрихи. "Опыт общения с деревом" и "Глоток шампанского"
Опыт общения с деревом
Кивает по утрам: "Здравствуй". Отвечает на любой вопрос качанием: "да" — вниз, или "нет" – вправо-влево. Подарки: утром проснулась, смотрю, – бисеринки дождя заледенели и получилась жемчужная ветка, которая заглядывает в окошко: вот, полюбуйся, это для тебя.
Или вечером преображается в волшебном свете фонаря: это тебе, спокойной ночи, пусть тебе приснятся красивые сны.
Утром: воробушки – с ветки на карниз – и обратно. Я кормлю их. Ветка радостно качается: спасибо, молодец. Сытые воробушки радостно чирикают на похорошевшей, пушистой от них ветке.
Иногда мне кажется: это мама, так волнуется, словно предупреждает о чём-то, напутствует, советует, тревожится, как всегда при жизни. А иногда – что Лёвка: ветка так изогнута, как кисть его руки в гробу, покалеченная поездом. Точно такой же излом. И весь вяз такой расхристанный, много сухих покорёженных веток, но в целом – всегда молодой и зелёный до самого конца ноября, самый необлетевший из всех.
Мамочка-акация, слабенькая, сухенькая, тянется к нему и никак не может дотянуться, вот ещё, кажется, чуть-чуть осталось, пол-ладони какие-то, и – никак. И я вижу, как она мучается из-за этого, вся изогнулась, тянется из всех сил. Каждый день с волнением смотрю, проходя: дотянулась? Нет ещё... И с тоскливой обречённостью думаю, что, наверное, нет, никогда, как не дотянулась при жизни.
А каштан – это, без сомнения, отец. Он всё дальше от мамы, – чем сильнее она тянется к сыну, тем больше расстояние между нею и им. А он – к ней... Но расстояние большое, вряд ли.
И вдруг однажды смотрю: его листья – на ветках акации. Два листочка. Два письма! – осенило меня. На одно она не ответила – не заметила? Не простила?., и он послал ей второе. Они лежали на акации – голенькой, уже облетевшей, выделяясь на её сухоньком фоне, ярко-жёлтые с красными прожилками, их нельзя было не заметить. Но она их не читала, я это видела, вернее, чувствовала. Ей было не до них.
Вот прочитать бы! – мелькнула безумная мысль. О чём он ей пишет? Просит прощения? за неё, за Лёвку. Пытается что-то ей объяснить, что сам только теперь понял? И, мне кажется, я знаю, что в этом письме, я почти читаю эти невидимые строчки каким-то внутренним зрением. Я прочитываю их молча, никак не оформляя в слова, одним единым целостным пониманием и мысленно – так же, без слов – передаю маме. И всё это – победа духа, вечной любви, вечно зелёного древа жизни над энтропией сухой теории жестокой реальности.
над балконом простёрли кисти.
Это не бред, не галлюцинация,
но я слышу, что шепчет листик.
Слова не нужны. Важна интонация.
Как для сердца нужно немного!
Шумит навстречу мне мама-акация,
и я слышу заботу, любовь, тревогу.
Каштан – тот сдержанней. Но я всматриваюсь:
вот чуть дрогнула ветка справа.
И сердце впитывает всё, как матрица.
Каждый жест их – и радость, и рана.
Они – не вместе. Она – красавица.
Он – насуплен, как будто в гневе.
И только кронами соприкасаются –
там, высоко, в поднебесье. В небе.
Прошло три года. Акация выросла. Их ветки соединились.
Каштан прощён.
Глоток шампанского
Этот сон я увидела в ночь с 9 на 10 апреля 2009-го года. Снилось какое-то торжество, стол, много гостей. Я суечусь и ищу маму — знаю, она где-то здесь, что-то говорила мне только что и вот, как это часто бывает в моих снах — куда-то исчезает, затушёвывается, вроде бы рядом где-то, но никак не могу её ощутить до конца. И вдруг вижу: сидит у стола, незаметная среди гостей, ей словно неловко, она старается быть незаметной, что-то мешает ей быть той, какой она была всегда. Я подбегаю, обнимаю: "Мамочка, что же ты молчишь, придвигайся к столу", — что-то ей накладываю на тарелку, но она словно ёжится, не отвечает. Я беру её руки — они холодные-холодные, и догадка пронзает — отчего, но я гоню эту догадку, не хочу её знать. Начинаю растирать ей ручки, но они не согреваются. А она покорно так сидит, безмолвно и беспомощно, и словно ждёт чего-то.
И вдруг меня осеняет: "Давай я тебе шампанского налью? Глоточек?!" Замерла и жду, словно от её ответа зависит вся моя жизнь. И у мамы вдруг озорно блеснула улыбка: "А можно?" И я просто задохнулась от радости и восторга от этого "а можно?" В этом лукавом озорстве был и дерзкий вызов смерти — через все нельзя!, и возвращение к себе прежней — какой я её знала, и её характер, и её вечная сумасшедшая любовь к шампанскому — как к символу праздничной, красивой жизни, которой у неё никогда не было — это была любовь к мечте, недосягаемой жизни, уже просто жизни — любой. Как она — через смерть, через толщу лет, через толщу моих слёзных ночей пробилась ко мне этой — такой своей! — фразой. Я проснулась со слезами радости и восторга перед ней — моей дорогой, родной героинюшкой.
за которой в призрачном тумане
проступают милые черты
и зовут, и за собою манят.
Я кидаюсь к маме, как в бреду,
только вид её меня пугает.
Что-то на тарелку ей кладу,
а она её отодвигает.
Почему бледна и холодна?
Где её весёлая повадка?
Почему безмолвствует она?
И гоню ужасную догадку.
Я на пальцы мамины дышу,
каждый согревая, как росточек,
и в смятенье вдруг произношу:
«Может быть, шампанского глоточек?»
Словно я закинула блесну,
замерев над омутом тревожно.
И она, улыбкою блеснув,
озорно ответила: «А можно?»
Я как недоенная корова с полным выменем — меня распирает любовь, которую я не могу им дать. Только могилам. И тянет на кладбище. Только подхожу — такая нежность к сердцу подступает, такое горячее тепло. И я чувствую, что они видят меня. Мне тепло и защищённо. И я ничего не могу в себе с этим поделать. И не хочу.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы